Роман-фельетон «Пучина богемы». III часть, XXI-XV главы.

III часть,
XXI глава.

  Сообщество довольно долго шло к этому финалу. Когда-то, на заре его существования, поэты, его члены, любили устраивать так называемые капитулы, то есть собрания, на которых обсуждались вопросы развития их общего дела. Наряду с этим в ходе капитулов пили вино, куртизировали послушниц и прочих приглашенных дам, высмеивали преуспевающих сочинителей, – словом, веселья было много. Однако постепенно Жизнев на этих собраниях перестал веселиться в полную силу. Он не хуже других умел изящно позлословить и по адресу литературных бонз, и на счет общих знакомых, однако ему-то приходилось, в отличие от всех прочих, решать настоящие проблемы, убивая на это массу времени и кровных денег. На капитулах же поднимать такие проблемы не стоило – поэт П. с хохотом обзывал его «занудой» и «коллекционером денежных знаков», а прочие с неизменным одобрением подхватывали эту стереотипную шутку. Оно и понятно: материальные проблемы – вязкая почва, стоит на нее разок ступить – глядишь, и увяз, глядишь, и придется отрывать время от приятного отдыха, а то и расставаться с деньгами. А если вовремя заболтать и засмеять неприятный разговор, то все сделается и без нас, как и ранее успешно делалось… Жизневу и самому хотелось повеселиться, а потому он, подавив в себе горькое чувство, начинал много пить и буйно острословить, зная, что на следующий день при решении всех вопросов придется вновь полагаться только на себя. Решать вопросы Жизневу, слава богу, удавалось, но постепенно у капитулов появился другой враг – посерьезнее, чем тайные обиды нашего героя. С ростом популярности группы Сидорчука ее руководитель, он же магистр Сообщества, перестал обуздывать распиравшую его изнутри манию величия и принялся пересаживать свой статус худрука электромузыкального коллектива на совершенно не приспособленную для этого почву поэтического движения. Нелепость этого стремления была видна невооруженным глазом, ибо в своей поп-группе Сидорчук имел дело с малограмотными музыкантами – техническими исполнителями его замыслов, тогда как в Сообществе каждый сам являлся творцом, умевшим порождать и воплощать замыслы ничуть не хуже самого магистра. Однако Сидорчук, опьяненный своим успехом среди далекого от литературы человеческого молодняка, не желал ничего ни видеть, ни понимать. На каждом капитуле стали слышаться его поучения, обращенные к неразумным товарищам, а так как вовремя останавливаться на стезе учительства магистр не умел, то, естественно, возникали и споры, и обмены колкостями, и даже перебранки. Ну а когда членам Сообщества сделалось ясно, что Сидорчук, во-первых, изо всех сил принижает их в средствах массовой информации, а во-вторых, просто нечист на руку, – тут уж капитулы быстро сошли на нет, ибо трудно искренне веселиться в компании человека, о котором знаешь столько интересного. Поставить со всей остротой вопрос о взаимном доверии членам Сообщества просто не хватило духу, ибо это означало в то же время и поставить общее дело на грань гибели. Проще оказалось прекратить дружеские сборища. Встречаться и обмениваться новостями можно было и на концертах, благо таковых хватало и проходили они весело.
  Впрочем, веселье на концертах тоже постепенно меняло свое качество. Становились все менее заметны столь многочисленные на первых порах литературоведы, художники, историки, студенты-филологи. Перестали посещать концерты Сообщества старые друзья нашего героя. «Тебя мы и так можем послушать, – сказали они Жизневу, – а твоего магистра слушать не хотим». Зато вместе с ростом известности группы Сидорчука на концертах стало появляться все больше людей в коже и заклепках, бурным одобрением встречавших мат и сцены извращенного секса. Таким образом в среде любителей рока давала себя знать извечная тяга человека к поэзии. Приходило также много поэтов – подражателей Сидорчука, ибо подражать ему было легко: пиши себе о фекалиях да о надругательствах над девицами, и на тебя прольется часть мутного сияния, окружающего голову магистра. Разные то были люди: работник военкомата, директор малоизвестной рок-группы, киноактер на эпизодических ролях, профессиональный альфонс, владелец продовольственного магазина, железнодорожник… Все были веселы, доброжелательны, говорливы (правда, речи их не запоминались), охотно высказывали собственное мнение по поводу каждого явления действительности, однако все эти высказывания приходилось безжалостно пропускать мимо ушей, ибо поэты-эпигоны отличались потрясающим невежеством (вспоминается фраза Беркли о том, что учиться готовы не все, но иметь собственное мнение приятно каждому). В стихах эпигоны больше всего ценили непристойную лексику (Жизнев сам слышал, как один поэт разочарованно говорил другому: «Ну что это за стихи? Мата практически нет»). Впрочем, о поэзии эти сочинители как раз почти и не говорили – их разговоры вращались исключительно в сфере материального, то есть спиртных напитков, транспортных средств, сравнительных достоинств различных кабаков и курортов. Затем разговоры съезжали на женщин, а обратно уже и не выезжали. Стихоплеты-сидорчукисты могли, конечно, раздражать ценителя искусств, однако наш герой людей любил и не был к ним слишком требователен, предпочитая находить в них если уж не прекрасное, то хотя бы забавное. К тому же на концертах Сообщества имелись и другие группы посетителей, по сравнению с которыми малоодаренные писаки могли показаться образцом утонченности.
  С годами Сидорчука, а заодно с ним и других поэтов Сообщества стали все плотнее окружать бизнесмены, охотно оплачивавшие магистру мелкие расходы вроде такси, ресторанов и саун с девицами. Взамен дельцам требовалось лишь одно: возможность пройти с дамой по гостевому списку на концерт поп-группы Сидорчука и там в антракте, в гримерке, на глазах у спутницы дружески поздороваться со звездой. Такое, разумеется, дорогого стоит. Удивительно, но все эти небедные люди постепенно слились для Жизнева в одну безликую человеческую массу: вроде бы и не раз виделись, и здоровались за руку, и обменивались какими-то фразами, а вспомнить нечего. Памяти с некоторым усилием удается выделить из толчеи безликих фигур несколько наиболее примелькавшихся персонажей, однако воспоминания об этих людях не приносят нам особого удовольствия. Выделялся, например, некий сотрудник теплотехнической компании с очень быстрой и очень невнятной речью, обожавший во всех подробностях рассказывать о своих амурных похождениях – больше его в мире, кажется, ничто не интересовало. Дружбу с Сидорчуком теплотехник ценил прежде всего за то, что она позволяла бесплатно проникать в места скопления глупых девчонок, способных принимать всерьез косноязычного ухажера. Порой этот человек звонил Жизневу и долго хвастался своими победами. Жизневу эти звонки не очень мешали, так как он не слушал собеседника и, прижимая трубку к уху плечом, занимался своими делами, лишь порой по наитию вставляя уважительные «Ого», «Ну и ну» и «Вот так так». Увы, некоторые девчонки, которым теплотехник, по его словам, доставил неземные восторги, отзывались о его мужских подвигах очень пренебрежительно. Всего не предусмотришь – если бы теплотехник знал о близком знакомстве этих барышень с Жизневым, он, возможно, хвастал бы поменьше, а так его рассказы превращались порой в даровую потеху для нашего героя. К чести Жизнева надо сказать, что порочащие теплотехника сведения он передавал разве что Сложнову (да и то не все), а больше никому.
  Вспоминался также владелец автосервиса по прозвищу Папик, первоначально обративший на себя внимание буйным поведением на концертах. Напившись, он начинал что-то громко и несвязно выкрикивать, перебивая выступающих, и хватать за головы сидящих впереди, а в ответ на их законное возмущение грозил им расправой. Сидорчук сделал Папику внушение, и тот притих, но в гримерку для общения с поэтами являлся регулярно. Впрочем, поэзию он любил не всякую, а только люто непристойную – чем лютее, тем лучше. Матерные тирады в стихах приводили Папика в экстаз, стихотворные рассказы о естественных отправлениях организма завораживали его, как ребенка. Если с Папиком пытались завести серьезный разговор, он становился замкнут и необщителен – опять же как дитя. Оживлялся он лишь в одном случае – если речь заходила о сексе. Тут он весь закипал, начинал бурно жестикулировать, топтаться на одном месте, а в скорости произнесения слов мог потягаться с самим теплотехником. Жизнев как-то имел глупость пригласить Папика за компанию на один вернисаж, где предполагался обильный фуршет. Угощение не разочаровало, зато смертельно утомил сексуально озабоченный Папик. На картины и офорты он, естественно, не обратил ни малейшего внимания, зато не переставая ощупывал жадным взором юных художниц, а с некоторыми из них, предварительно толкнув Жизнева в бок, пытался затеять беседу. Однако лицо Папика растягивала такая отвратительно-похотливая ухмылка, а слова дышали таким неприкрытым цинизмом, что художницы в ужасе от него отскакивали и старались затеряться в толпе. Какое-то подобие разговора с дамами Папику удалось завести лишь в самом конце мероприятия возле вешалки, когда большая часть публики уже разошлась. Выпив последний стаканчик винца на дорожку, Жизнев проследовал за своим спутником к вешалке и обнаружил там Папика, увлеченно куртизирующего двух каких-то престарелых дам. «Поедем с нами», – убеждал их Папик. Дамы мялись, колебались и в конце концов ответили отказом. Жизнев с удивлением наблюдал эту сцену – ранее он не знал, что Папик является геронтофилом (или, по крайней мере, временами таковым становится). Зато Жизнев знал, что Папик имеет молодую жену и двух, как принято говорить в таких случаях, «очаровательных малюток». И тем не менее, невзирая на свое семейное благополучие, Папик твердо следовал завету Гюго, написавшего однажды:
      Любить всегда, везде, любить, что хватит сил,
      Под безмятежностью темно-златых светил.
Если бы к «всегда, везде» Гюго добавил бы еще «кого попало», то в точности описал бы поведенческую установку Папика. «Любовь сама себе причина и закон», – считал Папик вслед за Расином и потому без раздумий старался уестествить любое существо женского пола, встречавшееся на его житейском пути. Обычно в своих попытках он терпел неудачу, но это нисколько его не обескураживало – случались ведь и успехи. Вот и престарелые художницы едва не согласились отведать неугомонной мужественности коммерсанта, и лишь мысль о том, что скажут внуки, удержала их на стезе добродетели. Разглядывая удалявшихся художниц, Жизнев вдруг догадался, что Папиком на самом деле руководит вовсе не похоть в ее обычном понимании, ибо вряд ли эти вместилища возрастных недомоганий могли возбуждать подлинное желание. Нет, Папиком владело то таинственное и зловещее чувство сексуального долга, о котором мы уже писали выше и которое еще не разгадано до конца ни психологами, ни писателями. Желание так таковое бизнесмен мог удовлетворить в объятиях супруги, и она еще сказала бы ему за это спасибо, однако жажду самоутверждения он таким образом удовлетворить не мог. Убедить Папика в его собственной значимости могло только одно: совокупление с посторонней женщиной, с любой, какая подвернется, будь она хоть вдвое старше самого Папика. Затем, согласно ритуалу самоутверждения, о своей победе следовало рассказать в кругу друзей и на время успокоиться – на сутки, не больше. Из галереи Папик и Жизнев, уже изрядно уставший от своего спутника, перебрались в пивную «Золотая вобла», но там было шумно, назревал мордобой, а потому они по настоянию Папика поехали в клуб «Лапша». Жизнев подозревал, что Папиком при этом руководило не столько желание тишины, сколько всё то же чувство сексуального долга, и оказался прав. Они заняли места за столиком, заказали выпивку, но беседы не получилось: Папик поминутно вскакивал и бежал к кому-нибудь знакомиться. Возвращался он злобно шипя, подобно герою Сумарокова:
            Свирепая, твой взгляд
      Оставит по тебе потомкам вечный смрад.
      Нет, ты не от людей на свет произведённа,
      Ты лютой львицею в глухих лесах рождённа,
Или воспитана ты ти́гриным млеко́м…
Впрочем, Папик ничуть не унывал – такое времяпрепровождение ему явно нравилось. Поэтому для него стало неожиданностью желание Жизнева покинуть заведение и отправиться домой. «Как, почему? Всё ведь отлично!» – воскликнул Папик. Однако поэт сослался на излишнее опьянение и покинул клуб, крайне утомленный и царившей вокруг суетой, и кипучестью своего спутника. В оттепельной ночи, полной цветных бликов, наш герой высматривал такси и с одобрением вспоминал Гончарова: «Ведь бури, бешеные страсти не норма природы и жизни, а только переходный момент, беспорядок и зло, процесс творчества, черная работа – для выделки спокойствия и счастья в лаборатории природы…» Вспомнились также и слова Ренара: «Зачем так желать наслаждений? Не испытывать наслаждения тоже приятно, и это меньше утомляет».
  В памяти Жизнева из толпы бизнесменов выплывало и лицо того краснодарского друга, с которым они как-то пили вино «Улыбка» и на дне рождения которого Жизнев читал стихи. Этот человек – звали его Эдик, – приезжая в Москву, старался проводить время только в компании Сидорчука. Когда Жизнев в присутствии Эдика иронически высказался о последних опусах магистра, кубанец посуровел лицом, заиграл желваками на скулах и холодно заметил, что Сидорчук, вне всякого сомнения, первый поэт Сообщества и России в целом. «Возможно», – улыбнулся Жизнев, не желая спорить. Ему не хотелось охлаждения отношений с Эдиком, ибо тот был человеком вежливым и предупредительным, чем выгодно отличался от большинства бизнесменов. Однажды, приехав в Москву, Эдик не нашел Сидорчука и потому попросился на ночлег к Жизневу. Наш герой с радостью его принял – мог ли он предположить, что вечер в компании желанного, казалось бы, гостя окажется нестерпимо мучительным? Сначала Эдик битых три часа не давал хозяину рта раскрыть, непрерывно повествуя о своих успехах в краснодарском отделении «Партии малого бизнеса», в «Ротари-клубе» и в Америке, куда Эдик попал по линии того же «Ротари-клуба». Дело было, конечно, не в описании успехов – Жизнев только порадовался бы за приятеля, реши тот просто поделиться достигнутым. Однако, рассказывая о достигнутом, Эдик непрерывно и однообразно, словно краткое заклинание, повторял слово «идиот» (или «идиоты», или «идиотизм»): выходило так, что Эдик в своей вселенной являлся единственным разумным существом, а вокруг него теснились жалкие идиоты, пытавшиеся ему мешать или возражать. Доставалось, впрочем, и тем, кто не пытался ничего такого делать – Эдик не щадил никого, ибо никого не считал достойным уважения. Американцы же, напротив, прониклись будто бы к Эдику огромным почтением, приглашали его и туда, и сюда, однако это их не спасло – Эдик все равно пришел к выводу, что американцы, кого из них ни возьми, сплошь – безнадежные идиоты. Когда Жизнев отходил от чайного стола, дабы поговорить по телефону, Эдик немедленно переключался на его матушку, разговаривая с ней точно в таком же ключе, и матушка через некоторое время решила, что гость просто сошел с ума. Такое впечатление сложилось, похоже, не у одной матушки Жизнева: как выяснилось, Эдик разошелся с супругой, которую Жизнев прекрасно помнил и перед которой преклонялся из-за той самоотверженности, с которой эта маленькая женщина спасала мужа от быстро развивавшегося алкоголизма. Сообщив о разводе, Эдик с саркастической улыбкой объяснил случившееся исключительно жадностью бывшей жены, ибо ей досталась большая часть семейного имущества (в частности – кафе и ресторан). Правда, ей же достались и дети – этот момент вольный казак Эдик как-то упустил. Он никак не желал понять, что, если когда-то жена самоотверженно его выхаживала, а теперь подала на развод с разделом имущества, то, возможно, изменилось отношение жены не к имуществу, а к супругу. А причины такого изменения, на взгляд Жизнева, были очевидны: слабохарактерный Эдик подпал под влияние Сидорчука, перенял его манию величия и с наслаждением купался в ней, не считая себя ни смешным, ни ущербным. Приятно утомленный собственной многочасовой тирадой, Эдик решил, видимо, сделать что-нибудь приятное и нашему герою и потому предложил ему прогуляться и посидеть в кафе. Жизнев предлагал лучше побыть дома, ссылаясь на поздний час, холод и метель (тем более что и спиртное, и добрая закуска в доме имелись), однако Эдик остался неумолим. Во всей округе в столь поздний час тогда работала лишь одна азербайджанская забегаловка близ метро, и, памятуя о неприятном приключении в подобном же кавказском кабаке у метро «Юго-Западная» несколько лет назад, Жизнев шел за гостем без большой охоты. В заведении Эдик решительно отверг простую водку и приобрел целую бутыль текилы – видимо, считая, подобно г-ну Ханкису, что это должно произвести впечатление. На Жизнева уже лет сорок как производили впечатление совсем другие вещи, но он не стал спорить и, пожав плечами, приступил к истреблению заморского пойла. Эдик не пил – сказывалась борьба с алкоголизмом, – но говорил по-прежнему много. Правда, трехчасовой монолог все же давал себя знать – Жизневу теперь даже удавалось порой ввернуть словцо. Вероятно, лучше бы он этого не делал – ведь было ясно, что Эдика раздражают все чужие мнения (за исключением, возможно, лишь мнений Сидорчука). Жизнев пожаловался Эдику на удивительное бессердечие московской интеллигентной публики: у нее на глазах умирают на снегу бродяги, а она доказывает, что эти люди сами избрали такой жребий и ежели они умрут в мучениях, то это будет только справедливо. «Ай да интеллигенты, – ожидая сочувствия, вздохнул Жизнев. – За собачек и кошечек – горой, а это ведь люди. Как бродяги могли осознанно избрать алкоголизм и смерть на морозе? Просто есть предрасположенность к алкоголизму, они ее в себе не чувствовали, пили вроде бы как все, а когда почувствовали, было уже поздно. Но даже тогда они все имели квартиры, которые у них потом отобрали преступным путем – ведь редко кто продает квартиру, чтобы перейти жить в подвал. Большинство из них – жертвы преступления, за которых надо бы заступиться…» Увы, в своем расчете на сочувствие Эдика Жизнев жестоко обманулся. Тот, во-первых, полностью поддержал московских интеллигентов – да и мог ли он поступить иначе, если для него даже вполне состоявшиеся люди были сплошь идиотами и человеческим мусором, а тут его приглашали посочувствовать каким-то бродягам. Чего доброго, потом еще предложат считать бездомных такими же людьми, как он, Эдик, член «Ротари-клуба». Кубанский гость понес чудовищную либеральную пошлятину про то, что «надо крутиться», что «выживает сильнейший» и что «пора отходить от совкового иждивенчества» (хотя при советской власти и близко не было такого количества дармоедов и бездельников, как при восторжествовавшей демократии). Ну а дабы отвести от себя возможные упреки в бессердечии, Эдик грамотно напал на Жизнева: «Вот ты, Любим, – ты сам-то как помогаешь бомжам?» Жизнев опешил: «Эдик, о чем ты? Я, во-первых, не про милостыню говорю, а во-вторых, у меня сейчас зарплата десять тыщ рублей – это аж десять бутылок текилы, иначе говоря. Я от этих бомжей и сам недалеко ушел, – может, потому я за них и переживаю». Однако слова Жизнева о зарплате Эдик предпочел пропустить мимо ушей и продолжал долдонить о том, что надо начать с себя, подать пример самому, а уж потом судить других. «Да я никого не сужу, Эдик, – мягко сказал Жизнев. – Ты просто вспомни: ты хоть одну статью о бродягах в прессе читал? Хоть одну серьезную передачу про них видел? Хоть одно расследование – как тысячи людей лишились своего конституционного права на жилище? А ведь про собачек ты и читал, и смотрел, наверное. А про личные проблемы артистов эстрады – наверняка и того больше. А если, к примеру, барыгу крупного посадят – среди тех же самых интеллигентов, которые со мной спорили, наверняка найдутся люди, готовые до Кремля дойти, но защитить от произвола хорошего человека. Вот я о чем говорю, Эдик». В ответ Жизнев услышал знакомые рассуждения о том, что голодному надо давать не рыбу, а удочку и что они в отделении «Партии мелкого бизнеса» якобы спасли многих бродяг, просто предоставив им работу. Наш герой нюхом почуял: эту филантропию Эдик придумал на ходу, однако нельзя же обвинять человека во вранье, не имея доказательств. Поэтому Жизнев предпочел довольно неуклюже перевести разговор на другое и взяться с удвоенным усердием за текилу, проклиная в душе эти посиделки в кабаке. Ему вспомнились слова Агриппы д’Обинье:
      Есть праздный труд, но есть и отдых
      Труда любого тяжелей.
«И это наши поклонники, и это ценители поэзии. Боже, куда мы катимся», – думал Жизнев, шагая по морозцу домой рядом с Эдиком. Тот говорил с ним теперь преувеличенно ласково, и Жизнев заставлял себя отвечать, дабы гость не решил, что он обиделся. Думалось же о другом: о том, нужно ли миру Сообщество, вправе ли оно существовать, если у него такие поклонники. И назревал суровый ответ: «Нет, не нужно». Заметим кстати: после смерти Сложнова краснодарские друзья обратились к Эдику с просьбой пожертвовать небольшую сумму, хоть пару тысяч, на издание диска Сложнова. Филантроп и любитель муз отказал наотрез, мотивируя отказ тем, что строит загородный дом.

III часть,
XXII глава.

  Уже на закате Сообщества внимание Жизнева на одном из концертов привлек молодой человек, неистово рукоплескавший стихам Сидорчука. Аплодировал молодой человек и другим поэтам, однако Сидорчуку выказывал решительное предпочтение, и каждое очередное смелое раскрытие фекальной темы, столь характерной для позднего Сидорчука, приводило молодого человека в настоящий экстаз. Ценитель поэзии явно пребывал под мухой, но не скрывал своего состояния, а, наоборот, старался извлечь из него всю возможную приятность, в том числе и в отношении завязывания интересных знакомств. В антракте этот господин проник в гримерку и принялся расточать поэтам комплименты, причем был настолько громогласен, что заглушил вокруг всех тех, кто также пытался говорить. Выглядел ценитель поэзии странновато: белесый, словно вымоченный в уксусе, с выпученными водянистыми глазами, с растрепанными волосами и весь какой-то несвежий и лежалый, словно спал не раздеваясь несколько дней кряду и сразу из своего логовища перенесся на концерт. Выяснилось, что живет потасканный блондин в Ярославле, но часто бывает в Москве, где имеет просвещенных друзей и посещает различные культурные мероприятия. Кто-то, возможно, сказал бы, что знаток прекрасного не может иметь такой вокзальный вид и так оглушительно орать в самом обычном разговоре. Однако Жизнев в богемной среде насмотрелся всякого и не удивлялся уже ничему. Вскоре он забыл о несвежем ярославце.
  Тому, однако, компания поэтов понравилась, и он начал появляться на концертах регулярно. Вся его внешность каким-то несказанным образом соответствовала стихам Сидорчука, к магистру же ярославец больше и тянулся. Однако Сидорчук туго сходился с теми, кто не мог внести ощутимой лепты в его личное благополучие, а Серж – так звали ярославца – и свое-то благополучие не мог толком обеспечить. Чего стоили одни его кроссовки, на которых бурные годы отпечатались не менее зримо, чем на выщербленных стенах Колизея. Столкнувшись с холодностью Сидорчука, ярославец не успокоился и перенес свою общительность на Жизнева и Сложнова. Ну а те по слабости характера не могли отказать никому, кто искал их знакомства и дружбы – так и начал Серж вращаться в их обществе, выпивать с ними, орать и молоть чепуху, когда выпьет, и порой, по правде говоря, изрядно им надоедать. Впрочем, малый он был покладистый, если ему говорили «молчи» или «иди спать», он не злобился, а слушался, хоть и не с первого раза, а потому его и не отвергали.
  К тому же в начале знакомства Серж очень старался быть полезным. В Ярославле он работал в типографии и выпустил тиражом сто экземпляров книжку стихов Жизнева – не бог весть что, зато дешево. Так как книжку проиллюстрировал своими эротическими рисунками сам Александр Курпатенков, разошлась она стремительно, и наш герой из выручки честно возместил все затраты Сержа и к тому же хорошенько его угостил. Затем пучеглазый ярославец решил организовать гастроли Сообщества в своем родном городе. По его словам, феерический успех был гарантирован: имеется прекрасная концертная площадка – большой дом культуры в центре Ярославля, по городу брошен призывный клич, и множество поклонников Сообщества уже лихорадочно готовится к концерту. К сожалению, в голове у Сержа дул неутихающий сквозняк, благодаря которому жизнь представлялась ему не такой, как она есть, а такой, какой Сержу хотелось бы ее видеть. Вымышленными картинами грядущего успеха Серж заменил реальную работу: оповещение людей, размещение объявлений в прессе и на радио, изготовление и расклейку афиш… В итоге на концерт явилось лишь восемь человек, из них билеты купили лишь четверо. Серж не слишком огорчился, так как впереди все равно маячила попойка с поэтами, ради которой он, собственно, всё и затевал. А то, что поэтам пришлось, бросив все дела, за собственный счет прокатиться в Ярославль, Сержа совершенно не смущало: он принадлежал к числу людей богемы, а они не огорчаются из-за брошенных дел, особенно если это дела чужие. Впрочем, поэты тоже решили, что огорчаться поздно, и, распив после выступления пару бутылок коньяка в компании немногочисленных слушателей, отправились продолжать веселье к Сержу на квартиру.
  Серж проживал на первом этаже двухэтажного дома из числа тех, что были когда-то после войны построены пленными немцами. Дом был когда-то красно-коричневого цвета, но с тех пор сильно полинял, а перед его окнами бурно разрослись деревья, которых почему-то упорно не касался топор дровосека. Из-за такой любви к природе в квартире Сержа было темно, как в барсучьей норе, – кстати, и попахивало там примерно так же, а штиблеты, которых при входе не снимали, с каждым шагом приклеивались к полу и отклеивались с пронзительным чмоканьем. Одним словом, обиталище Сержа производило мрачное впечатление и напомнило Жизневу строки из «Калевалы»:
      Змеи там хлебают сусло,
      Пиво пьют в скале гадюки,
      В недрах этого утеса,
      Что похож на печень цветом.
Ничего интересного в процессе распития спиртного на квартире Сержа не произошло: как обычно Серж стал, быстро напившись, выкрикивать всякие глупости, и Жизневу пришлось отправить его в постель. Позднее из-за недостатка спальных мест рядом с Сержом притулился Сложнов. Тогда поэты еще не знали, что Серж – из тех людей, которые всё делают некстати, невпопад, нелепо и безобразно. В частности, если такие люди пьют, то их непременно обильно рвет, словно они еще до начала застолья возымели целью загадить окружающее пространство. Сложнов ночью натерпелся страху, когда его сосед вдруг закряхтел, забурлил, а затем начал изрыгать из себя прямо на подушку целые потоки крови. Сложнов метнулся было к телефону, но вдруг заметил, что проснувшийся Серж смотрит на него с тем выражением лица, о котором Мариано Хосе де Ларра писал: «Глупейшая улыбка обозначилась на физиономии существа, которое естествоиспытатели только по доброте своей определили как разумное». Сложнов бросил взгляд на стол, где возвышался опустевший пакет из-под томатного сока, всё понял и облегченно вздохнул. О случившемся ночью Сложнов рассказал Жизневу. Увы, явная тяга Сержа к загаживанию окружающей среды тогда не насторожила нашего героя.
  После этих не слишком удачных ярославских гастролей Серж продолжал свои наезды в Москву, в ходе которых по-прежнему оголтело стремился к общению с Жизневым. Тому уже изрядно надоел собутыльник, всякий раз полностью расстраивавший своими громогласными глупостями тихую застольную беседу, однако наш герой не забыл про изданную в Ярославле книжку, и хотя все свои денежные долги перед Сержом Жизнев оплатил, но не мог огорчить человека, сделавшего когда-то ради него, Жизнева, доброе дело. Да и Серж обезоруживал своим добродушием, готовностью слушаться и даже приносить пользу. Однажды, например, он смотался в аптеку за обезболивающим в тот трудный момент, когда Жизнев не мог даже пошевелиться из-за приступа люмбаго. И тем не менее натуру преодолеть нельзя – безобидность Сержа была только кажущейся. Как-то раз он договорился с Жизневым о встрече, но на место встречи не приехал, зато через несколько часов явился прямо к Жизневу домой, перепугав матушку нашего героя густым перегаром, порванной одеждой и следами побоев на лице. Оказалось, что Серж перед встречей где-то выпил, спьяну пошел прогуляться по Арбату и принялся там знакомиться с разными мерзавцами – они, как известно, давно избрали эту улицу местом постоянного времяпрепровождения. В итоге у «стены Цоя» мерзавцы сделали то, что им и положено делать при виде таких дурачков, как Серж: взяли пучеглазого ярославца в кольцо, хорошенько поколотили и отобрали деньги, на которые тот намеревался гулять еще несколько дней. Жизнев, конечно, подкинул приятелю деньжонок на билет, но после отъезда Сержа матушка еще долго пилила Жизнева, не в силах простить сыну своего испуга при виде кровоподтеков на лице пьяного ярославского гостя. «Я-то тут при чем, если он такой олух?!» – вопил Жизнев, воздевая руки к потолку. «Каков поп, таков и приход, – беспощадно талдычила матушка. – Каков ты, таковы и твои дружки. Такие все беды к себе притягивают, и ты с ним еще наплачешься». Увы, мрачному предсказанию матушки суждено было довольно скоро сбыться.
  Серж в очередной раз приехал в Москву и, после ряда встреч с друзьями, напросился в гости к Жизневу. Приятели провели ветреный и дождливый июньский вечер за бутылкой водки, после чего Жизнев указал пьяненькому Сержу его спальное место и сам удалился в свою комнату. Наутро Жизнев с помощью матушки напоил гостя чаем, после чего Серж с улыбками, рассыпаясь в благодарностях, отправился к себе в Ярославль. А еще через пару часов случилось страшное. Жизнев мирно читал книжку у себя в комнате, когда к нему постучалась матушка и попросила: «Любим, пойди-ка посмотри, что там такое». По ее голосу сын сразу догадался: речь пойдет не о каких-нибудь вздорных претензиях, измышлять которые матушка была великая мастерица, – нет, произошло явно что-то серьезное. Матушка провела Жизнева в комнату, где ночевал гость, и кивнула на постель. Одеяло было откинуто, Жизнев сразу понял, что с постелью что-то неладно, но долго не мог понять, что именно. Постепенно всё же до него дошло: вся постель, от подушки до изножья, была обильно покрыта калом. Кое-где экскременты возвышались грудами, кое-где были размазаны тонким слоем либо прихотливыми мазками. Удивило Жизнева большое количество кала на подушке – как он туда попал, Жизнев понять не мог. Мазки кала щедро пятнали дорогое пуховое одеяло, крытое розовым атласом, – кроме того, одеяло пропитывала сырость, издававшая характерный запах мочи. Казалось, будто гость не ходил по-большому целую неделю, да и не мочился тоже несколько дней, дабы, приехав к другу, учинить на мягкой постели, под старинным пуховым одеялом оргию дефекации и мочеиспускания. Судя по расположению экскрементов на постели, Серж при дефекации менял позы, извивался и нежился так и сяк… Матушка что-то говорила, но Жизнев ее не слышал. У него вдруг разболелось сердце, а перед глазами стояло мирно улыбавшееся лицо Сержа, как ни в чем не бывало отправлявшегося восвояси. Не приходилось сомневаться: многочисленные опусы Сидорчука о фекалиях в случае с Сержом упали на благодатную, восприимчивую почву. Гёте явно ошибался, когда писал: «В наши дни вряд ли возможно отыскать ситуацию, безусловно новую. Новой может быть разве что точка зрения да искусство ее изображения и обработки; вот здесь необходимо остерегаться подражания». Думается, если бы гость веймарского гения навалил ему в благодарность за гостеприимство тонну дерьма в постель, Гёте все же согласился бы усмотреть в такой акции некоторую новизну.
  Исправление беды в основном, как всегда, легло на плечи самоотверженной русской женщины, то есть матушки. Ей как-то удалось отчистить саму кровать и ковер (да они и не сильно пострадали), однако простыни, подушки и одеяла оказались испорчены безвозвратно. Жизнев отправился в магазин покупать всё это, морщась от боли в сердце и повторяя про себя стихи Абу Нуваса:
      Аллах милосердный, даятель великих щедрот,
      Помилуй Адама: когда бы он знал наперед,
      Что племя его обесчестит потомок такой,
      Себя прародитель своей оскопил бы рукой.
Вернувшись, Жизнев потратил немало времени, но все же дозвонился до Сержа. Ему хотелось узнать, как мог этот человек, обгадив дом, где его приняли, затем весело удалиться, оставив свою мерзость в подарок хозяевам. «А что, очень заметно?» – жизнерадостно ответил Серж вопросом на соответствующий вопрос Жизнева. Такой подход к делу настолько ошеломил Жизнева, что он не стал слушать извинений и свернул разговор. Естественно, вскоре Серж позвонил ему сам и, словно ничего не случилось, предложил встретиться и выпить.
– Старина, – сказал ему Жизнев, – ты мне кое-что должен.
– Конечно, конечно! Я не спорю! – заторопился Серж.
– Еще бы ты спорил… Вот возместишь мне все мои потери – тогда, может, и пообщаемся. А до тех пор – прости, нет. Мне кажется, ты слишком легко относишься к своим долгам, а с такими людьми я не пью. Докажи мне, что я неправильно о тебе думаю.
  В калькуляцию ущерба Жизнев по глупой деликатности не стал включать ни моральный ущерб, ни оценку времени, потраченного на покупку постельных принадлежностей и приведение комнаты в порядок. Нет, он посчитал только общую цену упомянутых принадлежностей и сообщил ее своему паскудному гостю. Тот стал многословно описывать свою бедность, но Жизнев сказал:
– Сергей, спешить некуда. Загладить грех нужно тебе, а не мне. Я очень надеюсь, что это тебе действительно нужно. Случись такое со мной, я бы спать не мог, пока не расплатился бы. Так что я подожду, пока ты разбогатеешь.
  Через некоторое время Серж стал звонить Жизневу и жаловаться на одиночество и на то, что его, Сержа, никто не понимает. «Если я буду терять таких людей, как ты, я сдохну!» – театрально скрипел зубами Серж, а Жизнев думал: неужели весь этот пафос лишь для того, чтобы сэкономить сотню долларов? Затем Серж вновь позвонил и предложил выпить, уверяя, что деньги отправил, но перепутал номер квартиры и, видимо, поэтому Жизнев ничего не получил. «Деньги тебе в таком случае вернули бы, – с усмешкой заметил Жизнев. – Номер квартиры могу тебе напомнить – для повторной высылки». Про себя Жизнев подумал, что жалеть Сержа не стоит – дружбу поэта, судя по таким детским отговоркам, тот ценил на самом деле не очень высоко (либо просто был скуп, а скупцов Жизнев терпеть не мог). «Что за публика, что за ценители поэзии», – качал головой Жизнев и вспоминал строки Сайфи Фаргони:
      Как от боли, умрем мы от этих людей,
      Но лекарства от нашей беды не найдем.
Серж так и не смог – или не пожелал – возместить нашему герою стоимость изгаженного. Деньги, даже небольшие, оказались для него важнее дружбы – такова цена подавляющему большинству богемных знакомств. А стало быть, и жалеть о них не надо.

III часть,
XXIII глава.

  Так рушилось обманчивое богемное благополучие: рвались дружеские связи внутри Сообщества, и его публика, казавшаяся надежным монолитом, также рушилась, превращаясь в россыпь ничтожеств. Но печальная судьба постигала и те места, где зарождалась и цвела слава поэтов. Вместо того чтобы существовать вечно, тревожа воображение пылких юношей, эти места опошливались и духовно гибли даже еще прежде своей физической гибели.
  Мы уже упоминали о том, что Сообщество долгое время, восемь лет подряд, давало концерты в зале музея Маяковского, что на Лубянке. Жизнев хорошо помнил тот жаркий июньский день 1995 года, когда он позвонил в музей с просьбой о проведении поэзоконцерта. Просьба была встречена радостно: заместитель директора музея, поэт В., заявил, что собирался сам предложить Сообществу устроить концерт в их зале, известном всей Москве. Ну а после пары неслыханно успешных выступлений было решено, что сотрудничество музея и Сообщества следует поставить на регулярную основу и встречи поэтов с публикой будут проходить каждый второй четверг каждого месяца. Уютный зал создавал у публики иллюзию дружеского общения с поэтами (а скорее всего общение таковым являлось и на самом деле). Свою лепту в создание праздничной атмосферы вносил на первых порах и коллектив музея: на столе, за которым восседали выступающие, красовалась свежая скатерть, а на ней стояли вазоны с цветами и бутылки с даровой минеральной водой. Приятно возбужденная публика старалась сделать для себя праздник максимально полным и потому распивала прямо в рядах спиртные напитки, взахлеб хохотала, испускала восторженные возгласы и неистово аплодировала. Не обходилось и без эксцессов: однажды на глазах Жизнева некий нетрезвый юноша в отличном костюме и при галстуке вдруг выхватил шприц, наполненный неизвестным веществом, сделал себе укол в бедро прямо через штанину и через пару минут упал в глубокий обморок, так что его пришлось выносить из зала. Однако поначалу подобные казусы коллектив музея воспринимал со смехом и в вину поэтам их не ставил. За такую доброжелательную позицию сказать спасибо надо прежде всего поэту В. – он хотя и невзлюбил с самого начала Сидорчука, но утверждал вместе с тем, что выступления Сообщества надо считать гордостью музея, в стенах которого еще не появлялось такого созвездия талантов. «А то, что пьют – пускай, – говорил поэт В. – Какие поэты не пили? Только плохие. Эти к тому же и не хулиганят, и денежки музею регулярно приносят…» (заметим, что в первое время выручка от продажи билетов делилась между Сообществом и музеем в пропорции семьдесят процентов к тридцати). Поэты действительно выпивали в гримерке в антракте и по завершении концерта, а порой и до его начала – в эти моменты в тесном помещении, затейливо оформленном когда-то на футуристический лад, было яблоку негде упасть. Жужжали разговоры, раздавались тосты, знакомые в толпе махали друг другу руками, как бы разгоняя облака табачного дыма… Однако в положенное время Жизнев неукоснительно возглашал: «Продолжаем, товарищи!» – и публика послушно возвращалась в зал, а вскоре к ней выходили и поэты, на четкость дикции которых спиртное влияло исключительно благотворно.
  Еще на заре сотрудничества Жизнев подарил поэту В. три своих маленьких книжки, где не было стихов на куртуазные темы. Куртуазная поэзия являлась привилегией Сообщества и публиковалась в его совместных сборниках, а всё прочее, то есть большую часть своего творчества, Жизнев считал правильным печатать отдельно. Замдиректора получил книжки днем, а уже вечером позвонил Жизневу со словами восхищения. Наш герой знал, сколь скупы люди искусства и богемы на признание чужих заслуг, и понял, что замдиректора – пожилой, в потертом костюмчике, с невнятной речью и глазами навыкате, – вовсе не смешон и не жалок, а велик, как велик всякий настоящий человек, даже если он беден, одинок, нездоров, служит в музее и по всем понятиям нового времени может считаться неудачником. Жизнев и поэт В. стали время от времени встречаться и выпивать, рассуждая при этом о литературе. Однажды замдиректора так нагрузился, что Жизневу пришлось повести его к себе спать – в Ясенево, по месту своего жительства, поэт В. просто не добрался бы, а наш герой, к счастью, обитал неподалеку от места распития. Однако когда нетрезвая парочка уже вступила в парк «Дубки», поэту В. для подкрепления сил захотелось выпить еще. Недолго думая он достал из портфеля початую бутылку и сделал огромный глоток из горлышка. Эффект не заставил себя ждать: не прекращая что-то говорить, замдиректора сбился с ноги, заложил крутой вираж и с треском рухнул в кусты. Когда Жизнев пробрался к распростертому в чаще телу, поэт В. уже крепко спал – точнее, погрузился в мертвенное оцепенение. Его тело налилось свинцовой тяжестью, и все попытки Жизнева приподнять собутыльника и поставить на ноги завершились полным провалом. Тогда Жизнев взял портфель приятеля – тело вкупе с портфелем он просто не донес бы, – расправил ветки кустов таким образом, чтобы спящего нельзя было разглядеть с дорожки, и поспешил домой. Он рассудил просто: вряд ли пьяный человек кому-то понадобится, даже если кто-то на него наткнется, а вот плохо лежащий портфель точно украдут. Дома Жизнева охами и ахами встретила матушка, которая сразу же прицепилась к портфелю: чей он, да откуда взялся, и куда сынок собирается вновь бежать в такую пору. Жизнев имел глупость объяснить родительнице, что он идет приводить в чувство спящего в кустах приятеля. Разумеется, матушка увязалась за Жизневым – то, что сын без ее контроля непременно наделает ужасных глупостей, являлось ее глубочайшим убеждением, пронесенным через долгие десятилетия в полной неприкосновенности.
  Жизнев даже захватил воды в банке, дабы отливать погруженного в ступор товарища. Однако воду ему пришлось выпить самому, ибо на том месте, где он оставил поэта В., никого уже не было. Побегав по округе и безрезультатно поаукав, Жизнев махнул рукой и сказал матушке: «Сон пьющего крепок, но краток. Очухался и поехал домой». Матушке, конечно, сразу стали мерещиться всякие ужасы, но Жизнев отмахнулся: «Брось, нет смысла сейчас беспокоиться. Утро вечера мудренее».
  Конечно, утром, едва он разлепил веки, как на него все-таки навалилось беспокойство – действительно, мало ли что могло ночью случиться с пьяным человеком. Разогнал эти мысли звонок – с утра пораньше звонил замдиректора, беспокоившийся о судьбе своего портфеля. «П-п-понимаешь, д-д-домой-то я д-д-доехал нормально, а вот п-п-портфеля нету», – удрученно объяснял замдиректора. Трудно описать его радость, когда Жизнев сообщил о том, что портфель целехонек и из него ничего не пропало. Замдиректора с невероятной скоростью примчался к Жизневу, обнял портфель и, кажется, даже прослезился, а потом на радостях потащил Жизнева опохмеляться в парк. Пойти в парк Жизнев согласился, а вот от опохмела решил воздержаться. Замдиректора для выпивки выбрал тогда какую-то несусветную спиртосодержащую жидкость, – видимо, из экономии, – и Жизнев сидел, с легким отвращением наблюдая, как изделие криминальных азербайджанских виноделов исчезает в выносливой утробе русского интеллигента. Сообщество всегда стояло в стороне от писательской среды, а поэт В. вращался в этой среде и многих хорошо знал, поэтому Жизнев всегда слушал его рассказы с особым вниманием. Что скрывать – наш герой всегда тяготел к литературному миру, даже к рутине и мелочам этого мира, влиться в который ему так и не довелось, несмотря на некоторую известность поэта Жизнева и на статьи о нем в литературных словарях и энциклопедиях. Впрочем, поэт В. также не процвел в вышеуказанном мире – давным-давно, еще в советские времена, у него вышел единственный сборник стихов, чем и ограничились все достижения. Даже закрепиться в прессе ему не удалось (по ершистости характера, видимо), и пришлось пойти служить в музей. А преуспей он в литературе чуть побольше – и кто знает, сохранил бы он в себе способность восхищаться творчеством собрата? Жизнев, однако, отогнал эту скверную мысль и постарался повнимательнее вслушаться в стихи, к чтению которых закономерно перешел его подвыпивший приятель. Стихи были, по правде говоря, так себе, хоть и попадались яркие строки. Но не всем же пишущим быть гениями – быть хорошим человеком, уберечься от родимых пятен богемы тоже важно, тем более что человечность в этой среде не меньшая редкость, чем гениальность. Вряд ли стоит огорчаться из-за недостатка литературных почестей, когда есть не менее почетная стезя, о которой писал Чехов: «Всю свою жизнь я старался только о том, чтобы мое общество было выносимо для семьи, студентов, товарищей, для прислуги. И такое мое отношение к людям, я знаю, воспитывало всех, кому приходилось быть около меня». Можно вспомнить и Моэма: «Возможно, что если я буду вести такую жизнь, какую для себя наметил, она окажет воздействие на других; воздействие это может оказаться не больше, чем круг на воде от брошенного камня, но за первым кругом возникнет второй, а там и третий; как знать, быть может, хоть несколько человек поймут, что мой образ жизни ведет к душевному покою и счастью, и тогда они, в свою очередь, станут учить других тому, что переняли от меня». О том же писал и Стефан Цвейг: «Высоконравственный человек оказывает влияние уже просто своим существованием, ибо создает вокруг себя атмосферу убежденности, и это внутреннее воздействие, пусть ограниченное внешне узким кругом, незаметно распространяется, ширится, оно неудержимо, как волны прибоя». Жизнев всматривался в опухшего человека напротив, который, вращая глазами-телескопиками, с подъемом читал ему слабые стихи, и преисполнялся братских чувств. «Буду таким же, как он, буду стараться на него походить», – шептал себе Жизнев, словно персонаж советских детских книжек. Ему вспоминался Писарев: «Умная и развитая личность, сама того не замечая, действует на всё, что к ней прикасается; ее мысли, ее занятия, ее гуманное обращение, ее спокойная твердость – все это шевелит вокруг нее стоячую воду человеческой рутины; кто уже не в силах развиваться, тот по крайней мере уважает в умной и развитой личности хорошего человека – а людям очень полезно уважать то, что действительно заслуживает уважения; но кто молод, кто способен полюбить идею, кто ищет возможности развернуть силы своего свежего ума, тот, сблизившись с умною и развитою личностью, может быть начнет новую жизнь, полную обаятельного труда и неистощимого наслаждения». Людям, охотно использующим поговорку «Если ты такой умный, то почему такой бедный», поэт В. не показался бы ни твердым, ни умным, ни способным влиять на людей. Однако поэт В. и не старался выглядеть умником – он просто жил так, как считал правильным, и в этом отношении был тверд, как скала. С избранного пути его не могли сбить никакие соблазны, и его спокойствие перед лицом враждебного мира производило должное впечатление и на Жизнева, и на всех тех, кого не восхищала подловатая мудрость буржуйских поговорок. Такие люди встречали поэта В. – и убеждались в том, что они не одиноки. Что касается нравственности, то да – замдиректора, несмотря на годы, обращал пристальное внимание на красивых женщин, а также охотно напивался в хорошей компании. Но кто без греха? И не вызывают ли безгрешные люди, знатоки законов морали, серьезнейших подозрений у каждого, кто изучал жизнь не по дидактическим книжкам? И не был ли прав Гёте, когда писал, что «хороший человек, собственно, должен жить так, чтобы праведностью своей посрамить все законы, хотя бы другой обходил их или пользовался ими для своей выгоды».
  Нашему герою довольно скоро пришлось недобрым словом помянуть бедность, заставляющую даже лучших людей развлекаться путем употребления внутрь сомнительных спиртосодержащих жидкостей. Жизнев знал, конечно, что у поэта В. проблемы с сердцем – не из его жалоб, а просто потому, что за время их знакомства поэт В. успел пару раз полежать в больнице и на вопросы Жизнева небрежно отвечал: «Да так, п-п-пламенный мотор чуток сбился с ритма». Поскольку пребывание в больнице не заставило поэта В. ни на йоту изменить привычный modus vivendi, Жизнев решил, что серьезных проблем со здоровьем у его приятеля и впрямь нет. В этом приятном заблуждении наш герой оставался до тех пор, пока ему не позвонили из музея и не сообщили, что замдиректора умер. Стоя в морге у гроба и глядя на знакомое лицо, Жизнев подивился запечатленному на нем спокойствию. «Ему лучше, чем нам», – услышал он за спиной чьи-то слова, сказанные вполголоса, и в душе с ними согласился. Думая об умершем, он согласился также со словами Ипполито Ньево: «Да, есть лица мертвые и невыразительные, глаза злые и чувственные, люди высокомерные, лживые, льстивые, которые своим грязным примером могут тешить грязную фантазию материалистов. У таких можно отрицать бессмертную душу так же, как у растений и животных. Но над этими ходячими трупами высятся люди, сияющие сверхчувственным светом: перед ними даже циник будет в смущении что-то лепетать, и, помимо воли, сердце его затрепещет надеждой или страхом перед будущей жизнью».

III часть,
XXIV глава.

  Концерты в музее Маяковского и после смерти замдиректора шли своим чередом. В гримерке по-прежнему теснились и выпивали люди, гудели разговоры и стоял дым коромыслом. Публика по-прежнему бурно веселилась и распивала в рядах принесенные с собой спиртные напитки. Однако кое-что медленно, но все же менялось, и, увы, не в лучшую сторону. При жизни поэта В. все замечания по поводу курения и пьянства работники музея высказывали тоном добродушной иронии и как бы по обязанности, а когда поэт умер, то в замечаниях зазвучали раздраженные нотки. Со стола, за которым во время концерта сидели члены Сообщества, исчезли сначала минеральная вода и стаканы, потом вазоны с искусственными цветами, а напоследок и скатерть. Ценитель поэзии и автор графоманских стишков Жорж Горелов, с которым поэты ездили в Ульяновск, раньше сервировал в гримерке для выступающих стол с легкой закуской, но когда понял, что выступить в концерте поэты ему не дадут, закуску приносить перестал – не то чтобы обиделся, а просто решил не тратиться зря, ему ведь не больше всех было надо. Однажды в гримерку пришел полоумный дворник, плохо говоривший по-русски, и стал вопить, что во двор выносят слишком много мусора и он не намерен делать лишнюю работу. Правда, работники музея урезонили кретина, но с тех пор обязанностью поэтов стало ходить по рядам после концерта и собирать пустые бутылки, пакеты из-под закуски и прочий хлам. Затем Жизнева вызвали в дирекцию музея и сообщили ему, что руководством принято решение изменить пропорции деления выручки между музеем и Сообществом: было тридцать процентов против семидесяти, а стало сорок против шестидесяти. Жизневу хотелось спросить, а почему же тогда многие сомнительные авторы выступают в музее вообще бесплатно, то есть для привлечения публики делают на свои шабаши свободный вход. Однако подобные вопросы стоит задавать, когда имеешь готовую территорию для отступления и готов к разрыву отношений, а у Сообщества на тот момент подобной территории не имелось. Ее пришлось бы искать, приучать к ней публику, и это обошлось бы дороже. Потери от новых правил дележа решили компенсировать повышением цен на билеты, но публика ответила на это снижением посещаемости концертов. Впрочем, дело, конечно, было не в этой небольшой надбавке – просто мода на Сообщество проходила и авторитет его падал, подточенный неустанной деятельностью Сидорчука. С распадом Сообщества Жизнев и Сложнов стали выступать без Сидорчука и облегченно вздохнули – теперь их уже никто не пытался публично унижать, а вместо выжившего из ума магистра они могли приглашать для совместных выступлений куда более симпатичных людей.
  Постепенно портились, однако, даже самые симпатичные люди. Находя себе спонсоров и приобретая некоторую известность, приглашаемые поэты начинали позволять себе огромные опоздания, а то и просто неявки на концерт, несмотря на то, что их имена значились в афише. Оправдания были самыми нелепыми, например: «Я в Харькове, а в кассе не было билетов на сегодня». Но если ты знал, что у тебя сегодня концерт, почему же ты не купил билет заранее? Другие баловни успеха на концерт приходили, но в совершенно неработоспособном виде. Одному из них, когда он стоял, качаясь, перед зрительным залом, с первого ряда жена подсказывала строчку за строчкой, и он послушно их повторял. Впрочем, и сама публика тоже разлагалась, не отставая от своих любимцев: постепенно многие представители богемы, приходя перед началом концерта в гримерку, перестали выходить оттуда в зрительный зал. Они курили, пили, закусывали – и говорили, говорили, говорили, причем на темы, далекие от литературы (оно и неудивительно: большинству богемных персонажей нравится не заниматься искусством и не вникать в него, а просто при нем состоять). Эти разговоры создавали для концерта постоянный звуковой фон, порой уныло-надоедливый, порой просто невыносимый. Делались попытки не открывать гримерку для посторонних либо выгонять из нее всех, кроме выступающих, но неугомонные говоруны тем не менее проникали в нее, и гудение их разговоров снова слышалось в зале. Кто-то из этих трепачей, выпив лишнего, рухнул в кресло (составлявшее, между прочим, часть выполненного каким-то известным художником футуристического антуража), и кресло, не выдержав тяжести жирного глупца, рассыпалось на части. Поэтам пришлось организовывать ремонт кресла. Другой посетитель гримерки, увидев на ее стене давние надписи (в том числе и сделанные первым кубинским космонавтом), решил сообщить потомству, что он тоже бывал в этом месте, и что-то накарябал на стене плохим маркером. Увы, его имя не впечатлило администрацию музея, которая устроила поэтам скандал и заставила их отмывать стену.
  На концерты стало приходить все меньше красивых женщин, в особенности одиноких. Их пытались заменить две экзальтированные пьющие дамы – мать и дочь, – охотно демонстрировавшие посетителям гримерки свои половые органы. Несмотря на такие интересные шоу, поэты не приветствовали их посещений, поскольку обе, прежде всего дочь, имели обыкновение напиваться в гримерке до потери сознания, и потом поэтам приходилось, сгорая со стыда под укоризненными взглядами работников музея, выволакивать своих поклонниц на улицу (а там, конечно, вставал очередной вопрос: куда их вообще девать). Жизневу как-то даже довелось побывать дома у этой семейки. О том, что происходило во время визита, мы рассказывать не будем, так как непотребствам на этих страницах не место. Однако груды нестиранного белья по углам и выломанный квадрат паркета посреди комнаты заслуживают упоминания, позволяя понять, почему Жизнев неожиданно для хозяек заторопился восвояси. Ни мать, ни дочь не работали и жили, судя по всему, на средства своих многочисленных половых партнеров, однако дочь из всех мужчин явно выделяла Сложнова – видимо, за то, что и он к ней относился тепло из-за ее покладистости и незлобивого нрава. Жизнев не одобрял этой связи, потому что на лице у девушки стояла четкая печать вырождения и к миру ее не привязывало ничего, кроме самых примитивных удовольствий – вроде секса на пьяную голову и затем утреннего блаженного оцепенения после пары-тройки пропущенных с похмелья рюмок. Правда, Сложнов с утра никогда не пил, однако тяжело пьющие подруги, как хорошо знал Жизнев, до добра еще никого не доводили. И все же Жизнев вспоминал эту девушку с печалью: после смерти Сложнова она явно горевала, тщетно просилась в любовницы к Жизневу и, не найдя в мире родственной души, вскоре умерла. Возможно, подвело здоровье – оно, как знал Жизнев, и раньше ее подводило, ей даже делали операцию. А возможно, она просто не могла не уйти за тем единственным человеком, который ценил ее такой, какой она была.
  И вообще народу на концерты стало приходить меньше. Люди предпочитали искать чего-то новенького – того, что никогда не находится, зато в процессе поисков обычно утрачивается близкое и родное. Сами-то концерты проходили всегда весело, тем более что Сложнов был большой выдумщик и придумал с помощью Жизнева несколько забавных рок- и поп-групп: «Идолы молодежи», «Изблёванные Люцифером», «Андрюша Сироткин и его пацаны». Для всех этих групп он подобрал музыкантов, сам в них солировал (порой предоставляя и Жизневу спеть а-капелла) и, словом, сильно разнообразил концертные программы. Порой коллектив музея поражался тому, какое буйное веселье царило на концертах поэтов: зрители срывались с мест и пускались в пляс, чем очень радовали Сложнова, который, в богатом казахском халате и байской шапке, подбадривал танцующих зажигательными возгласами. Надо сказать, что лихое веселье не добавляло любви к поэтам в сердцах музейных работников. Необычное вообще настораживает и отталкивает, а ведь что такое обычный поэзоконцерт? Мероприятие, на котором даже мухи мрут от скуки, интересное лишь для самих сочинителей и только в тот момент, когда они читают собственные стихи – на чужие они плюют, и, надо признать, большей частью вполне справедливо. И все же, несмотря на все старания Жизнева и Сложнова, даже испытанная публика посещать их действа не спешила, уверившись в том, что поэты подобны явлениям природы, например дождю: если его сегодня нет, то уж завтра он непременно случится. Своей смертью Сложнов доказал ошибочность такой точки зрения. Увы, смерть хоть и меняет порой людские взгляды, но исправить уже ничего не позволяет.
  Торговля книгами и дисками, которую, как знает каждый артист, выгоднее всего производить на собственных концертах, в музее Маяковского постепенно тоже захирела. Отчасти виной тому было снижение посещаемости, а отчасти – моральное разложение продавца (об этом человеке, носившем кличку Спермяк, мы ранее уже упоминали). Когда-то этот бледный юнец с дегенеративным подбородком и бегающими глазами страшно хотел познакомиться с популярными поэтами, справедливо полагая, что сам по себе, без популярных приятелей, он в мире никому не интересен. Так как Сидорчук привечал только богатых, Спермяк обратился к Жизневу, на которого произвел неприятное впечатление его непрерывно бегающие глаза. Но Спермяк клялся в своей любви к книгам и к образованию, и Жизнев оттаял, а уклончивость взгляда списал на юношескую стеснительность. Новые знакомые договорились о том, что Спермяк станет – на бесплатной основе – постоянным книгопродавцем Сообщества (сам Жизнев уже устал наряду с выступлениями тянуть еще и эту лямку). Взамен Спермяк становился лицом, приближенным к поэтам, то есть получал право бесплатно посещать концерты и прочие мероприятия Сообщества, а также и группы Сидорчука, приводить туда с собой дам и друзей. Вместе с изданиями Сообщества Спермяку разрешалось продавать и другие товары, выручка за которые должна была полностью доставаться продавцу. Довольно скоро ушлый юноша начал ползучий пересмотр первоначальных договоренностей. Во-первых, на прилавке издания поэтов Сообщества стали занимать все меньше места, вытесняемые книгами, дисками, кружками и майками, принадлежавшими Спермяку. Если раньше посетитель концерта мог купить только книги и диски выступавших авторов, то теперь у него стараниями Спермяка появился широкий выбор, что, естественно, било поэтов Сообщества по карману. А во-вторых, продавец решил торговать книгами не по цене, названной Жизневым, а по собственной, с огромной жульнической наценкой. Выяснилось это случайно – когда люди, купившие книги, между делом со смешком пожаловались Жизневу на дороговизну. Жизнев очень удивился: оказалось, что цена, по которой книги были куплены, вдвое превышала ту, которую установил он сам. В своих отношениях с сотрудниками, в том числе и со Спермяком, наш герой руководствовался высказыванием Ларошфуко: «Не доверять друзьям позорнее, чем быть ими обманутым». Однако такие люди, как Спермяк, любое ослабление контроля над собой непременно обратят во зло – кстати, именно для того, чтобы их поменьше контролировали, они и стремятся влезать к вам в друзья. Жизнев прекрасно понимал правоту Ларошфуко, писавшего: «Люди обычно называют дружбой совместное времяпрепровождение, взаимную помощь в делах, обмен услугами, – одним словом, такие отношения, где себялюбие надеется что-нибуды выгадать». Тем не менее слово «дружба» с детства имело над Жизневым магическую власть, а потому его, довольно рано преодолевшего в себе природную доверчивость, все-таки порой обманывали. На высказанное вслух недоумение Жизнева Спермяк ответил глупой улыбкой, а глаза его забегали так, что казалось, будто его вот-вот хватит удар. Жизнев махнул рукой и отошел, пробормотав что-то укоризненное. Ему становилось ясно: бес наживы полностью овладел его помощником, и бесполезно вести с ним какие-то разговоры на темы морали. Наш герой решил пойти по другому пути: для облегчения контроля уменьшить число продаваемых книг, а со временем и полностью свернуть сотрудничество. В конце же концов, уже после смерти Сложнова, свернуть пришлось не только сотрудничество, а всякие отношения. К этому времени к моральной нечистоплотности Спермяка парадоксальным образом прибавилась еще и мания величия, окончательно избавившая торговца от угрызений совести. Как уже говорилось выше, он присвоил две пачки книг покойного Сложнова – во столько, видимо, он оценил ту дружбу, которой некогда так домогался.
  Коллектив музея между тем делал все, чтобы Жизневу и Сложнову стало неудобно у них выступать. Просто отказать поэтам от места (или от площадки) было, видимо, неудобно, учитывая их прошлые заслуги, но и церемониться с ними совершенно перестали. Им постоянно напоминали, что концерт не должен затягиваться дольше определенного времени, ибо в противном случае кто-то из дежурящих вечером сотрудников может опоздать на последнюю электричку (возможно, так оно и было, но на заре сотрудничества, когда концерты приносили больше денег, поэтам почему-то не докучали такими напоминаниями). Затем оказалось, что в музее нет свбодного человека для того, чтобы поставить его при входе в зал проверять билеты. Пришлось просить людей из публики заняться контролем (не самим же выступающим этим заниматься), но так как те битый час стоять, естественно, не желали, приходилось до последнего держать двери в зал на запоре, а публику – в вестибюле, и открывать двери лишь за десять минут до начала. Понятно, что при этом надо постоянно выглядывать в вестибюль – достаточно ли народу собралось для открытия, а потом смотреть, все ли посетители прошли в зал и можно ли снимать добровольного контролера. Это не было крохоборством со стороны поэтов, ибо музей чем дальше, тем больше заботился о выручке и выступающим постоянно напоминали о том, что собирают они мало. При таких отношениях с хозяевами сцены следовало заботиться о каждом посетителе, который мог заплатить за себя (а мог и не заплатить, если контролер уходил с поста слишком рано). Особую значимость данная проблема приобретала из-за тех, кто не желал платить, считая, что состоит в дружеских отношениях с поэтами. Сидорчук на свои концерты бесплатно не пускал почти никого, невзирая ни на какую дружбу (для трудных разговоров у него имелся директор – взимая деньги с так называемых друзей, он уже оправдывал свою зарплату). Ну а Жизневу и Сложнову, не имевшим своей поп-группы, директор был не по средствам, они очень многих пропускали бесплатно, и работники музея взирали на это с большим неудовольствием.
  Чуть позже возникла проблема и с самими билетами – да-да, с теми самыми ничтожными бумажками, наличие которых у посетителей при входе на мероприятие проверяет контролер. Оказалось, что по каким-то причинам музей утратил способность предоставлять билеты к концерту (хотя раньше ею обладал), и делать их придется самим выступающим (если, конечно, они хотят выступать и впредь). Что ж, Сложнов нашел приятеля с цветным принтером, и тот всё распечатал согласно предоставленному образцу. Но тогда выяснилось, что музейный художник то ли занемог, то ли просто устал от непосильных трудов, и от поэтов потребовали к каждому их выступлению приносить афишу, изготовленную типографским способом. Стоит напомнить слова Андора Габора, который собаку съел в типографском и издательском деле: «Заказать, напечатать и расклеить хороший плакат, рекламирующий книгу именитого писателя, стоит в десять раз дороже самого писателя». Видимо, музейщики считали, что условие с афишей окажется для поэтов непосильным, однако они ошиблись: к делу подключились Жорж Горелов, затем его двоюродный брат, затем еще какие-то люди, работавшие в типографии, и на выходе эта цепочка произвела на свет сиявшую разными красками афишу. Жизневу и Сложнову афиша ничего не стоила, кроме нескольких книг – таково было основное условие этой непростой задачи. Ведь если бы они оплатили свой заказ так же, как оплачивались подобные заказы обычными клиентами типографии, то концертная деятельность поэтов в музее сделалась бы катастрофически убыточной. Ну а воспользовавшись неформальными связями, друзья смогли провести в музее еще несколько концертов (хотя постепенно из-за всех вышеперечисленных проблем стали все реже выступать в музее и все чаще – в клубах). Когда Сложнов умер, наш герой понял, сколь многое в их концертной деятельности строилось на энергии покойного – самому Жизневу заниматься и далее всем этим стало решительно невмоготу. Он устроил еще десятка полтора мероприятий в компании с различными поэтами и музыкантами, а потом, не встретив должного поощрения со стороны публики, продекламировал в пространство строки Анри де Ренье:
      И вечер близок мой, и я уж отдаю
      Тому, кто весел – тирс, кто юн – свирель мою.
  Вероятно, после всего вышеизложенного для проницательного читателя не станет неожиданным известие о печальной судьбе самого музея В.В. Маяковского. Вскоре после прекращения своего сотрудничества с этим учреждением Жизнев узнал из газет, что в музее обнаружилась крупная недостача – исчезли тысячи единиц хранения, среди них – редчайшие, уникальные вещи. Жизнев не относился к пылким поклонникам Маяковского, но ему неприятно было узнать о том, что поэта через восемьдесят лет после смерти обворовали, украв даже его пробитый пулей жилет. Видимо, воровали в музее давно и весьма обдуманно, так как недостачу-то обнаружили, а виновных назвать так и не смогли. В такой ситуации власти не нашли ничего лучшего, как начать в музее ремонт с неопределенной датой окончания. Возможно, учреждение и возродится, но уже не в прежнем культовом помещении (коммерческую стоимость которого, учитывая его местоположение в самом центре столицы, трудно переоценить). По правде говоря, Жизневу казалось, что провидение разгневалось на музей и его работников из-за недоброго отношения к поэтам. Конечно, всерьез такое мнение наш герой, конечно, отстаивать не взялся бы. Можно ли утверждать, будто поэт Сложнов умер из-за того, что его разлюбили в музее, где он имел обыкновение выступать? Нет, этого утверждать нельзя. Просто жил, жил, а время пришло – и помер, поступив при этом по завету Тайяи Маргази:
      Мир – не вечная обитель: жил легко – легко уйди,
      Не трудись, чертогов пышных для себя не возводи.
Вожможно, Сложнов предпочел бы пожить еще немного, но вышло, так и вышло, и никакие люди тут, конечно, ни при чем.
  Скажем в заключение, что гнев судьбы, столь часто поражающий всё связанное с богемой, коснулся не только музея Маяковского. Погиб, в самом начале своего повторного поприща, и петербургский «Бивак паяцев». Владельцы, когда-то с таким энтузиазмом рукоплескавшие приглашенным ими поэтам Сообщества, неожиданно решили изменить имидж заведения, отказались от статуса арт-кафе и переименовали «Бивак паяцев» в «Гурман». Не приходится сомневаться в том, что всё это было сделано из-за денег, но подлинно разумного человека потешают люди, способные на такие действия ради банального прироста количества денежных знаков. Как писал Жюль Ренар: «Вы умники, но цели-то ваши просто смехотворны, и я хохочу над вами из своего угла». Оказавшись как-то в Петербурге, Жизнев позвонил владельцу бывшего «Бивака», тогда уже «Гурмана», но предприниматель говорил с ним крайне холодно, заявил, что у него дела сегодня, дела завтра и, одним словом, для писак в его делах просвета нет. Вероятно, он решил, что Жизнев просто-напросто вознамерился выпить и закусить за его счет – не позавидуешь человеку, способному так думать о нашем герое. Жизневу пришло в голову, что буржуа не зря воротят нос от Маркса – ведь тот писал: «Я смеюсь над так называемыми практичными людьми с их премудростью». Творчество Маркса, конечно, величественно и глубоко, однако эмоциональный настрой всего этого титанического массива выражен в приведенной немудрящей фразе, ну а кому же понравится, когда над ним смеются? На следующий день Жизнев зашел в бывший «Бивак» днем, когда там вряд ли мог появиться владелец, и спросил, работает ли еще официантка Катя – та самая тоненькая блондинка с синими глазами, похожая на добрую фею из сказки. «Уволилась», – сказали ему. Жизнев ожидал такого ответа – не могла же фея работать в заведении под названием «Гурман», – и все же он горестно вздохнул. Судьба неразумного ресторатора представлялась ему незавидной. Ведь это словно о нем писал У Чэнэнь в «Путешествии на Запад»:
      О достижении нирваны
      Какой возможен разговор,
      Когда в сознанье есть неясность
      И помрачен духовный взор!
Ведь кажется, будто это его предостерегал Мандельштам:
      Но если ты мгновенным озабочен,
      Твой жребий страшен и твой дом непрочен!
  Однако стоит ли сожалеть? Ведь каждый в конечном счете сам выбирает свой жребий, и к счастливцам, свободным от материальных затруднений, это относится в удвоенной степени. Увы, есть талантливые люди, в том числе талантливые предприниматели и меценаты, которые совершенно лишены иммунитета к самым откровенным соблазнам сатаны. «Для таких талантов, – писал Белинский, – на каждом шагу жизни стоят силки… В отношении к ним даже не интересно и исследовать причины падения».

III часть,
XXV глава.

  Незадолго до того, как наш герой окончательно решил подвести черту под своей литературной карьерой, ему вдруг привиделись один за другим два странных сна. Возможно, они были навеяны попытками Жизнева отстоять свое наследственное имущество либо происками жилищных предпринимателей в отношении дома, где жил наш герой. В одном сне Жизнев был инвалидом и передвигался в кресле-каталке (он и наяву из-за приступов люмбаго порой почти не мог ходить). Тем не менее во сне в его квартиру ворвались какие-то люди в форме, отшвырнули в угол мать, которая пыталась его защищать, и помчали его прямо в кресле в некое официальное учреждение, где в кабинете, заваленном бумагами в папках и россыпью, какой-то лысый бледный человек заорал на него: «Признавайся, дед, – ты организовал банду?!» Вопрос показался Жизневу забавным, он захихикал и ответил: «Может, и я, внучек». Лысый с неимоверной скоростью застучал чудовищно длинными пальцами марсианина по клавиатуре компьютера. Затем загудел принтер, и на свет выползло обвинительное заключение, которое Жизневу дали прочитать. Оказалось, что он вместе с подельниками сдал на различные приемные пункты тысячи тонн ворованного металлолома и, судя по бумагам приемщиков, сильно на этом обогатился. «Какой металлолом, если я даже не хожу? Вы что, охренели?» – возмутился Жизнев. – «А тебе ходить и не обязательно, – возразил длиннопалый. – Ты организовал банду, предоставил свой паспорт, а металлолом воровали и сдавали твои подельники». – «У меня паспорт цел, он дома!» – крикнул Жизнев. «Правильно, они по нему всё сдавали, а потом возвращали его тебе», – невозмутимо ответил лысый. Он вынул из глазницы глаз, заботливо облизал его и вставил обратно. «Кто-то просто узнал мои паспортные данные, вот их и писали в ведомостях», – сказал Жизнев, чувствуя, как его охватывает безнадежность. «Как они могли узнать? Неужели им работники собеса сказали, эти святые люди? – гневно уставился лысый на Жизнева ярко заблестевшим облизанным глазом. – А может, ты хочешь сказать, что приемщики могли принять металлолом на основании каких-то там данных без предъявления реального документа? Да как ты смеешь клеветать на этих людей, которые гробят здоровье на холодных складах? Жалко, они тебя не слышат, а то вкатили бы тебе иск за оскорбление чести и достоинства». – «Ну что, мы поехали?» – подал голос конвоир. «Поезжайте», – вручая ему обвинительное заключение, распорядился лысый. Кресло Жизнева развернулось, выкатилось в коридор и с бешеной скоростью помчалось вперед – только двери кабинетов мелькали по сторонам. Оно с треском влетело в открытую дверь с табличкой «Суд», где за столом сидел судья и рукавом мантии чистил свой глаз. При виде Жизнева с конвоиром он поспешно сунул глаз обратно в глазницу и схватил протянутое конвоиром обвинительное заключение. За несколько секунд пробежав взглядом текст, судья затем что-то черкнул на бумаге, крикнул: «Виновен! Шесть лет строгача!» – и дико расхохотался. Раскаты его хохота еще не стихли, а кресло уже вновь помчалось по коридорам. «Куда мы едем?» – закричал Жизнев сквозь стук и грохот. «Как куда? В тюрьму, конечно», – тяжело дыша, ответил конвоир. Затем Жизнев отсидел шесть лет и проснулся – как ему показалось, постарев как раз на этот срок.
  Во втором сне Жизнев тоже увидел себя стариком и инвалидом, но ходячим. В таком виде он снился самому себе, видимо, из-за приступов люмбаго и прочих нервических болей, порой делавших его очень неуклюжим. Да и спит здоровый человек обычно без снов: они – удел тех несчастных, в организме которых происходит что-то неладное. В этом втором сне Жизнев обитал в поселке, в собственном доме, ворота которого выходили в проулок. По проулку Жизнев выходил на главную улицу и шел далее по своим делам – в магазин или на почту. Однако неожиданно дом напротив купили какие-то предприимчивые люди и устроили в нем некое производство – то ли цех по разборке ворованных автомобилей, то ли цех по изготовлению паленой водки. Предприниматели были подвижными, энергичными людьми, часто зычно смеялись, одна беда – лица у них отсутствовали, имелись одни рты. Выше ртов находилось только размытое пятно телесного цвета, и за этой размытостью Жизнев, как ни старался, не мог ничего разглядеть, хотя вообще-то на зрение не жаловался. Сон на то и сон, чтобы увиденные в нем странности воспринимались как должное, поэтому безликость предпринимателей и их большие рты Жизнева не смущали – до тех пор, пока эти энергичные люди не огородили проулок высоченным забором, тем самым превратив его в свою территорию. Когда Жизнев, как обычно, собрался в магазин, он вскоре уперся в забор. «Вы что, ребята, сдурели? – обратился Жизнев к суетившимся во дворе предпринимателям. – Мне же в поселок надо, как я выйду?» – «Жрать захочешь – выйдешь», – ответил кто-то, и несколько больших ртов широко разинулись в громком хохоте. От этого зрелища Жизнев содрогнулся и, вернувшись домой несолоно хлебавши, погрузился в раздумье. Ничего не придумав, он так и лег спать натощак, а утром, превозмогая отвращение, обратился к предприимчивым людям с просьбой пройти через их территорию, чтобы выйти на улицу через их ворота. Однако в этом ему было решительно отказано. «Собаки порвут», – сказал ему один из веселых ртов. Кое-как Жизнев перелез через забор и доковылял до поселковой администрации. Там он превратился в мышь и по сложной системе ходов пробрался в кабинет поселкового мэра (иначе туда было не попасть – очередь на прием, как говорили, следовало занимать за несколько лет вперед). Превратившись обратно в человека, Жизнев рассказал мэру о своей беде, но уже в ходе рассказа понял, что надежды нет, ибо черты чиновника вдруг стали расплываться и мутнеть – остался один непомерно большой рот, произносивший какие-то гладкие слова о генеральном плане поселка и законном землеотводе). Не прощаясь, Жизнев вышел в коридор, протиснулся сквозь толпу ожидавших приема и через площадь поспешил в отделение милиции. Однако не успел он войти, как сразу наткнулся на группу предприимчивых людей, что-то весело обсуждавших с начальником отделения. Все попытки Жизнева приблизиться к начальнику умело пресекались предпринимателями, которые перемещались таким образом, чтобы перед Жизневым всегда оказывалась плотная стена спин. Разъярившись, Жизнев ударил по одной спине кулаком, но тут на него набросились милиционеры, явно ожидавшие скандала, и без долгих разговоров вышвырнули его на улицу. «Вернешься – посадим», – пообещали ему, и не приходилось сомневаться в том, что обещание будет исполнено. Становилось также понятно, что дело не в территории проулка, которую огородили энергичные люди: Жизнева выживали из дома, который, вместе с участком, потребовался для серьезного расширения дела. Незаметно для себя Жизнев зашел в магазин – по крайней мере, когда он приблизился к своему дому, в руке у него была сумка с продуктами. Эта сумка и сыграла роковую роль: Жизнев полез через забор, перекинув ее через плечо, но на верху забора сумка соскользнула, Жизнев машинально попытался ее подхватить, потерял равновесие и рухнул вниз. Его крестец пронзила резкая боль, от которой он проснулся. Острое ощущение катастрофы – перелом позвоночника! – заставило его некоторое время лежать замерев, но затем он постепенно и с великим облегчением сообразил, что страшное произошло во сне, а наяву все в относительном порядке. Боль, правда, была настоящей, но вызвало ее всего лишь неловкое движение спящего, потревожившее воспаленный нерв.
  Сны, как скажет вам любой психолог, вызываются реальными житейскими обстоятельствами того, кто их видит. Несомненно, это справедливо и в отношении нашего героя: то, что ему снилось, было явно навеяно его борьбой за выживание среди всякого рода ловушек, понаставленных на маленького человека энергичным человечеством. А может быть, такие сны снятся поэту, звезде богемы, когда он начинает понимать, что он не великий человек, а именно очень маленький? Когда до этого весельчака доходит наконец, что предыдущее веселье имело мало весомых поводов, а в будущем их видится еще меньше? Что ж, для разумного человека всегда настанет время вспомнить Державина:
      На свете жить нам время срочно;
      Веселье то лишь непорочно,
      Раскаянья за коим нет.
Ну а неразумные люди, по уверениям психологов, попросту не видят снов. И вспоминать им нечего, ибо стихов они не читают.

Share Button

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*