Роман-фельетон «Пучина богемы». III часть, I-V главы.

III часть,
I глава.

  Любим Жизнев и его возлюбленная Марина сидели в квартире Жизнева, занимая те же позиции, что и в главе I части I настоящего повествования, то есть поэт – в продранном кресле, дыры в обивке которого были стыдливо прикрыты клетчатым подобием пледа, а Марина – на диване, покрывало которого радовало взор изображением пяти котят в корзинке. Однако теперь круглый толстоногий стол находился не в сторонке, а стоял между хозяином и гостьей, внося в мизансцену некоторую официальность. На столе возвышалась бутылка чилийского красного вина и теснились тарелки с фруктами и разными заедками, но официальности это не убавляло. Правда, Марина была великолепна, как всегда. Улыбаясь и блестя глазами, она рассказывала о жизни своих подруг, хорошо зная, что Жизнев любит ее злословие.
– Представляешь, эта толстуха Дьяченко недавно угодила в милицию. Пошла в теплой компании в ресторан, там ее какой-то мужик – ну, из той же компании, – пригласил на танец и начал лапать потихоньку. А Дьяченко ведь не может в таких случаях сопротивляться. Для нее сильные мужские руки – всегда дар божий, – и Марина звонко рассмеялась. – Так что они с этим красавцем – Дьяченко говорит, что он был на Абдулова похож, – потанцевали раз, потанцевали два, а на третий уже так срослись и слиплись, что не выдержал тот чувак, с которым Дьяченко, собственно, и пришла. Он подождал, пока танец кончится, отвел этого красавца в сторонку, и у них там состоялся мужской разговор – с воплями и битьем всяких бьющихся предметов. Друзья побежали их разнимать, но вышло по-другому: одни вступились за чувака Дьяченко, другие за этого как бы Абдулова, и начался танец с саблями, половецкие пляски. Дьяченко считает, что у них у всех уже раньше были друг с другом свои счеты, потому как морды они друг другу били не по-детски. В одного метнули пепельницу и сломали ему нос, второго чуть не проткнули насквозь подставкой для цветов, третьего бросили в бассейн, и он перепугал всех китайских рыбок… Короче, они могли бы вовремя смыться, но увлеклись и не успели. Приехала ментура и всех повязала, включая Дьяченко. Но вот что интересно: повязали всех, кроме этого как бы Абдулова. Только что он был и морды всем бил, а как приехали менты – испарился. Стали выяснять, кто он вообще такой, а никто толком ничего сказать не может. С кем-то он познакомился в автосервисе, с кем-то – в кабаке, с кем-то – в сауне, а чем он занимается – никто так и не понял. У двоих занял денег – правда, немного, по тонне баксов. Мелким аферистом, короче, оказался. А может, и крупным, судя по тому, как ловко от ментов ушел. Просто не успел он новых друзей на серьезные бабки развести. И всё из-за Дьяченко, которая никому не может отказать, – заключила Марина прокурорским тоном.
– А что это была за компания? Бандиты? – поинтересовался Жизнев.
– Ты что?! – возмутилась Марина. – Станет Дьяченко с разными подонками водиться. Ты еще скажи – «поэты». Нет, она только приличных людей признает, только бизнесменов, – и Марина снова заразительно рассмеялась. Посмеялся вместе с ней и Жизнев, но как-то неохотно. В рассказе Марины – не в сюжете, а в самом тоне, – ему почудилась какая-то натянутость. Казалось, Марина рассказывает о смешном только для того, чтобы не касаться чего-то другого, более важного. А Марина между тем продолжала:
– Волчкова тоже в своем репертуаре. Познакомилась в Египте с каким-то габором, представилась ему колдуньей и ясновидящей. Ну, с ее диким взглядом и жутким басом это несложно. Но когда она приехала в Москву, то для убедительности одолжила у меня попугая, а также картину твоего друга Курпатенкова – помнишь, где Смерть с Рыцарем играют в карты? Короче, габор пришел к ней в гости, все это увидел, впечатлился, она ему нагадала того, что ей хотелось, потом трахнула его без всякой пощады… Я ей говорю: «Верни птицу и мою любимую картину». Она умоляет, чтобы я их пока не забирала: надо ведь габору объяснять, куда они делись. Да и обстановка без них будет уже не та…
– Пусть скажет, что поделилась с тобой колдовским даром. А ты, став колдуньей, купила у нее попугая и картину, – предложил Жизнев.
– Ну допустим… А где ей брать колдовские прибамбасы?
– Атрибуты колдовства? Ну, картину ей Курпатенков за очень умеренную плату еще лучше нарисует. Он любит такие сюжеты. А вот насчет попугая не знаю. Дорого нынче стоит попугай?
– Еще бы, – фыркнула Марина. – Такой, как у меня – тысяч восемь, – долларов, естественно. Это минимум. Мне, сам понимаешь, плохих попугаев не дарят.
– Что ж она себе такую дорогостоящую профессию придумала, – с досадой заметил Жизнев. – Представилась бы прокуроршей – габор наверняка был бы потрясен. Не всякому удается совокупиться с российским прокурором.
– Ну да, а потом пришлось бы шить форму и делать документы, а потом начать на службу ходить, – возразила Марина. – Правда, мамаша Волчковой убиралась когда-то в прокуратуре, но это немножко другое. Ладно, как обставить свой колдовской вертеп – это Волчковой проблемы. Я за нее думать не обязана.
– Конечно, – кивнул Жизнев. Воцарилось довольно продолжительное молчание. Жизнев достал из ящика стола штопор, открыл бутылку и разлил по бокалам вино, невольно залюбовавшись его мрачно-багровым цветом. «Невольно» – потому что в тот момент он не был расположен радоваться красоте мира. Даже красота Марины, ничуть не уменьшившаяся с их последней встречи, как-то проходила мимо его восприятия. Напряженность, повисшая в комнате, мешала восхищаться любимой. Да и само время встречи было странным – посреди дня (на этом времени настояла Марина). Странным было и то, что до этого они не виделись больше месяца. Предлоги для того, чтобы отложить встречу, Марина всякий раз выдвигала убедительные, но у Жизнева хватало опыта, чтобы понимать: когда речь идет о встрече с любимым мужчиной, для женщины преград не существует, она сметает их, почти не замечая. Ну, могут раз-другой возникнуть, как выражаются сутяги, «обстоятельства непреодолимой силы», однако если количество таких ситуаций растет, то это значит, что меняется качество отношений. И вот теперь эта напряженность, которую Марина явно тоже чувствует, но не хочет разрушить, сидение друг против друга по разные стороны стола, рассказы о всякой ерунде… Нет, что-то, конечно же, было не так. Когда Жизнев окончательно утвердился в этом мнении, из прихожей донеслись шуршанье и царапанье, а затем раздался звонок в дверь. Жизнев, дабы соблюсти вежливость изобразил досаду, глухо выругавшись (хотя на самом деле испытал облегчение), и поспешил в прихожую. На пороге, как и следовало ожидать, стоял Михалыч. Этот человек был взволнован всегда, но в данный момент больше обычного.
– Васильич, веревка! – воскликнул он, увидев Жизнева. – Выручай! С другом что-то не то – старинное боление какое-то. Не пойму, в чем собака. Поднимешься?
– Ты не торопись, говори спокойно, – посоветовал Жизнев. – Какое еще «старинное боление»? Какая собака? Что случилось?
– Ну я ж говорю – странное явление, – еще больше заторопился Михалыч. – Наверно, болезнь какая-то. С корешем бухали вчера, а сегодня он опохмелился и заснул. Я, значит, смотрю телевизор и вдруг слышу – в другой комнате, то есть там, где он спит, тоже кто-то разговаривает. Причем не один человек, а несколько, представляешь? Думаю – пока я слушал ящик, проникли как-то, суки… Взял молоток, подкрался, а это, оказывается, дружбан трындит во сне. Причем на разные голоса, представляешь? Ему какие-то бандиты что-то насчет денег предъявляют, а он им отвечает, причем так сурово – просто жесть. Получается, внутри него бандиты, а он с ними спорит. Я боюсь врачам звонить, скажут: «Вы бухаете, идите на хер». Или: «Вас изолировать надо». Или на работу сообщат. Пришел вот посоветоваться. В чем тут собака?
– Михалыч, собака тут в том, что вы слишком много пьете, – сухо ответил Жизнев. – А главное – опохмеляетесь по утрам. Знаешь, за что отец сына бил? Не за то, что играл, а за то, что отыгрывался, не за то, что пил, а за то, что опохмелялся.
– Васильич, я сегодня ни-ни! – обиженно воскликнул Михалыч. – Я ж тебе обещал не похмеляться, а я слово держу. К тому же мне на работу завтра…
– В общем, так, – после краткого раздумья сказал Жизнев, – ничего страшного нет, я такие вещи видел. Разбуди этого чудака и дай ему водички попить. Бред закончится. Но водки не давай, понял? Потому что это уже звоночек. Дурь накопилась в организме.
– Да у меня и нету больше водки, – пожал плечами Михалыч. – Я что, ее делаю, что ли?… Но какая штука интересная! Ты бы поднялся, послушал!
– Ага, сейчас всё брошу и пойду глюки ваши слушать, – огрызнулся Жизнев. – Не молодой, наслушался уже.
– Но собака-то в чем? В чем собака?
– Собака в мозгу, Михалыч. Вернее, собачка, особое такое устройство. В мозгу, то есть в памяти, много разных картин, людей, событий и прочего хлама, причем в сонном состоянии всё это перемешано. Дурь, если ее в организме много, поднимается к голове, давит на собачку, и собачка соскакивает. А та собачка держит язык на запоре, не дает ему зря болтать, рассказывать про то, что у нас в мозгу. Дружок твой опохмелился, заснул, собачка во сне соскочила, вот он и разговорился. Понял?
– Понял, Васильич, – последовал смиренный ответ.
– Ну и дуй к себе, а то у меня гости. Давай-давай, перед гостями неудобно. Не забудь водички корешу дать, да побольше, – и Жизнев, столкнув Михалыча с порога, захлопнул дверь и вернулся к Марине.
– Это Михалыч, сосед сверху, – объяснил он. – У него временные трудности.
– У него постоянные временные трудности, – саркастически отозвалась Марина. – Это ведь тот, который «веревка» и «походный стол»? Офигенный чувак, ничего не скажешь.
– Чувак как чувак, – пожал плечами Жизнев. – Между прочим, руки золотые, чинит мне всё – и телевизор, и компьютер, и краны, и газовую колонку. Стеллаж вот для книг мне сколотил… А осуждать не стоит. Как сказал поэт, каждый из нас по-своему лошадь.
– А что, неплохой стеллаж, – одобрила Марина. – Надо будет для дачи ему заказать.
– Для какой дачи? – удивился Жизнев.
– Ну будет же у меня когда-нибудь своя дача, – слегка смутившись, ответила Марина. – Машины приличной тоже ведь не было, а теперь есть.
– Что ж, выпьем за благополучие, – предложил Жизнев и взялся за ножку бокала, собираясь произвести приятный звон. Однако гостья его не поддержала.
– Не пью, – покачала она головой.
– Я смотрю, ты и не куришь, – сказал Жизнев. – Как же ты дошла до такой святости?
– Как, как… Беременная, вот как, – фыркнула Марина.
– Ага… И кто же счастливец? – спокойно спросил Жизнев.
– Николай, – проворчала Марина. – Ну, мент, начальник УВД. Теперь он бизнесмен.
– Это который спас тебя от Ольгердовича? – уточнил Жизнев.
– Да. Пусть и дальше от всего спасает. Он это может, – усмехнулась Марина, но как-то невесело. Однако Жизнев горячо ее одобрил:
– И правильно. Хороший парень, проверенный в деле. Не то что… – он не договорил и снова переключился на похвалы бравому бизнесмену. Жизнев был искренен: с Николаем Марина его как-то познакомила, и милиционер ему понравился: спокойный, доброжелательный, с чувством юмора. К тому же у человека большие связи и в органах, и в деловом мире, а значит, он непременно будет богат. А значит, Марины не коснется то, чего она больше всего боится: нужда, изнурительный труд, необходимость унижаться перед работодателем и считать каждый грош. Всё складывается прекрасно. В честь этого Жизнев выпил один за другим несколько бокалов терпкого чилийского вина, попутно объясняя Марине, как мудро она поступила, какой она молодец и как повезло с ней Коле (впрочем, как и ей с Колей). Осушая бокал за бокалом и смакуя вино (смаковать вино он не забывал ни при каких обстоятельствах), Жизнев не замечал взглядов Марины. Та смотрела то на скатерть, то на свои ногти, но иногда вскидывала глаза на нашего героя, и если бы он был повнимательнее, то смог бы прочесть в ее глазах то ожидание, то досаду, то издевку. В конце концов она заявила:
– Ну ладно, Жизнев, мне пора. Ты приходи к нам в пятницу, Коля тебя тоже приглашает. Он специально для тебя какую-то необыкновенную текилу раздобыл и всякие мексиканские закуски. Я сказала ему, что ты любишь острое.
– Непременно! – обрадовался приглашению подобревший от выпитого Жизнев. – Постараюсь в долгу не остаться. С меня новая книга и новый диск.
  Марина усмехнулась, но промолчала и встала из-за стола. Когда Жизнев в дверях хотел ее поцеловать на дорожку, она повернула голову, и поцелуй пришелся в щеку. Лифт вызывать она не стала – пошла вниз по лестнице пешком, и Жизнев догадался, почему: дабы ожиданием лифта не затягивать сцену прощания. Снизу донеслись ее слова: «Не забудь – в пятницу, в семь!» – «Хорошо», – пробормотал Жизнев.
  В завершение этой главы мы должны сообщить читателю, что визит в пятницу состоялся и прошел в целом благополучно. Правда, бизнесмен Николай оказался на редкость немногословен, Марина при нем тоже старалась держать язычок на привязи, и говорил почти все время один Жизнев. Все его вопросы, призванные как-то разговорить хозяина, Николай очень искусно обходил, используя для этого, в частности, обильное угощение. Кроме текилы в меню входило немало таких напитков, о которых Жизнев ранее даже не слышал. Наш герой решил, дабы визит не прошел впустую, пополнить свой опыт если уж не захватывающей беседой – ибо во внешнем мире, лежавшем за стенами его хорошо обставленной квартиры, Николая, похоже, ничто не интересовало, – так уж хотя бы новыми вкусовыми открытиями. Естественным следствием такого решения явилось то, что Жизнев вдрызг напился. Почувствовав, что владение связной речью утрачено, Жизнев поднялся и выразил твердое намерение отправиться домой. Ночевать в гостях ему почему-то очень не хотелось. «Отвези его», – кратко обратилась Марина к Николаю, и тот подчинился без тени протеста или неудовольствия. То обстоятельство, что Коля и сам был крепко под мухой, Марину почему-то не беспокоило – Жизнев сначала этому удивился, но потом успокоился, вспомнив о недавнем прошлом хозяина и о том, что у него наверняка имеются все нужные удостоверения из разряда тех, которые и пулей не пробьешь. Свой джип «лексус» Коля вел так же, как держался в застолье – молча, спокойно, уверенно. Жизневу хотелось поскорее остаться в одиночестве, поэтому он попросил остановить машину еще за несколько кварталов до дома, тепло поблагодарил водителя и дворами направился восвояси. Потом Марина звонила ему несколько раз – повеселиться, выкладывая новости о своих подругах. Оказалось, что Дьяченко вышла замуж и через день развелась, так как на собственной свадьбе затеяла роман с фотографом. Волчкова стала ясновидящей и неплохо зарабатывает, однако выйти замуж ей так и не удалось… Ну и так далее в том же духе. Сообщила Марина и о рождении у нее хорошенькой дочери. Жизнев, разумеется, тепло поздравил счастливую родительницу и ее достойного супруга.

III часть,
II глава.

  Как известно, Анри Мюрже, автор знаменитых «Сцен из жизни богемы», подразделил богему на: авторов-мечтателей, ничего не делающих ради житейского успеха из-за уверенности в том, что человечество признАет их и так; авторов, обманувшихся в себе, – бездарностей, проще говоря, – которым подняться над богемой мешает только убожество их произведений, не видимое только им самим; авторов-любителей, которым творить вовсе не хочется, зато нравится бесшабашный образ жизни, – ради него, ради пребывания в рядах богемы они готовы даже изредка что-то сочинить; наконец, авторов, уже отчасти признанных и намеревающихся работать и далее – не только ради самовыражения, но и ради еще более широкого общественного признания, избавляющего от нищеты. Все эти категории, несомненно, существуют в любой стране, где есть богема (а где ее нет?), однако к предложенному перечню следует добавить еще одну разновидность богемных персонажей. Мы уже говорили о ней: это те люди, которые никогда ничего не писали и ничего не напишут, которые почти ничего не читают, однако сама атмосфера богемы привлекает их, как пчелу – аромат цветка. Что составляет самый сильный элемент притяжения – возможность ли временно отрешиться от сугубо материальных забот, общение ли с творцами, царящая ли в богемных кругах атмосфера вседозволенности или еще что-нибудь – трудно сказать. Однако среди любой истинно богемной компании людей нетворческих, начиная с журналистов, продолжая разного рода толстосумами и кончая простыми любителями доступных женщин и горького пьянства в непринужденной обстановке, – в любой богемной среде, говорим мы, число таких и тому подобных людей всегда не меньше числа тех, кто действительно пытается что-то создать в искусстве.
  Сказанное справедливо и для так называемого притона имени Жизнева, о котором мы писали в части I нашего романа. Хотя все богемные компании вырастают вокруг людей, и впрямь нечто создающих, в притоне имени Жизнева создатели и творцы находились в явном меньшинстве (заметим, что помимо членов Сообщества других творцов там, пожалуй, и не встречалось). Притон, несомненно, был веселым местечком, но смех там звучал двух родов: во-первых, смех, вызванный остроумными стихами, рассказами, шутками, и, во-вторых, смех, вызванный нелепым поведением малоодаренных посетителей притона. Смех смеху рознь, и смех второго рода Жизневу, по правде сказать, порой надоедал и вызывал утомление, а порой и раздражение. Вообще всякое место общения богемы, назови его изысканно – салоном или с издевкой – притоном, заключает в себе семена собственной погибели. Малоодаренные и вовсе нетворческие посетители пристанища веселятся вовсю, наперебой стараясь изобрести все новые развлечения. Увы, подлинным творцам этот карнавал с оттенком безумия довольно скоро приедается, как бы он ни веселил их поначалу. Причина проста: подлинные художники объединяются прежде всего вокруг искусства, а не вокруг убиения времени, в каких бы замысловатых формах оно ни совершалось. Поэтому настоящим творцам постепенно надоедает их богемное пристанище, наполненное воплями бездарностей, пропойц и самоуверенных лабазников. Творцы перебираются в другое место – и всё повторяется снова, ибо и туда начинают постепенно стекаться всякого рода пустоцветы, бездари, скрывающие творческое бессилие под маской оригинальности, и просто всевозможные любители веселой жизни, пытающиеся оправдать собственную безалаберность близостью к искусству. Ну а прежнее пристанище быстро пустеет, как дохлое насекомое, ибо, как ни крути, а места сбора богемы со всеми их сомнительными прелестями создаются только вокруг подлинных творцов и без них нежизнеспособны.
  Подобный цикл пришлось пережить и притону имени нашего героя. Постепенно тон там стали совершенно явно задавать, во-первых, любители, то есть весельчаки-графоманы, а во-вторых, просто весельчаки (назовем их попутчиками), которые мало смыслили в искусстве и потому разговоры о нем быстро переводили на любую ерунду, начиная со способов приготовления кефира в домашних условиях и кончая сравнительными достоинствами различных эстрадных певцов. Нетворческая часть обитателей притона производила большой шум, совершала немало забавных поступков, однако всё это мельтешение творческим содержанием не обладало и вдобавок было просто физически утомительно. Не стоит забывать и о том, что большинство богемных попутчиков никакой житейской помощи никому оказать не могут (да, по правде говоря, и не стремятся это делать), зато повеселиться норовят всегда за чужой счет, не брезгуя вытягивать деньги даже у подлинных любимцев Аполлона. С учетом вышеизложенных причин естественно то, что постепенно поэты стали посещать притон всё реже, а остальное общество, собиравшееся там, охватил процесс разложения.
  Среди попутчиков выделялся некий Колпаков, уже упоминавшийся в части I настоящего повествования. Высокий, очень худой, с длинными прямыми волосами и бородкой клином, с глубоко посаженными глазами, – он мог бы сойти за старовера-начетчика либо за непризнанного живописца почвенного направления, если бы не робкая и вместе с тем плутоватая улыбка, частенько появлявшаяся на его лице. Плутоватость происходила оттого, что Колпаков в жизни ровно ничего не делал – поистине редкий случай, – живя уже в весьма зрелом возрасте на хлебах родителей-пенсионеров, а потому все достававшиеся ему житейские блага воспринимал как плод какой-то невинной хитрости со своей стороны. Хитрости, конечно, никакой не было, ибо Колпаков отличался детским простодушием (а возможно, ребенком по сути и являлся). Зато он был кроток, вежлив, услужлив (по мелочам), явно симпатизировал всем окружающим, а потому и сам вызывал симпатию. За столом он был желанным гостем, так как не обижался ни на какие шутки в свой адрес. Более того, эти шутки и всякие смешные рассказы он сам вызывал к жизни, потому что в пьяном виде вел себя крайне нелепо, зато очень забавно. Тем для разговоров у него имелось всего две: история авиации и творчество певца Тома Уэйтса. Такая широта кругозора уже сама по себе не могла не стать предметом подтрунивания, но шутки не отменяли того факта, что поговорить с этим человеком один на один было, в сущности, не о чем. Безвредность Колпакова тоже была только кажущейся – например, на всех без исключения публичных мероприятиях, на которые ему доводилось попасть в числе прочих завсегдатаев притона, он имел обыкновение напиваться до полного бесчувствия и не отвечать ни на какие призывы из реального мира. В результате у его спутников всякий раз возникала проблема доставки Колпакова в притон или в какое-нибудь другое хоть мало-мальски безопасное место. Жизневу вспоминался вечер в притоне, протекавший довольно весело, если не считать удручающего вида Колпакова, который пил уже с утра и постепенно впал в полную прострацию. Жизнев ухаживал за одной из присутствовавших барышень и как раз нашептывал ей на ушко что-то смешное, когда Колпаков вдруг покачнулся и с грохотом рухнул со стула. Все вскочили, захлопотали вокруг упавшего, который что-то одобрительно мычал, и с трудом – так как Колпаков ничем им не помогал – усадили его обратно на стул. Не успел Жизнев возобновить ухаживания, как раздался тот же грохот, и Колпаков вновь оказался на полу. Тогда его с великими усилиями поставили на ноги и, подпирая со всех сторон, отвели в комнату, где уложили на диван. Оказавшись в лежачем положении, Колпаков, судя по его состоянию, должен был моментально заснуть, однако надежды на это не сбылись. Стоило Жизневу вывести свою даму в коридор для интимной беседы, как дверь комнаты вдруг с треском распахнулась, и перед ошарашенной парочкой предстал Колпаков. Произнести он ничего не мог, однако смотрел весьма осуждающе. Жизнев, превозмогая сопротивление, подтащил его обратно к дивану и заставил лечь, после чего, бодро улыбаясь, вернулся к своей подружке. Однако через минуту улыбка сползла с его лица, ибо дверь снова распахнулась и на пороге, словно призрак оскорбленной морали, вновь возникла костлявая фигура Колпакова. Короче говоря, в тот вечер Колпакова пришлось укладывать раз пятнадцать, и угомонился он скорее всего лишь потому, что Леокадия догадалась налить ему полстакана водки. Но к тому времени подружка Жизнева, которой всё происходящее перестало казаться забавным, уже упорхнула. А Жизнев с содроганием представил себе, каков авиатор-любитель в лоне семьи и какой уют он создает своим престарелым родителям. Впрочем, большинство посетителей притона над этим не задумывалось и лишь всласть потешалось над Колпаковым, который в ответ лишь смущенно улыбался (если, конечно, еще что-то соображал).
  Через пару недель после описанного случая Жизнев как-то покидал притон поутру, и Колпаков увязался за ним. Они проходили мимо пивного ларька, и Колпаков мечтательно произнес: «Эх, неплохо бы сейчас холодненького!» Жизнев сделал вид, будто не слышит. Затем они поравнялись с рюмочной, и Колпаков спросил уже напрямую: «А может, дюзнем, а?» – «Ты же вроде говорил, что на работу устроился, – сказал в ответ Жизнев. – Как-то не вяжутся работа и питие с утра». – «С утра выпил – весь день свободен!» – плутовато улыбаясь, провозгласил Колпаков, но Жизнев шутки не поддержал. А позднее он узнал, что Колпаков очень любит сообщать всем знакомым, как удачно он трудоустроился, что он будет делать на работе и сколько денег будет получать. Сначала знакомые радовались тому, что авиатор взялся наконец за ум, но потом над его рассказами стали смеяться. «Да он все врет, – прямо заявила Жизневу Леокадия. – Он ненавидит работать». – «Но как же так? – удивился Жизнев. – У него ведь папа – журналист-международник, сам он в Германии родился и учился, немецкий знает как родной. Ему же устроиться – раз плюнуть». – «Любим, скажи спасибо, что он врет и никуда на самом деле не устраивается, – сказала Леокадия. – Ты не пробовал с Колпаковым о чем-нибудь договариваться, – о встрече, например? Обязательно подведет и не приедет, а потом будет долго и нудно врать, что вывихнул ногу или еще что-нибудь в таком же роде. Не устраивается – и хорошо, позора меньше. Колпаков на службе! – рассмеялась Леокадия. – Готовая кинокомедия, бери и снимай». – «Он недавно обещал прийти на наш концерт и не пришел. На следующий день позвонил и сказал, что вывихнул ногу», – заметил Жизнев, и Леокадия рассмеялась снова. «Ты этой версии про ногу еще не слышал, вот он тебе ее и впарил, – сказала она. – Совесть он вывихнул, а не ногу, алкаш проклятый, хронь ларёчная. Нажрался, подлец, как свинья, и поленился пойти, вот и всё. А позвонил, потому что боится тебя обидеть – ты ведь его, мерзавца, угощаешь. А зря».
  На те концерты Сообщества, что устраивались в центре города, Колпаков с тех пор, кажется, так ни разу и не попал. Но когда поэты Сообщества стали выступать в Болгарском культурном центре, Колпаков, живший от знаменитого особняка в двух шагах, зачастил на эти выступления. Однако радости Жизневу его посещения не доставляли, потому что Колпаков и его приятели приходили уже заметно под градусом, располагались за одним из старинных столов, которых так много в коридорах Болгарского центра, и сразу начинали выпивать и жадно курить, словно год до того не курили. Они громко разговаривали о моделях самолетов и о пластинках Уэйтса, в ходе беседы громоздя в пепельницах груды окурков, а в урнах – груды пустых бутылок. В зал, где проходил концерт, эти люди обычно даже не заглядывали. Жизнев порой удивлялся терпимости болгар, спокойно смотревших на столь нахальных посетителей, которые использовали дивный особняк просто как удобное место для распития водки и даже не думали это скрывать. Во время концерта гул разговоров, звон бутылок и пьяные выкрики в коридоре изрядно раздражали Жизнева, и он уже подумывал попросить Колпакова впредь не затруднять себя явкой на концерты. Однако затем, посчитав выручку от выступлений в Болгарском культурном центре, Жизнев решил прекратить сами эти выступления, ибо денег они приносили очень мало (место было не очень известное), а работать приходилось точно так же, как в знаменитых и хорошо посещаемых залах. С тех пор Жизнев видел Колпакова еще два или три раза – в гостях у общих знакомых. Там авиатор вел себя как обычно – быстро напивался до невменяемого состояния, после чего перед обществом вставала задача переместить его туда, где он заснул бы и никого не беспокоил. Порой это удавалось сразу, но порой до отхода ко сну Колпаков успевал сломать стул, либо разбить полдюжины бокалов, либо смахнуть на пол салатницу вместе с салатом… Венцом его разрушительной деятельности явилась вдребезги разбитая однажды толстая стеклянная столешница – непонятно, как ухитрился рухнувший на нее Колпаков остаться целым и невредимым. Естественно, что после таких художеств Жизнев перестал встречать бедного авиатора даже и в дружеских компаниях. Все, конечно, понимали, что малый он добрый и бедокурит не со зла, однако проблем никому не хотелось. Потом Колпаков еще несколько раз звонил Жизневу домой, интересуясь его житьем-бытьем (а может, просто желая узнать, не хочет ли тот выпить). Однако, поскольку в своих довольно сжатых ответах Жизнев не касался ни истории авиации, ни творчества Тома Уэйтса, то разговоры быстро сходили на нет. А еще через несколько лет наш герой узнал, что Колпаков погиб, причем очень бесцветной и заурядной смертью. Жил горе-авиатор к тому времени уже один – родители, устав смотреть на бессмысленное лицо единственного сына и слушать его пьяное мычание, один за другим убрались на погост. Одиночество Колпакова и сгубило: как-то он курил перед сном, непогашенная сигарета упала на матрац, и дым, как это часто бывает, задушил спящего. Подавляющее большинство знакомых Колпакова – друзей у него не было – узнало о его смерти лишь задним числом. Жизнев, к примеру, узнал о ней из случайного упоминания в разговоре – просто к слову пришлось.

III часть,
III глава.

  Разложение притона имени Жизнева ускорилось тем случайным обстоятельством, что его хозяйка Леокадия неожиданно влюбилась. Как девушка избалованная и с причудами, она, конечно, не могла влюбиться в пошлого красавца, или в заурядного гения, или даже в господина, сочетающего в себе обе эти обычные, на взгляд Леокадии, человеческие ипостаси. Нет, ей требовалось нечто небывалое или, по крайней мере, ранее в притоне не появлявшееся. Другими словами Леокадии, как и многим видавшим виды женщинам, для полноты чувств требовался урод. И таковой не замедлил появиться – его привели с собой те развеселые бездельники, которые постепенно составили основное население притона. Руки, ноги и прочие органы у Олежки (так звали предмет страсти Леокадии) находились на должном месте, и тем не менее уродом он, несомненно, был. Однажды Жизнев случайно заглянул в ванную, где в тот момент Леокадия мыла губкой своего возлюбленного, а тот, основательно подвыпивший, снисходительно позволял ей это делать. Вяло копошившееся в ванне бледнокожее и безволосое существо с наголо обритым черепом до такой степени напоминало огромную личинку какого-то вредного насекомого, что Жизнев ощутил приступ дурноты и поскорее закрыл дверь. Сказать об Олежке было решительно нечего: он нигде не работал, ничем не занимался, не обладал никакими познаниями либо способностями… «Его отовсюду выгнали» – вот и всё, что о нем говорилось. Когда наш герой вежливо заметил Леокадии, что такая характеристика не украшает, та, как женщина мудрая, не стала спорить и лишь развела руками. «Ничего не могу с собой поделать», – сказала она. Честный ответ вызывал уважение. Вспоминались слова Мерзлякова:
      Сила страсти – Бога сила!
      Можно ль ей противустать?
Недаром восклицал Грибоедов: «Красавицы мои! Кто растолкует вас?» Особенно понятным становится недоумение классика, если учесть некоторые особенности нрава приживала Олежки. Он был груб, завистлив, ревнив, подозрителен, видел в людях только плохое, ему постоянно мерещились интриги и козни против его особы. Все эти свойства характера трезвый Олежка таил внутри себя, но так как трезвым он решительно не знал, чем себя занять, то вскоре напивался, а после этого вся дрянь перла из него наружу. В притоне – неслыханное ранее дело – стали происходить перебранки и скандалы. Объектом Олежкиной злобы однажды стал даже Жизнев, именем которого назывался притон. Безволосый склочник как-то пронюхал, что Жизнев помог Леокадии деньгами, и начал питать разные нелепые подозрения (сам-то Олежка никому и ничем помочь не мог). Когда Жизнев, посетив со знакомой дамой Дом художника на Крымском валу, купил затем вина и в благодушнейшем настроении явился в притон, Олежка в застолье сначала зловеще молчал, а затем разразился идиотскими обвинениями вроде: «Думаешь, дал денег – и ты теперь тут хозяин?» Спорить с иррационально злобствующим человеком бессмысленно, поэтому Жизнев лишь посоветовал Олежке держаться спокойнее, если он не хочет немедленно получить в морду. Затем Жизнев мстительно забрал принесенное им спиртное и вместе с дамой покинул притон, оставив Олежку в компании развеселых бездельников. Правда, в тот момент бездельники, помнившие всегдашнюю щедрость Жизнева, несколько пригорюнились, однако урезонить склочника побоялись: любовник хозяйки в их глазах автоматически становился хозяином дома. Между тем сам Олежка трепетал за свое положение в этом доме, так как в случае разлада с Леокадией идти ему было бы некуда. Этим животным страхом и объяснялась его агрессивность. Думая об Олежке, Жизнев с горечью бормотал стихи поэта-демократа начала XX века Евгения Тарасова:
      Если слышу, что вот человек-полузверь
      Овладел, как добычей, девическим телом,
      Я, бледнея, шепчу: эту девушку в белом
      Я невестою звал. Вижу трупом теперь.
Жизнев, правда, Леокадию невестой не звал и мужского тяготения к ней не испытывал, однако за ней ухаживали многие, и далеко не всегда успешно. А потому поневоле вспоминался возглас Филдинга: «Ну что за окаянство! Женщина способна устоять перед всеми людскими ухищрениями, но уступит какой-нибудь мартышке!» Понятно, что сцены, подобные описанной выше, привлекательности притону не добавляли, к тому же туда зачастили друзья Олежки – совсем уж глупые и никчемные существа, любые разговоры об искусстве воспринимавшие с молчаливым недоумением. Впрочем, при Олежке стало мудрено заводить подобные разговоры, ибо он старался сразу их пресечь злобными насмешками как над темой разговора, так и над самим говорящим. Сколько-нибудь примечательные личности в итоге почти перестали появляться в притоне, а в среде прочих процесс разложения пошел с удвоенной скоростью.
  Мы уже упоминали о постоянном посетителе притона по фамилии Юшин. Этот рослый молодой человек выдумал о себе легенду: будто он происходит из древнего рода лифляндских баронов, а простецкую фамилию его дед вынужден был принять, дабы избежать большевистских преследований. Однако дед якобы сохранил все семейные бумаги, которые – опять же «якобы» – неопровержимо свидетельствуют о знатном происхождении внука. Документов этих никто не видел, так как Барон (прозвище Юшина в притоне) к себе домой никогда никого не приглашал. Чем он занимается, как зарабатывает на жизнь – этого тоже никто не знал. По правде сказать, люди богемы и вообще мало интересуются делами своих товарищей по вечному веселью. Кроме совместных кутежей, их, как правило, больше ничего не связывает – например, Жизнев из многочисленных посещений притона никаких прочных дружеских связей не вынес. Барон утверждал, что он католик, так как предки в свое время будто бы проявили твердость и с презрением отвергли проникшее в Прибалтику протестантство. Разговоры за бутылкой о суровых прибалтийских рыцарях были для Барона тем же, чем были для Колпакова разговоры об авиации и о Томе Уэйтсе. Говорил Барон о рыцарях много и со страстью, но всё в каких-то общих выражениях. Для того чтобы так разглагольствовать о суровом и несгибаемом нраве ливонских феодалов, вовсе не требовалось принадлежать к древнему рыцарскому роду – хватило бы и нескольких фильмов для юношества. Как Колпаков свои сведения об авиации черпал лишь из популярных альбомов с картинками, так и Барон ограничивался, похоже, лишь кино – на чтение серьезных книг о своих гипотетических предках ему явно недоставало терпения. Жизнев по наивности пытался в беседах с Бароном делиться своими познаниями о прибалтийском рыцарстве, но Барон тут же его перебивал, после чего вклиниться в его пылкие, но совершенно бессодержательные тирады было уже невозможно. Это и понятно: как большинству людей, Барону требовались не познания, а легенда. Он был человеком вежливым, незлобивым и даже довольно начитанным, но в разговоре, особенно подшофе, непременно сворачивал на свою любимую тему, заставляя Жизнева тяжело вздыхать. Читателю следует знать, что бесконечные восхваления ливонских рыцарей способны утомлять не меньше, чем бесконечные перечисления моделей самолетов со всеми их пушками и пулеметами либо постоянно возобновляющиеся славословия певцу Уэйтсу. Тем не менее Барон был забавен, на подначки не сердился и вносил свой мазок в хаотическую, но увлекательную картину под названием «Посетители притона имени Жизнева». Самого Жизнева Барон очень любил и, вынырнув из пьяного забытья, тут же спрашивал о нем, так как шутки нашего героя возвращали склонному к депрессии Барону душевное равновесие. Ну а когда притон начал разлагаться и поэты перестали его посещать, спасать Барона от депрессии стало уже некому. Сначала он, по словам очевидцев, во время очередного застолья вдруг расплакался навзрыд и закричал: «Я никакой не барон!» Однако он напрасно ожидал сочувствия от компании, которая была уже сильно разбавлена тупыми дружками червеобразного Олежки. Услышав издевательские реплики в свой адрес, Барон с жалобным криком бросился вон из квартиры, но на первом же лестничном марше оступился и покатился вниз, разбив себе голову и сломав руку. А через пару дней, явившись в притон уже с загипсованной рукой, Барон предпринял попытку суицида: он выскользнул из-за стола в комнату так ловко, что его отсутствия никто не замечал до того момента, пока из комнаты не раздался ужасающий грохот. Оказалось, что несчастный вознамерился повеситься, как-то закрепив одной рукой веревку на люстре, но та не выдержала его тяжести и вместе с ним рухнула вниз, окутав массой хрусталя, подобно хищной медузе, распростертое на паркете тело. Барона кое-как привели в чувство, влив ему в рот полстакана водки, но дальше пить он отказался и навсегда покинул притон, плача и приговаривая: «Я не барон, не барон!» Так богема лишилась одного из своих заметных представителей. В дальнейшем след этого человека теряется. До Жизнева доходили смутные слухи о том, что Барон будто бы бросил пить, перешел в православие и стал где-то церковным старостой, однако справедливость этих сведений ничем не подтверждена.   Упоминали мы в первой части и о человеке по фамилии Мшагин, сыне удачливого драматурга советских времен. В те времена пьесы Мшагина-старшего, числом две, ставились повсюду, и Мшагин-младший с завистью смотрел на то благосостояние, которым в результате пользовался его папаша. Сын решил не мудрить и тоже избрать для себя стезю драматурга, тем более что отцовские связи давали ему изрядную фору перед конкурентами. Он начал обдумывать сюжеты будущих пьес. О том, что процесс обдумывания идет, Мшагин-младший неукоснительно сообщал всем своим собутыльникам, коих имел немало. Поэтому уже к началу 90-х за ним прочно закрепилось социальное обозначение «молодой драматург». Отсутствие самих драм приятелей Мшагина нисколько не смущало: по их мнению, человек для того и пишет драмы, чтобы считаться драматургом, а если считаться таковым можно и без них, то тем лучше. Тем не менее Мшагин-младший уже совсем было собрался приняться за работу, дабы располагать собственными источниками средств, но тут грянула гайдаровская реформа. Молодой драматург огляделся по сторонам, и рука его застыла над клавишами пишущей машинки. Театры, все как один, оказались на грани разорения и жили только подачками местных властей, жалованье актеров упало до уровня, который еще недавно был совершенно немыслим. Система приемки новых пьес и осуществления новых постановок развалилась. Для того чтобы продать театру за хорошие деньги новую пьесу, теперь следовало сначала найти этому театру богатого спонсора, однако таковых, во-первых, на всех не хватало, а во-вторых, они были готовы оплачивать только известные пьесы известных авторов. Предпочтение оказывалось авторам давно умершим – они не могли потребовать денег за уступку авторских прав. В новой России пьесы Мшагина-старшего, пронизанные пафосом социалистического строительства, мгновенно устарели и сама фамилия «Мшагин» стала настораживать. Деньги удачливого драматурга, доверчиво вложенные в Сбербанк, по манию злого волшебника Гайдара там же и сгорели. Тем самым средств к привычному безбедному существованию мгновенно лишился и Мшагин-младший. Когда Жизнев с ним познакомился, тот уже ходил в каких-то обносках и ничем не напоминал былого представителя золотой молодежи. Наоборот, Мшагин с удивительной быстротой приобрел манеры и ухватки босяка. Так, предложение одолжить у экс-балерины, владелицы притона, инвалидное кресло и поехать на нем в подземный переход побираться не вызвало у Мшагина, в отличие от героя Ильфа и Петрова, ни малейшего отторжения. Леокадия отвезла его в переход, а когда через несколько часов вернулась, Мшагин не хотел уезжать, шипя: «Ты посмотри, как подают!» Ничего удивительного: от природы и благодаря нездоровому образу жизни Мшагин был тощ и бледен, как Кощей Бессмертный. Его возвращение в притон походило на триумф, тем более что в кресле везли уже не Мшагина, а многочисленные пакеты с бутылками и едой, приобретенные в попутном магазине.
  Несмотря на то что Мшагину так и не удалось воплотить на бумаге ни одного из своих драматургических замыслов, свою прикосновенность к искусству он все-таки ощущал и разговоры об искусстве любил. Как мы убедились, он также был способен на нетривиальные поступки, а потому мог повторить вслед за Роменом Гари: «Я продолжал воспринимать жизнь как литературный жанр». Все необходимое для такого жизневосприятия давал Мшагину притон, – отсюда ясно, что происходившие там печальные изменения драматург переживал не просто тяжело, а как свою личную трагедию. В один прекрасный вечер в притоне раздался звонок, но вместо очередного гостя глазам открывшей дверь Леокадии предстал возбужденный сосед снизу.
– Нас заливает! – воскликнул он с ужасом. «Пора бы уже привыкнуть», – подумала Леокадия и вяло спросила:
– Неужели?
  И тут ей вспомнилось, что за столом уже давно не видно молодого драматурга. «Идиот, опять заснул в ванне», – подумала она.
– Вода красная! – воскликнул сосед.
– Как?
– Так! Это кровь! – прохрипел сосед. Леокадия бросилась в ванную, но дверь была заперта изнутри. Она принялась стучать, но безрезультатно. Крики и брань тоже остались без ответа. У двери столпились посетители притона, создавая сумятицу и невыносимый шум. Кто-то, повинуясь наитию, помчался в комнату и принес оттуда клочок бумаги, на котором корявым почерком было написано: «Ухжу. Мне все надоели».
– Вот гад! – завопила Леокадия. Если бы она не так взбеленилась, ей, несомненно, вспомнились бы слова героя Гёте: «Где у вас подходящая для меня арена жизни? Ваше мещанское общество мне невыносимо! < …> Разве тому, кто хоть чего-нибудь стоит, не лучше уйти на все четыре стороны?» Дверь была взломана, и глазам собравшихся предстало в мутной от крови воде изможденное тело потерявшего сознание молодого драматурга. К счастью, вены себе он вскрыл неумело (или трусливо) – во-первых, поперек, а не вдоль, и, во-вторых, лишь около запястий. Тело кое-как вытащили из ванны, порезы забинтовали тряпками. «Скорая» приехала быстро. К ее приезду Мшагин уже очнулся и ошалело завертел головой. Некоторые посетители притона попытались броситься на него с целью набить морду, но дюжий санитар пресек эту жестокую затею. Стоять Мшагин не мог, и его унесли на носилках. С этого момента его след также теряется. Известно одно: пьес под фамилией «Мшагин» на театральном рынке с тех пор так и не появилось. Кто-то, правда, утверждал, что Мшагин сделал себе пластическую операцию и взял фамилию «Гришковец», но Жизнев к этой версии отнесся скептически. Очевидно было одно: притон и сложившееся вокруг него общество рассыпаются на глазах. А несколько позже умерла, не оставив завещания, старая балерина, и ловкие люди во главе с местным участковым отсудили у Леокадии квартиру. Так притон окончательно приказал долго жить. Впрочем, в своем опошленном виде он уже и до этого потерял всякое право на существование.

III часть,
IV глава.

  В предыдущих частях нашего повествования мы с удовольствием описывали расстилавшиеся перед поэтами длинные столы, ломившиеся от яств и напитков. Да, порой жизнь бывала к поэтам добра, однако далека не всегда. Если верно то, что за все дары Фортуны надо платить, то, видимо, представителям богемы за свое непрерывное веселье платить надо особенно дорого. В результате порой и не знаешь, чего в богемной жизни больше – веселья или раскаяния и зубовного скрежета. Статус творца при расплате во внимание не принимается, хотя по молодости лет и нашему герою, и его тогда еще юным коллегам по перу почему-то казалось, будто близость к музам способна уберечь их от любых бед. С годами писакам пришлось заподозрить, что вышеупомянутая близость в сочетании с богемной жизнью скорее притягивает беды, нежели от них защищает.
  Жизневу вспоминался двадцатилетней давности предновогодний концерт в кабаре Демидова. С нового 1992 года предполагалось, по изящному выражению новых либеральных правителей, «отпустить цены на волю», и распропагандированное население бурно веселилось, ожидая от этой меры экономического чуда. Веселье царило и в кабаре, тем более что Демидов, проявив несвойственную ему обычно предприимчивость, организовал в буфете бойкую торговлю спиртным, с которым в Москве в ту пору вообще-то было плохо. Потом буфетчик-доброволец куда-то исчез (видимо, напился), но спиртное в кладовке осталось, и Жизнев еще не раз наведывался туда за очередной бутылкой, неукоснительно расплачиваясь за нее уже с самим Демидовым. Жизнев с большим успехом прочел публике новые стихи, но не угомонился и продолжал читать за столиком среди товарищей-поэтов и просто ценителей, подошедших послушать. Из разных уст звучали издевательские выпады против опостылевших всем литературных мэтров и обещания поставить русскую литературу на новые рельсы. В атмосфере всеобщего восхищения в это искренне верилось.
Вдохновляли и перемены в обществе, результат которых был пока неясен, однако сомневаться в их успехе никому не хотелось. И если уж Россию удалось изменить, то переделать литературу и подавно не составит большого труда. Все эти настроения ныне вызывают лишь горькую улыбку, но они были. Очень нелишне о них помнить: возможно, тогда вспоминающий задаст себе вопрос, отчего же благие перемены обернулись тем, чем обернулись, – как в обществе, так и в литературе. Возможно, вспоминающий даже сумеет честно ответить себе на этот вопрос. Ну а в тот вечер Жизнев купался в лучах славы, смеялся шуткам – чужим и собственным, ухаживал за дамами – вполне бескорыстно, поскольку любовница, и очень красивая, у него тогда имелась. Поэзии, увы, она не понимала и на литературные мероприятия не ходила, однако серьезным недостатком Жизнев это не считал. Ведь правильно писал Павезе, что «либо ты принимаешь любовь со всеми ее сложностями, либо остаются только проститутки».
  После концерта Жизнев вышел из кабаре широко улыбаясь и повторяя про себя фразу Горького: «Вообще же наша Русь – самая веселая точка во Вселенной». Пьян Жизнев не был – лишь слегка под хмельком. Бывают же такие легкие, удачные дни, думал он, когда и хмель, сколько ни пей, лишь бодрит, а не тяготит. Ему еще предстояло в тот же вечер убедиться в крайнем непостоянстве удачи.
  Он поймал такси и благодушно развалился на сиденье рядом с водителем. Тот выглядел как-то странно – словно не родился и рос, как все люди, а был топорно изготовлен неумелым подмастерьем в темной мастерской. Однако хоть он и напоминал дуболома из сказки, язык у него был подвешен хорошо. Жизнев любил поболтать с таксистами и нередко вызывал их на откровеннейшие разговоры. Этого же и вызывать не требовалось – беседу он начал сам и не умолкал ни на минуту, рассуждая о глобальном потеплении (в Москве тогда и впрямь стояла оттепель), о проблемах дорожного движения, о настроениях в обществе и о близящихся новогодних праздниках. Между прочим он поинтересовался родом занятий своего пассажира и, услышав, что тот – писатель, с уважением произнес: «А-а!» Жизнев, конечно, немножко покривил душой, ибо зарабатывал в основном не писательством, но, вспомнив о его триумфе в тот вечер, мы не будем строго его осуждать. Водитель, добравшись до новогодней темы, искоса посмотрел на Жизнева и предложил: «Слушайте, давайте выпьем! То есть я не буду, я за рулем, но вам-то можно. Выпейте за мое здоровье и за Новый год!» – «А есть?» – спросил Жизнев. Сам этот вопрос подразумевает, что предложение принято. «Да, конечно! – обрадовался водитель. – Есть мой фирменный самогончик. Делаю для себя и для друзей, продукт чистейший! Прихватил с собой, чтоб с друзьями в гараже за Новый год тяпнуть. Ну а поговорил с вами и думаю: почему бы не угостить хорошего человека, да еще писателя?»
  Водитель припарковался у бордюра (впереди виднелся Савеловский путепровод, до дому Жизневу оставалось совсем немного), извлек из-за сиденья бутылку, из бардачка – эмалированную кружку, щедро налил и протянул Жизневу кружку и конфетку в качестве закуски. Эх, остановить бы в тот момент нашего героя! Он ведь почувствовал странный привкус напитка, но все же допил до конца, решив, что раз это самогон, то и привкус должен быть (вот только зря он этот привкус принял за сивушный). Невольно вспоминаются слова Ньево: «Злой всегда сумеет обездолить доброго, вкравшись к нему в доверие». Беседа продолжалась еще какое-то время, а затем – провал, беспросветное забытье, которое охватило Жизнева совершенно незаметно для него самого. Ему повезло, что погода для зимы стояла теплая, потому что очнулся он на снегу без шапки и перчаток, а также без сумки и часов. Он осмотрелся, но исчезнувших вещей вокруг не обнаружил. Лежал он в самом начале своей улицы – там, где она отходит от Дмитровского шоссе. Перед ним на фоне ночного неба, имеющего в Москве сиреневый оттенок, высилось здание гостиницы «Молодежная». Прохожих не было, большинство окон в окрестных домах уже погасло. Еще не вполне понимая, что с ним случилось, Жизнев поднялся и, пошатываясь, побрел по направлению к своему дому. Окончательно он всё осознал, лишь приблизившись к подъезду. Происшедшее, разумеется, его не красило, но и не являлось поводом для сурового осуждения, – скорее для сочувствия. Гоцци, например, писал:
                  Душа,
      В которой страх к богам живет, не может
      Вообразить, что души есть, которым
      С злодействами расстаться невозможно.
Однако родители Жизнева полностью пренебрегали существованием мирового зла и во всех бедах, случавшихся с их сыном, винили только его самого. Ждать сочувствия от них не стоило. И действительно, рассказ Жизнева они, казалось, пропустили мимо ушей, образ водителя-отравителя не вызвал у них никаких эмоций, зато образ сына внушал им сильнейшее негодование. Так что до Нового года Жизневу пришлось таиться в своей комнате, стараясь поскорее залечить простуду. В новогоднюю ночь поэтов Сообщества пригласили выступить в эстрадном концерте, проходившем в каком-то дорогом ресторане близ ВДНХ. Наградой участникам должно было послужить их появление на экранах телевизоров. Жизнев поехал туда на своей машине, дабы избежать питейных соблазнов. Благополучно отчитав стихи, он потом два часа отчаянно скучал, созерцая бездарные номера различных артистов эстрады, – всё потому, что режиссер не хотел отпускать поэтов: им предстояло еще не раз попасть в кадр уже как зрителям. Жизнев еще тогда начинал ненавидеть выступления в средствах массовой информации с их многочисленными табу: на неприличное, на политически заостренное, на непонятное широкой аудитории (то есть режиссеру), и так далее. Памятуя пережитую скуку, Жизнев не стал смотреть этот концерт, когда его показали в записи.
  Приехав домой, он позвонил жившей неподалеку знакомой. Она пожаловалась ему на скуку, ибо ее, мол, окружают неинтересные люди. Жизнев заехал за ней и привез ее к себе. Однако он не успел проявить естественную в таких обстоятельствах мужскую предприимчивость – приятельница его опередила, обрушив на него целый поток сведений о своих знакомых: что они из себя представляют, что они про нее говорят и до какой степени они к ней несправедливы. Жизнев знать не знал этих людей, но сдуру поддержал беседу и через некоторое время почувствовал, что тонет в словах. Он понял, что его приятельнице хотелось только излить душу, а радушный хозяин интересует гостью лишь как сосуд для этих излияний. На любовные успехи можно было рассчитывать лишь после долгих поддакиваний, неисчислимых кивков и тысяч сочувственных вздохов, однако Жизнев уже устал и не желал столь дорого платить за довольно сомнительное удовольствие. Однако мысль о том, что человека порой оценивают не по достоинству, была, видимо, столь нова для гостьи, что она (гостья) всё говорила и говорила, подтверждая тем самым замечание Моэма о том, что «женщинам всегда не по себе, если в голове у них заведется какая-нибудь мысль». Жизнев очень боялся заснуть кивая и разбить лбом стоявшую перед ним чашку с чаем. Ничего покрепче он купить не успел, вернее не догадался, но это оказалось к лучшему: видимо, именно отсутствие на столе горячительных напитков и заставило его приятельницу задуматься о том, чем бы поддержать ораторский пыл и где бы промочить пересохшее от речей горло. Гостья пошла звонить подруге, а Жизнев остался сидеть за столом, тупо глядя в темное окно и надеясь, что подруга окажется дома и пригласит к себе его непонятую людьми красавицу. Так оно, к счастью, и вышло. Жизнев отвез приятельницу по названному ею адресу (ему вновь повезло – ехать пришлось недалеко) и довольно холодно простился с ней возле парадного. Затем он вернулся, поставил машину на стоянку и с огромным удовольствием прошелся до дома по свежевыпавшему снежку. Он не укорял себя за недостаток настойчивости и целеустремленности – напротив, он всецело себя одобрял. Ему вспомнилось то, что говорил герой Болеслава Пруса своему влюбленному собеседнику: «Чтобы покорять женщин, нужно обладать изрядной долей наглости и бесстыдства – два качества, которых ты лишен. < …> Не вкладывай сердца в эту подлую игру, иначе его оплюют ради первого попавшегося прохвоста». И верно, оплюют, думал Жизнев, вспоминая обиду, звеневшую в голосе его дамы. Парадокс заключается в том, что люди, которые легко обижаются на других, самим себе готовы простить очень многое. Их следует побаиваться, дорогой читатель.

III часть,
V глава.

  В 1995-м году, в начале лета, в Москву на курсы повышения квалификации педагогов приехал из Череповца пламенный любитель литературы Гридасов, о котором мы уже рассказывали во II-й части нашего романа. Жизнев, разумеется, не мог пройти мимо такого события и помчался на «Юго-Западную» – близ этой станции метро располагалось общежитие, где поселили Гридасова. Встреча началась с объятий, продолжилась долгой задушевной беседой под пиво и водку, но завершение ее оказалось каким-то странным. Впрочем, обо всем по порядку. Гридасову, уже в изрядном подпитии, вдруг неудержимо захотелось женского общества (в то время как Жизнев в подобном же состоянии начисто забывал о существовании проблемы пола). Подгоняемый скорее даже не плотским желанием, а чувством сексуального долга (посещающим, как видим, и лучших людей), Гридасов отправился в скитания по бесконечным коридорам общежития, объяснив Жизневу, что хочет найти место, где устраивают танцульки, а если не найдет – то хотя бы комнату, населенную гостеприимными дамами. Ни в своем успехе на танцульках, ни в том, что дамы окажутся ему рады, Гридасов ничуть не сомневался – Жизнев искренне позавидовал его уверенности в себе. Однако все пригодные для танцулек места оказались наглухо заперты (начальники общежитий танцулек вообще не жалуют, Жизнев об этом прекрасно знал по опыту собственной молодости), а попытки вломиться в комнаты с женским населением каждый раз приводили к конфузу: либо женщины взвизгивали с перепугу и гневно отвергали предложение познакомиться, либо у них в гостях уже сидели кавалеры, глядевшие крайне сурово, либо, наконец, из-за двери просто слышался совет идти прочь подобру-поздорову. Ну и, само собой, в большинстве случаев на стук Гридасова просто никто не отвечал. В качестве бессловесного клеврета Гридасова Жизнев чувствовал себя невыносимо глупо, особенно когда на него с испугом и недоумением таращились застигнутые врасплох дамы в домашних халатиках. Кроме того, блуждание по коридорам общежития и само по себе способно нагнать тоску на кого угодно. В конце концов за одной из запертых дверей Гридасову померещились музыка и приглушенный женский смех. Взбешенный тем, что ему не открывают, Гридасов недолго думая ринулся на дверь всей своей массой, с третьей попытки выломал ее и обнаружил за ней всего-навсего какую-то пыльную кладовку. Жизнев затрясся от страха, вспомнив давнюю историю из своих студенческих лет: тогда Жизнев забрался через окно первого этажа в общежитие собственного вуза. Вместе с ним было двое его друзей. В поисках места для ночлега они тоже взломали какую-то комнату и завалились там спать, а наутро обнаружили, что одежду у них украли. Правда, на столе лежала записка: «ПолУчите одежду, когда почините дверь». Дверь кое-как починили, но одежду (между прочим, частично купленную в «Березке») так никто и не вернул, а поднимать шум жертвы, естественно, не стали. К счастью, взлом кладовки стал последним подвигом Гридасова в тот вечер: силы покинули его, и он упавшим голосом предложил выпить еще. Это было сделано, и в результате оба друга без дальнейших приключений отошли ко сну.
  Наутро Жизнев чувствовал себя отвратительно. На него навалилась страшная слабость, каждое движение давалось ему с трудом. В те времена большая часть водки в Москве была так называемой «паленой», то есть сделанной либо из технического спирта, либо с применением изношенных фильтров, либо представлявшей собой просто самогон, причем изготовленный по самой примитивной технологии. Употребление таких продуктов не замедлило сказаться на организме нашего героя. Гридасов выглядел пободрее. На его родине, в Череповце, ситуация с водкой была не лучше, чем в столице, однако Гридасов выпивал чаще нашего героя и приобрел к водочным сюрпризам некоторый иммунитет. Жизнев со стоном напомнил другу, что вечером их ждет филолог С. «Как же я приду в гости в таком состоянии? – хныкал Жизнев. – Я же развалина, полная развалина!» Но Гридасов никогда не унывал. Он помог Жизневу одеться, подхватил его под руку и, непрерывно бормоча «все будет хорошо» и прочие успокоительные формулы, довел друга до метро «Юго-Западная», где быстро нашел распивочную. «Тебе надо поправиться, махнуть стаканчик, – обратился он к Жизневу. – Другого пути нет». Пить водку Жизнев категорически отказался – при одной мысли об этом лютом напитке его начинали сотрясать рвотные спазмы. Да и день стоял жаркий, совсем неподходящий для водки. Внезапно Жизнев увидел у себя перед носом граненый стакан, наполненный золотистой жидкостью. «Пей, – распорядился Гридасов. – Это нормальный портвейн, я попробовал». Жизнев закрыл глаза, остановил дыхание и, отключив все центры чувственного восприятия реальности, начал вливать в себя портвейн. Когда стакан опустел, у Жизнева вновь начались позывы к рвоте, однако он их преодолел, нюхая кусочек черного хлеба, каким-то образом оказавшийся в его руке. Распивочную ему на некоторое время все же пришлось покинуть, так как у него начался слюноход. Отплевавшись в ближайшую урну, Жизнев вдруг почувствовал себя значительно лучше и потребовал продолжения лечения. Выпивка с утра после вчерашнего ему помогала редко – тем приятнее ему показалось наступившее улучшение. На радостях Жизнев даже позвонил из автомата некой неравнодушной к нему красотке, и к филологу С. они прибыли уже втроем. Хозяин, как всегда, проявил хлебосольство и выдающийся кулинарный талант. Исцелившийся и целые сутки толком не евший Жизнев пожирал сочный плов, как волк. Водки друзья опрометчиво взяли лишь одну бутылку, а к хорошему плову одной бутылки мало даже на одного пьющего. Кстати сказать, эта водка тоже оказалась паленой, но знакомый противный привкус гостей не смутил. Филолог С. и знакомая Жизнева от водки благоразумно отказались и ограничились нашедшейся у хозяина бутылочкой «Фетяски». Постепенно на Гридасова вновь нахлынула вчерашняя обида на женщин, и он начал исподволь дерзить красавице, доверчиво согласившейся разделить общество этой парочки пропойц. Девушка имела неосторожность признаться в своей нелюбви к стряпне, и Гридасов принялся весьма прозрачно намекать на ее избалованность и полную неприспособленность к семейной жизни (хотя Жизнев никак не мог понять, почему Гридасова так беспокоит ее будущее семейное счастье). Явных грубостей Гридасов себе не позволял, но лицо его было сурово, и красавица вскоре обнаружила, что как-то незаметно для себя попала в положение оправдывающейся. Между тем пригласивший ее кавалер, казалось, не замечал затруднительного положения своей дамы и бойко рассуждал с филологом С. о старой итальянской гравюре и прочих столь же странных вещах. Никаких попыток вызвать даму для интимной беседы в другую комнату Жизнев не предпринимал. В таких условиях неудивительно, что красавица, помаявшись некоторое время, затем засобиралась домой. Вероятно, она надеялась, что в Жизневе заговорит совесть и тот проводит ее до дому или хотя бы до метро. Однако Жизнев лишь посадил красавицу на автобус, благо остановка находилась в двух шагах от подъезда, послал вслед удалявшемуся автобусу воздушный поцелуй и вприпрыжку побежал назад, к остаткам плова и водки. Он, собственно, только разгулялся, а тут еще Гридасов сообщил ему, что на «Юго-Западной» есть кафе, работающее до четырех утра. До такого времени Жизнев в кафе еще никогда не засиживался и жаждал попробовать, каково это (впрочем, ранее в Москве и не было ночных кафе). Таким образом, он уже знал, как проведет ночь: сперва неспешная беседа в кафе, потом отдых в общежитии, а потом и восвояси – до приезда родителей с дачи, дабы избежать расспросов и упреков. Красавица явно не вписывалась в этот план, да и поездка неведомо знает куда с последующим ночлегом в общежитии ее вряд ли привлекла бы. Жизнев и не стал ей ничего предлагать. Соблазн Бахуса в очередной раз взял верх над соблазном Венеры – что ж, обычное дело для поживших мужчин. Того, что дама обидится на его равнодушие, Жизнев не боялся, памятуя слова Лопе де Веги:
      Выказывать избыток страсти
      Скорее вредно, чем полезно,
      И я заметил, что всегда
      Счастливей тот, кто хладен сердцем.
      У женщин и чертей, сеньор,
      Обычаи одни и те же:
      Погибших душ они не ловят,
      На них не тратят обольщений;
      С такими им заботы мало,
      Они всегда их держат крепко,
      А помышляют лишь о тех,
      Кто может ускользнуть из сети.
А обидится – и бог с ней, зачем нужна такая гордячка! Тогда можно будет утешиться словами Кальдерона:
      Я не знаю, что мне делать,
      Но одно скажу, что надо
      Поступать непринужденно
      И одну сегодня бросить,
      Чтоб другой увлечься завтра.
  Итак, прикончив плов и водку и тепло попрощавшись с гостеприимным хозяином, Гридасов и Жизнев отправились на юго-запад столицы и примерно через полтора часа оказались в маленьком уютном кафе, размещавшемся в стандартной советской «стекляшке». Все столики кроме одного, за который уселись наши приятели, были заняты тихими посетителями, приглушенно разговаривавшими под негромкую музыку и неспешно попивавшими водку и шампанское. Сильно пьяных среди посетителей не наблюдалось – в свете происшедшего далее эта оговорка приобретает немалое значение. В какой-то момент Жизнев заметил, что стоявший на стойке телефон зазвонил и хозяин-армянин снял трубку. Жизнев наверняка забыл бы об этом звонке, тем более что весь разговор продолжался секунд тридцать, однако дальнейшие события придали важности ничтожной, казалось бы, сценке. Минут десять-пятнадцать после звонка в кафе еще царило спокойствие и гудели негромкие застольные разговоры, но затем все благолепие мгновенно рухнуло. На улице завизжали тормоза, послышались отрывистые команды и топот. Сквозь прозрачные двери Жизнев увидел фигуры в форме и в масках, с автоматами наперевес. В следующий миг двери распахнулись, автоматчики ворвались в зал и с дикими воплями набросились на посетителей, выдергивая их из-за столов и мощными толчками направляя к дверям. Там скатывавшихся с крыльца бедняг хватала вторая группа автоматчиков и с бранью и угрозами заталкивала в автобус. В темноте мелькнуло лицо Гридасова, странно спокойное по сравнению с испуганными лицами задержанных. Впрочем, Жизнев тоже не испугался: ему почему-то втемяшилось в голову, будто в кафе происходит операция по поимке какого-то важного преступника, и как только злодея найдут среди задержанных, всех остальных отпустят. Этот домысел сыграл с Жизневым злую шутку, ибо, обольщенный им, все происходившее наш герой принимал безропотно и не сделал даже попытки вырваться из милицейских сетей. Ему это скорее всего удалось бы, как удалось Гридасову, ведь и тот, и другой находились лишь в небольшом подпитии, но Гридасов сумел объяснить это милиционерам, а Жизнев промолчал, надеясь на естественный ход событий. Подобные надежды обычно не сбываются – так вышло и на сей раз. Автобус тронулся, но уже минут через пять остановился в обнесенном забором дворе какого-то странного здания, отдаленно напоминавшего храмы майя или вавилонские зиккураты, но гораздо более приземистого. Увы, на самом деле то был вытрезвитель! Внутри стояла гулкая тишина, что и неудивительно: в тот вечер до приезда Жизнева и его товарищей по несчастью вытрезвителю приходилось обслуживать одного-единственного клиента: приземистого крепыша в широчайших трусах, рисунок ткани которых изображал буйство осенней листвы. Этот крепыш стал свидетелем допроса, которому подвергла Жизнева печальная докторша, насмотревшаяся, видимо, всякого на своей работе и потому полностью одеревеневшая душой. Она, конечно, не могла не заметить того, что Жизнев отвечает четко и совершенно не вписывается в образ человека, нуждающегося в насильственном вытрезвлении. Впрочем, то же самое можно было сказать почти обо всех жертвах милицейской операции по расширению клиентуры вытрезвителя. То, что Жизнев отрекомендовался писателем (членский билет Союза у него был при себе), не произвело ни на милиционеров, ни на докторшу ни малейшего впечатления. Видимо, все эти люди тоже пописывали на досуге. Жизневу велели раздеться – помощь в этом деле он гордо отверг как неуместную, – и когда он завалился на койку рядом с койкой крепыша в трусах цвета листопада, до его сознания наконец в полном объеме дошла вся та подлость, с которой милиция использовала вверенную ей народом власть. Раз в вытрезвителе мало клиентов – значит, можно набрать первых попавшихся, используя в качестве ловушки уютное кафе, а в качестве аргументов – зуботычины, пинки и автоматы. А каков армянин! Мог ведь предупредить своих клиентов – Жизнев не сомневался в том, что тем самым звонком милиция сообщала ему о своем скором приезде. А парни в масках? Выходило, что хватать и грузить они способны кого угодно, за дело и не за дело, лишь бы приказали. Как жить в этом царстве произвола, среди корыстных и беспринципных людишек, всегда готовых распорядиться данной им властью во зло ближнему? С досады и из-за горевшей под потолком яркой лампочки Жизнев никак не мог заснуть и повторял про себя строки Феогнида:
      Лучшая доля для смертных – на свет никогда не родиться
      И никогда не видать яркого солнца лучей.
      Если ж родился, войти поскорее в ворота Аида
      И глубоко под землей в темной могиле лежать.
Да, жить в мире, где несчастья сваливаются на человека вне всякой связи с действиями последнего, выглядело не слишком привлекательной долей. Приходилось признать правоту Посидиппа:
      Право, одно лишь из двух остается нам, смертным, на выбор:
      Иль не родиться совсем, или скорей умереть.
Жизневу казалось, будто он уже несколько суток ворочается без сна на жесткой казенной койке, и все же срок освобождения настал, ибо, как писал Сервантес, «нет такого срока, который не наступает». Жизневу вернули все вещи, включая даже непочатую бутылку водки, приобретенную у метро в ларьке, были с ним предупредительны и даже ласковы, помогли застегнуть на шее цепочку… Денег с него взять не смогли, так как у него при себе не было ни копейки. «Ну и хорошо, ну и ладно!» – хором воскликнули милиционеры. Жизнев истолковал их возглас так, что его будто бы прощают (ведь задержали его и впрямь безвинно!), а потому никаких штрафных квитанций ему домой посылать не будут. Мы согласны: наивность нашего героя порой превосходит всякое вероятие. Уверовать, пусть лишь временно, в доброту защитников криминального режима – это, конечно, очень глупо.
  Во дворе Жизнев столкнулся с группой своих товарищей по несчастью. Среди них, к его удивлению, оказался даже один боливийский индеец, живший поблизости у любовницы, а в тот вечер решивший пообщаться в кафе с однокурсником.
– Привет пьяницам-алкоголикам! – обратился к освобожденным узникам Жизнев.
– На себя посмотри… От такого слышим… – мрачно забормотали в ответ безвинные страдальцы.
– Давайте сразу к делу, – предложил Жизнев. – У меня сохранилась бутылка водки, ее не отобрали. Если ее отполировать пивком, то с бодуна будет самое оно.
  Не то чтобы Жизневу хотелось опохмелиться – вовсе нет. Однако его грызла обида, хотелось сделать что-нибудь назло установленному порядку. Пострадав за пьянство, которое никак нельзя было назвать злостным, теперь из духа противоречия хотелось напиться в дым. Увы, подобные нелепые разрушительные замыслы воплощаются в действительность куда легче, чем замыслы разумные и конструктивные. Видимо, товарищи Жизнева по несчастью испытывали те же чувства, что и он, ибо вскоре откуда ни возьмись появилось пиво, и все принялись дружно нарушать общественный порядок, употребляя водку в сквере среди молодых сосенок и запивая ее прохладным пивом. Однако вскоре более рассудительные члены компании начали потихоньку расходиться кто куда. Остались лишь очкастый блондинчик, с гордостью заявлявший: «Я – рабочий», и малорослый ветеран-афганец, поминутно начинавший рассказывать о своем военном прошлом, но всякий раз умолкавший, махнув рукой, потому что его душили слезы. Досадуя на свою слабость, ветеран переносил досаду и на собутыльников, в особенности на белесого рабочего, с явной иронией относившегося к его рассказам. Позднее Жизнев сделал вывод, что очкарик скорее всего был прав: некоторые важные детали рассказов афганца внушали недоверие, да и по возрасту коротышке следовало демобилизоваться не позднее 1979-го года. Значит, коротышка врал. То, что плакать его заставляло собственное вранье, не является каким-то из ряду вон выходящим явлением: многие вруны искренне верят в свои выдумки и переживают их не менее глубоко, чем реально происходившие события. Поэтому детектор лжи – бесполезное изобретение: против таких врунов, а их множество, он совершенно бессилен, ибо собственные небылицы они в самый момент вранья воспринимают как правду. Например, одноклассник Сложнова, музыкант Димон, тоже служил во всех возможных спецвойсках, даже в подводных диверсантах, и воевал во всех известных горячих точках, – правда, от рассказа к рассказу и войска, и конфликты менялись. Однажды утром Димон заночевал у Сложнова после совместного концерта с поэтами. Наутро он попросил у хозяина опохмелиться, предупреждая, что в случае отказа у него остановится сердце. Сложнов дал ему водки, а сам сел работать. Вернувшись на кухню, чтобы покурить, он застал друга горько плачущим. «Что такое?» – встревожился добрый Костя. «Мама умерла, – рыдал Димон. – Позвонил вот домой, а мамы уже нет…» Тут, конечно, последовали соболезнования и всё, что полагается в такие нелегкие минуты. «Мне не дозвонились… Похоронили уже…» – рыдал Димон. Костя не выдержал и побежал за следующей бутылкой для безутешного друга. Денис хорошенько выпил еще, дабы не сойти с ума от горя, и прилег вздремнуть. После пробуждения он собирался ехать за билетами на их общую родину, в далекий город Балхаш. Часа через полтора Сложнов услышал, что Димон на кухне громко разговаривает по телефону и время от времени весело смеется. Смех при таком горе показался Сложнову странным и тревожным – уж не спятил ли все-таки Димон? В кухню Сложнов вошел в тот самый момент, когда Димон закончил разговор и полез в холодильник за бутылкой. «С мамой вот говорил, – сообщил Димон как ни в чем не бывало. – В Балхаше все в порядке, привет тебе передает…» Сложнов содрогнулся и открыл было рот, дабы напомнить Димону о его сиротстве, но вовремя осекся и понял: не стоит копаться в столь деликатном вопросе. В конце концов, кому как не Димону решать, жива его мать или мертва.
  Просим читателя простить нас за отступление, тем более что рассказывать осталось недолго. Слушая спор ветерана и въедливого блондинчика об афганской войне, Жизнев стал размякать от жары и от выпитого. Он скороговоркой распрощался с приятелями и побрел к метро. По пути его так разморило, что он присел на травку отдохнуть. Когда он очнулся, ни сумки, ни часов у него уже не было. Браслет и цепочку с него тоже кто-то ухитрился незаметно снять. То ли это постарался кто-то из его товарищей по вытрезвителю, то ли просто проходивший мимо лихой человек, выяснить уже не представлялось возможным. С лихого человека спрос невелик, а вот товарищам, даже случайным, грешно обирать товарища, тем более если знаешь, что это писатель, избранник Божий (а Жизнев в разговорах не скрывал рода своих занятий). Впрочем, мы уже показывали и покажем еще не раз, что недобрые люди плевать хотели на творческий статус нашего героя (да и на чей угодно творческий статус). От них, служащих орудием враждебной судьбы, и художественные достижения, и признание ценителей, увы, плохая защита. Жизнев спустился в метро и с надрывом в голосе сообщил суровой контролерше, что его (Жизнева, а не метро) подло обворовали. «Ладно, проходи», – сухо ответила та. Когда Жизнев, уже совершенно протрезвевший, приехал домой, ему позвонил встревоженный Гридасов – этому прирожденному дипломату удалось отвязаться от милиции. Жизнев вкратце рассказал ему о своих злоключениях. «Ну надо же», – только и сказал Гридасов. А что тут еще скажешь? Впрочем, Жизнев не унывал – могло быть и хуже, если бы родители оказались дома. Они, конечно, заметили бы отсутствие сумки, и беда получила бы продолжение в виде упреков, оскорблений, поучений и всякого рода требований. А так пришлось только поскорее сходить на рынок и приобрести там сумку, похожую на украденную. Но вот на прощение со стороны милиционеров Жизнев надеялся зря. Бумагу, напоминавшую о том, что вытрезвитель – учреждение не бесплатное, Жизневу все-таки прислали. К счастью, в то утро почту из ящика вынимал Жизнев, а не родители. Когда он выкладывал деньги в сберкассе, то заметил осуждение в глазах кассирши, ведь в квитанции было написано прямо: «За услуги медвытрезвителя». Что ж, пришлось пройти и через это. Сказано ведь в «Жизни Викрамы»: «Какого горя не испытывает человек, придавленный кармой?»

Share Button