Роман-фельетон «Пучина богемы». II часть, XXXI-XXXV главы.

II часть,
XXXI глава.

  Были и другие поездки во Владимир – они не отличались особой помпой либо коммерческим успехом, но воспоминания после них оставались всегда самые теплые – такие уж люди живут в этом городе, да и сам город прекрасен. Говорят, есть люди, стремящиеся к зарубежным красотам, не побывав во Владимире, но Жизневу с трудом верилось в существование таких глупцов. Как-то раз владимирские знакомые сообщили нашему герою, что отдел культуры тамошней мэрии готов устроить концерт Сообщества, оплатить приезд поэтов и проживание в городе, однако гонорара за концерт не обещает – все будет зависеть от сбора за вход. Дело было летом, и поэты обрадовались случаю вырваться из душной Москвы. Правда, по приезде выяснилось, что содержать их отдел культуры готов лишь в течение суток. Уезжать так скоро поэты не хотели. Ночь после концерта и последовавшего затем фуршета с огромным количеством спонсорской водки местного завода поэты провели в специальном доме для приезжих знаменитостей, расположенном у самых Золотых ворот, а наутро переехали к супругам Федосовым. Супруги, как это ни удивительно в наше время, видели в гостях дар Божий, словно воскрешая времена патриархальной древности, когда о мире люди узнавали только из рассказов странствующих поэтов. По части знаний о мире и людях Галина и Михаил могли дать сто очков вперед кому угодно, но они любили людей и ничего не могли с этим поделать, а те беззастенчиво пользовались их гостеприимством. Вот и в тот раз Сложнов не удовольствовался обычным ночлегом, а притащил с собой девицу. Это случилось на следующий после концерта день, когда поэты выступали на местном радио. Передача завершилась уже затемно, причем Жизнев, хорошенько подвыпивший с местными журналистами, постеснялся принимать в ней участие. Сложнов тоже не отказался от выпивки, но он никогда не хмелел, зато становился чрезвычайно красноречив и все разговоры сворачивал на любовь и секс. Пользуясь этим, он увел ди-джея Юлю в темный сквер и там, видимо, окончательно заморочил ей голову. В подобных случаях все происходит примерно одинаково, поэтому не будем пытаться превзойти блестящей прозы Писарева: «Молодой человек, рассказывающий девушке о том, как он развивался, как боролся с обстоятельствами, что перенес и выстрадал, гальванизирует самого себя процессом рассказа и близостью нравящейся ему женщины; глаза его блестят, давно поблекшие щеки загораются ярким румянцем; дикция его оживляется по мере того, как он замечает впечатление, производимое его речью на свою собеседницу; он сам наслаждается своим торжеством: чувство удовлетворяемого самолюбия доставляет ему более сильное удовольствие, чем чувство разделенной любви. < …> А между тем девушка вся находится под обаянием: ни одно слово в рассказе, ни одна нота в голосе рассказчика, ни одно изменение в мускулах его лица или в выражении его глаз не пропадает для нее и не ускользает от ее напряженного, благоговеющего внимания. Новые, неиспытанные и неожиданные ощущения проходят через ее нервную систему с такою непостижимою быстротою, что она в течение получасового разговора переживает чуть ли не два-три годаи почти внезапно из взрослого ребенка превращается в любящую женщину. И как она хороша в эту минуту перерждения! И как она, при всей своей чуткости, при всей напряженной силе внимания, не способна отнестись критически к своему собеседнику! Как она горячо верит и как жестоко ошибается!» Ухаживание литератора Писарев описал точно, но одну поправку сделать нужно: «взрослым ребенком» ди-джей Юля при всей своей молодости, конечно же, не была – об этом наш герой мог судить и по хитринке в ее взоре, и по тем дополнительным сведениям эротического характера, которые позднее сообщал о прогулке в сквере Сложнов в своей поэме «Юленька». Сколь ни опытной в любовных делах оказалась Юля, но предоставить Сложнову доказательство высшей благосклонности прямо в сквере она не захотела. Тут гостеприимство Федосовых оказалось как нельзя кстати. Жизнев уже спал, и парочка втихомолку устроилась на койке для гостей и обрела друг в друге высшее счастье. Среди ночи наступило время отдыха, обоим захотелось поговорить, а так как сон пьяницы крепок, но краток, то Жизнев не замедлил проснуться и принять активное участие в беседе. Юля, прожженная кокетка, живо заинтересовалась новым собеседником и, бойко обмениваясь с ним игривыми репликами, совсем забыла о Сложнове, который умолк, страдая от ревности. А ведь правильно писал Лотреамон: «Любовь к женщине несовместима с любовью к человечеству». Через некоторое время Сложнов взорвался и принялся непонятно за что стыдить Жизнева: «Взрослый человек, а так себя ведешь…» Жизнев сперва решил, что его друг шутит, но потом уловил нешуточное раздражение в его голосе и обиделся сам. «Как, собственно, я себя веду? – думал он, подыскивая ответ. – Я сюда, между прочим, никого не звал. Сами приперлись, разбудили, а теперь затыкают рот, как пацану…» Так что подтвердились слова Джами:
      Упрек несет ущерб душе свободной,
      Упреков дух не терпит благородный.
Размышляя о том, сколь незаслуженно он обижен, Жизнев незаметно уснул. Наутро Сложнов подошел к нему, смущенно извинился, сославшись на помрачившую рассудок страсть, и инцидент был исчерпан. Свою Юленьку Сложнов спровадил еще спозаранку, но потом, в Москве, часто ее вспоминал и даже написал вышеупомянутую поэму. Подшучивая над его страданиями, Жизнев цитировал строки из узбекского эпоса «Алпамыш»:
      В рану сердца насыпана соль.
      Верблюжонком ревет моя боль.
      Быть в разлуке с любимой легко ль?
  В то утро к Федосовым пришли все те же владимирские журналисты, принесли пива, и все уселись его пить. Разговаривали о бедственном положении литературы и искусства в провинции. Впрочем, провинциальные журналисты, оказывается, тоже находились на грани голода – услышав об этом, Жизнев ахнул, побежал в ларек и купил еще пива, дабы развеять уныние гостей. За столом он внезапно хлопнул себя по лбу: «Я ведь должен ехать в Сергеиху! Кто со мной?» Дело состояло в том, что в селе Сергеиха под Суздалем недавно умер дядя Жизнева, работавший кузнецом, и надо было съездить на могилу – Жизнев обещал это своей матери. Сложнова в Москве ожидала супруга, не терпевшая одиночества, и он опасался испытывать ее терпение. Зато Сидорчуку и поэту П. в Москве делать было нечего, и они согласились составить Жизневу компанию. Допили пиво, собрали вещички, расцеловались с гостеприимными хозяевами, пообещав приезжать почаще, и через пять минут, поймав такси, уже бойко катили в сторону Суздаля, щурясь на залитую солнцем ширь Владимирского Ополья.
  Дядя и тетка Жизнева никаких гостей, естественно, не ждали, однако в их доме царила такая чистота, как будто там постоянно готовились к чьему-то приезду. Собственно, так выглядит внутренность всех русских деревенских домов, если, конечно, хозяева не пьют. Впрочем, дядюшка Жизнева по отцовской линии (муж сестры отца нашего героя) не протрезвлялся с самой войны, а дома у него тем не менее всегда царила такая же чистота. Тетка тут же принялась настойчиво кормить гостей, а дядюшка побежал за своим сыном, сиречь за двоюродным братом Жизнева. Но долго бегать ему не пришлось, кузен явился сам, потому что издалека заметил подъехавшую машину и решил посмотреть, кого она привезла. С кузеном приплелся его друг, который накануне выпил, а наутро неудачно опохмелился и теперь покачивался и плохо соображал. «Он парень-то хороший, это просто сегодня так у него получилось», – немилосердно окая, добродушно пояснил кузен. Гости выпили с дороги, закусили блинчиками с творогом и сметаной (молочко от своей коровы) после чего все направились на кладбище, на свежую могилку. Пьяный друг не стал отсиживаться дома, и хотя ноги его не слушались, тоже добрел до кладбища и отдал дань уважения покойному. Общее мнение гласило, что покойный умер раньше положенного ему природой срока, а причиной тому стал удар колом по голове, полученный в молодости в уличной драке – тогда во владимирских деревнях парни дрались кольями, время от времени один из ударов оказывался слишком сильным, и кто-то отправлялся на тот свет. За раненым дядей тогда прилетел вертолет, забрал его во Владимир, там ему сделали трепанацию черепа – редкая операция по тем временам, – и дядюшка выжил и даже не спятил, но как-то замкнулся, стал неразговорчив. Да и жизнь его не баловала: жену, которую покойный горячо любил, неожиданно разбил паралич, и несчастная лежала пластом двенадцать лет до самой своей смерти, а ходил за ней в основном дядя – его дочь, двоюродная сестра Жизнева, была в это время еще ребенком. Она, конечно, помогала как могла, но потом уехала учиться и дома с тех пор уже почти не показывалась. Покойный дядя и работу себе нашел поближе к дому, чтобы постоянно приглядывать за женой, а то, что работать приходилось кузнецом, его не смущало. Ему не раз советовали развестись с женой, сдать ее в приют для неизлечимых, а самому заново жениться, но он на такие речи отвечал бранью, если их заводили женщины, а доброхотов мужского пола даже пару раз побил, благо кулак у него был огромный, как кузнецу и положено. На могиле обо всем этом вспомнили, причем пьяный друг с важным видом кивал и приговаривал: «Так, так… Было дело». Затем все вернулись домой, где, помянув покойного, уже как следует выпили и покушали. Кузен Жизнева не пил, хоть раньше и любил заглянуть в рюмку. «Давление, – объяснил он. – Решил совсем не пить, а то выпьшь чуток, да и заведешься, чего доброго. У Игорька вот здоровье еще есть, – кивнул он на пьяного друга, – а я уже так не могу. Работаю, и то слава богу». – «Тебе в Суздаль не надо? – спросил Жизнев. – Ребята вот хотели город посмотреть». – «А что, поехали», – охотно согласился кузен.
  В Суздале они разошлись, договорившись встретиться через три часа, – кузен пошел по хозяйственным магазинам за какими-то инструментами, а поэты сразу направились в книжный магазин. В этом самом магазине Жизневу довелось побывать семью годами ранее, тогда в нем водилось много интересного, кое-что он и купил. Теперь вместо тщательно подготовленных книг советских издательств в магазине громоздились горы всякой приключенческой дребедени, в том числе и некоторые из тех книг, которые сам Жизнев выпускал. Впрочем, суздальцы, наделенные от природы незаурядным здравым смыслом, всю эту продукцию покупали неохотно, и магазин по всем признакам доживал последние дни. Смутно ощущалось приближение нынешних времен, когда книжные магазины сохранились только в областных городах, когда уничтожены многие тысячи библиотек, – ныне по почте книголюбы частенько приобретают книги с библиотечными штампами у тех ушлых людей, которые фонды разоренных библиотек перетащили к себе домой. Не найдя ничего хорошего в книжном магазине, поэты зашли в кабачок, где Жизнев заказал себе водки. Ее принесли в расписной деревянной стопке. Водка, как и следовало ожидать, оказалась паленой. Ох уж этот вкус паленой водки – вкус 90-х годов! Кого-то эта водочка спровадила на тот свет – иногда целыми деревнями, а Жизнев легко отделался: как-то раз в ларьке у Белорусского вокзала он купил и употребил в компании пару бутылок поддельной «Смирновской», и весь следующий день ему казалось, будто он мочится расплавленным металлом и вот-вот прожжет в унитазе дыру своей струей.
  Поэты погуляли по городу, посмотрели на старинные домики с геранью за стеклами и на разнообразные церкви, выглядевшие удивительно кротко и миролюбиво, особенно на фоне заката. Затем они вновь зашли в кабачок, где наученный горьким опытом Жизнев потребовал уже не водки, а медовухи и пива. Затем подкатил кузен и отвез их на ужин и ночлег, а утром – на суздальский автовокзал. Жизнев, позевывая, смотрел в окно автобуса на придорожные индустриальные пейзажи, на коробки зданий, нагороженные как попало, словно дебил играл в кубики, на заборы, оклеенные афишами разных никчемных артистов и групп (запомнилась афиша группы «Воровайки»)… Удивляло, почему суздальцы когда-то устроили свою жизнь по канонам хорошего вкуса, так, чтобы окружающее не вгоняло их в уныние, а их недостойные потомки делают все, чтобы их города вызывали желание повеситься, или, что еще хуже, напиться паленой водки и пойти на концерт группы «Воровайки». Недостойные потомки, получив образование, употребляли его прежде всего на то, как бы найти магическую формулу, способную заставить человека работать высунув язык – достаточно вспомнить бесконечные мантры о хозрасчете и социалистическом рынке, плавно переродившиеся затем в самый свирепый социал-дарвинизм. Тем, кто обожествлял рост производства, производительности труда и продаж, всерьез казалось, будто полученная выгода сможет как-то перевесить ущерб от ненавистного труда, иссушающего жизнь. И наш герой, привольно развалившись на автобусном сиденье, вспоминал Батюшкова:
      Пусть дорого глупец сует блистанье ценит,
      Лобзая прах златой у мраморных палат,
      Но я и счастлив, и богат,
      Когда снискал себе свободу и спокойство,
      А от сует ушел забвения тропой!
      Пусть будет навсегда со мной
      Завидное поэтов свойство:
      Блаженство находить в убожестве – Мечтой!
  Была и еще одна поездка во Владимир – она состоялась уже после распада Сообщества. Предыдущее поездки трудно назвать коммерческими, но эта была уже полностью свободна от всяких денежных и иных расчетов – просто нашему герою захотелось еще раз посетить любимый город, встретиться с добрыми людьми, и Костя Сложнов его в этом поддержал. Дело было летом, остановились у Федосовых, почитали стихи любителям поэзии в том же самом гостевом особнячке, а потом просто слонялись по улицам, переулкам, тропинкам кремля и присаживались попить пивка в тех местах, которые находили особенно живописными. Чего-чего, а таких мест во Владимире хватает. Также пытались устроить пикник на Нерли, благо во Владимире для выхода (а не выезда) на природу требуется минут двадцать, однако комары прогнали всю компанию обратно в город. Из всех поездок во Владимир эта и оказалась самой приятной, ибо была предпринята исключительно ради общения с людьми и с городом. Владимир весь наполнен спокойствием и терпением, даже смирением, а этого в наши дни человеку как раз и не хватает. Впрочем, человеку рациональному, расчетливому, вечно имеющему в виду какие-то выгоды Владимир вряд ли полюбится. А Жизнев потягивал пиво над откосом кремлевского холма, смотрел на бесконечную пойму Нерли и с улыбкой вспоминал Мачадо: «Сердце и голова не могут договориться друг с другом, но мы можем принять ту или иную сторону. Я – жилец первого этажа».

II часть,
XXXII глава.

  Из всех описаний гастрольных поездок нашего героя у читателя не должно сложиться впечатления, будто венцом публичной деятельности поэтов являлись именно гастроли. Напротив, всё новое, всё то, что требовало поверки реакцией слушателей, всё самое смелое и скандальное поэты показывали на своих постоянных площадках, каковыми являлись сначала театр МГУ, затем большой зал ЦДЛ, затем большая аудитория Политехнического музея и клуб «Бедные люди», затем – концертный зал музея Маяковского. Именно эта последняя площадка с наибольшим правом войдет в историю русской словесности, ибо поэты регулярно, обычно раз в месяц, выступали там с 1995 по 2008-й годы. Именно маленький, похожий на бункер подземный зал первым услышал множество произведений, которые вошли затем в бойко раскупаемые книги, распространились по Интернету, были запечатлены на дисках и в сознании общества. Увы, общество – такой странный организм, который и сам толком не знает, что запечатлелось в его сознании, а что – нет. Оно занято злобой дня, и привлечь его внимание к автору запечатлевшейся информации очень непросто. Иногда автору для этого достаточно просто умереть; лучше – умереть эффектно, например покончить с собой; еще лучше – покончить с собой особо изуверским способом; иногда же приходится долго тлеть в гробу, дожидаясь того момента, когда общество достаточно омерзеет само себе, чтобы судорожно схватиться за творчество покойника. Учитывая же солидарную ненависть малоодаренных литераторов ко всему яркому и талантливому, поэтам Сообщества придется ждать канонизации воистину очень долго. Но это не страшно – ведь мертвецам спешить некуда.
  Впрочем, и в Москве у поэтов случались своего рода местные гастроли, то есть выступления на непривычных площадках. Речь идет о концертах по приглашениям заинтересованных лиц в различных клубах, порой закрытых, об участии в вечеринках, фестивалях, вернисажах и так далее. Поэты нередко выступали перед очень богатыми людьми, но постоянного спонсорства, в отличие от разных эстрадных вертихвосток, так и не добились (если, конечно, не считать взаимоотношений Сидорчука и бизнесмена Степанова). Тем не менее и разовые гонорары, даже если большую их часть Сидорчук перераспределял в свою пользу, всегда оказывались очень кстати. А бывало, что устроители мероприятий обращались, минуя магистра, прямо к Жизневу или к Сложнову – нескрываемая самовлюбленность Сидорчука некоторых все же отпугивала. Так случилось и летом 1999-го года, когда Жизнев яростно дописывал свой заказной роман «Мафия и власть», но ради концерта в клубе концерта в клубе «Мечты» (с гарантированным гонораром) решил сделать в работе небольшой перерыв. Приглашение выступить поступило Сложнову от его знакомого, репортера Коли, приехавшего с Алтая покорять столицу и работавшего для целого ряда газет, хотя большей частью по мелочам. Публиковать большие тексты пареньку не удавалось не из-за молодости, а из-за фантастической безграмотности – о ней хорошо знал Сложнов, правивший по дружбе заметки, которые Коля поставлял для светской хроники газеты «Рандеву» (в «Рандеву» Сложнов устроился после краха «Клюквы»).
– А почему такое идиотское название? Это случайно не для педрил заведение? – поинтересовался Жизнев, когда Сложнов сообщил ему о возможности заработать.
– Нет, с чего ты взял, – ответил Сложнов. – Между прочим, там после нас женщина будет выступать, Светлана Хазина. Знаешь такую?
– Знаю. Обратил внимание, потому что у одного моего приятеля фамилия Хазин. Эта Светлана – обычная фанерная пташка. Я таких жалею почему-то… Так что же это за клуб? Не наркоманский? Название, сам понимаешь…
– Клуб создан депутатами Госдумы, – веско сказал Сложнов. – Для самих депутатов и для прочих богатых и уважаемых людей. С целью культурного отдыха.
– А также для тёрок и толковищ, – хмыкнул Жизнев. – Богатые люди могли бы и побольше заплатить. Ну что ж, продадимся по дешевке еще разок, нам ведь не привыкать.
  Ему вспомнились слова Уэллса о том, что «богатые авантюристы являются необходимым связующим звеном между высокой мыслью и низменной действительностью. Весьма прискорбно, что нельзя избежать этого тягостного и унизительного посредничества, но в нашем непостижимом мире без этого, видимо, не обойтись. Человек мысли и человек действия необходимы друг другу, во всяком случае, человеку мысли это сотрудничество необходимо. Платону, Конфуцию, Макиавелли – всем им пришлось искать своего государя. В наши дни, когда обходятся без государей, мыслителям надо всячески добиваться поддержки богачей». Мурлыча, как бы в ответ Уэллсу, песню Демьяна Бедного «В брюхо толстое штыком мироеда», Жизнев вынул папку со стихами и принялся отбирать что-нибудь посмешнее, но не слишком резкое (ведь богачи очень чувствительны). Он подбадривал себя словами Писарева: «Истинное искусство есть чужеядное растение, которое постоянно питается соками человеческой роскоши. Являясь всегда и везде неразлучным спутником роскоши, оно никак не может ее чуждаться». Из числа отобранных поначалу стихов Жизнев беспощадно отверг все те, в которых прослеживались какие-либо политические воззрения, ибо, во-первых, политика депутатам надоела и на работе – недаром они почти никогда не появляются в Думе, – и, во-вторых, воззрения у него были возмутительно левые, за которые могли и гонорара лишить. Цензурируя сам себя, Жизнев вспоминал высказывание одного из героев Франческо Йовине: «Богачи – это все равно что кастрюли, с ними нужно обращаться осторожно. Если ты придвинешься к ним слишком близко, то измажешься, если же будешь от них слишком далеко – останешься голодным».
  Клуб «Мечты» располагался по московским меркам неподалеку от дома Жизнева – в массивном сталинской постройки доме напротив метро «Новослободская». Выступление поэтов начиналось поздно, и когда вся компания – Жизнев, Сложнов, репортер Коля и его девушка – встретились у входа в клуб, сумерки уже сгустились и чудовищно аляповатая неоновая вывеска, в которой среди светящихся роз лишь с трудом можно было различить слово «грезы», засияла во всем своем наглом великолепии. Не менее наглыми оказались и верзилы-охранники, сразу угадавшие своим холуйским чутьем, что вошедшие четверо отнюдь не принадлежат к числу миллионеров. Поэтов осмотрели и ощупали так бесцеремонно, что у Жизнева появилось острое желание покинуть клуб, которое он не без труда подавил. Репортера досматривали куда менее тщательно, видимо угадав его профессию, ну а девушку вообще не тронули, хотя пронести пистолет в сумочке она вполне могла. Скорее всего охранники решили, отметив для себя ее вызывающую красоту, что она принадлежит кому-нибудь из важных господ, сидящих в зале, а репортер просто состоит при ней провожатым. Ну а чинить препятствия содержанкам важных господ – для охранника самый верный способ лишиться работы.
  Спустившись по неудобной лестнице, на которой пьяный посетитель постоянно рисковал поскользнуться на облицованных плиткой ступеньках и при особенно удачном падении раскроить себе череп, поэты и их спутники попали в помещение клуба, и это помещение Жизнева сильно разочаровало. Грозная охрана как бы намекала на то, что гостя внизу ждут чудеса, а ожидал его просто длинный подвал, в котором сделали евроремонт. Иначе говоря, помещение напоминало заурядный офис, полумрак мешал видеть, но уюта не прибавлял, избыток официантов создавал ощущение тесноты и суеты, музыка не давала общаться, что никак не искупалось ее качеством. Мягкие и на вид роскошные кресла оказались крайне неудобными, так что колени сидящих упирались в подбородок, а чтобы подсесть к низенькому безобразному столику со стеклянной столешницей, требовалось сделать могучее усилие, приведя в действие все мышцы спины и брюшного пресса. Жизнев сделал кислую гримасу и шепнул на ухо Сложнову: «А помнишь клуб при московской мэрии?» – «О да! – с восторгом откликнулся Сложнов. – Турецкие диваны, ковры, кальяны… И везде подушки, подушки, подушки… И сколько угодно бесплатного виски…» Зато в клубе «Мечты» имелась такая еще невиданная в Москве услуга, как консумация: вдоль стойки одного из баров стояли девушки, их можно было пригласить на танец и они не имели права отказаться, однако приглашение стоило ни много ни мало – сотню долларов. Завершив свое выступление, Сложнов решил отдохнуть и повеселиться и, подкатив к одной из скучавших у стойки девиц, пригласил ее потанцевать, благо вокруг уже топтались другие пары. Жизнева удивило, что Сложнов вдруг шарахнулся от приглашенной им девицы, словно разглядев за ее милыми, но невыразительными чертами маску Смерти. Все, однако, объяснялось проще: в тот самый миг девица сообщила ему про сто долларов. Потанцевать с ней Сложнову все же удалось, так как она милостиво согласилась обслужить талантливого поэта бесплатно. Более того, она поведала Сложнову строго конфиденциальную информацию: за семьсот долларов девушку можно было забрать из клуба с собой (непонятным осталось одно: могла ли девушка отказаться или ее временным господином становился любой посетитель, хоть урод, хоть прокаженный, лишь бы он выложил семьсот долларов). Чтение стихов не доставило Жизневу никакого удовольствия, так как публика говорила о своем и выступающих почти не слушала – ни Жизнева, ни Сложнова, ни Светлану Хазину. Было ясно, что большим господам нужно не искусство, а сознание того, что деятели этого самого искусства обязаны их развлекать. Известная персона на эстраде входила в тот набор средств, которым отчасти излечивался глубочайший комплекс неполноценности больших господ (уживающийся в них, как известно, со столь же запущенной манией величия). Среди посетителей Жизнев заметил на удивление много узнаваемых лиц, но никакого благоговения не испытал – ведь еще Уэллс писал, что «общественное положение большинства уважаемых людей запятнано обманом, лежащим в основе их социальных установлений. А без этого их и уважать бы не стали». Уходить сразу после выступления друзья не привыкли, да и занятно было наблюдать такое количество депутатов и богачей, где депутат и богач большей частью совмещались в одном лице. Жизнев спросил себе бокал пива – не кружку, а именно бокал граммов на триста, – по наивности забыв осведомиться о цене. Когда он захотел расплатиться и взять еще пива, то оказалось, что бокальчик обошелся ему без малого во всю сумму гонорара. Иначе говоря, народные радетели отгораживались от народа не только суровой охраной, но и еще более надежным барьером – ценовым, ведь его можно преодолеть, только разгромив заведение. Жизневу вспомнился его дядя, выживающий только благодаря приусадебному участку, вспомнились голодающие владимирские журналисты, а затем – строки Сахля ибн Ханзалы:
      Возьму я всё, чего желаю, и ничего не дам другому,
      Желать ему не запрещая. Не правда ли, мой нрав прекрасен?
По правде говоря, Жизнев и не ожидал внимания от богатой публики, хотя доверчивый Сложнов и репортер Коля уверяли его, будто публика жаждет высокой культуры и шумный успех неизбежен. Жизнев больше доверял Сервантесу, который писал: «…Мы знаем по долгому опыту: для того, чтобы быть губернатором, не надобно ни великого умения, ни великой учености, – сколько таких губернаторов, которые и читают-то по складам, а насчет управления – сущие орлы!» Впрочем, среди публики нашелся один ценитель изящного. Это был заместитель главы одной из думских фракций, постоянно мелькавший на экране телевизора. При взгляде на него невольно вспоминались строки Сэй-Сёнагон: «Хорошо, когда у юноши или малого ребенка пухлые щеки. Полнота также очень идет губернаторам провинций и людям в чинах». В Думе толстый господин выражался самоуверенно, жестко и, как правило, очень глупо, зато в клубе бурно аплодировал поэтам и всячески старался обратить внимание окружающих на то, что среди всей бездуховной публики, обсуждающей проблемы наживы, аплодирует только он один. Что ж, благодарность мелькнула в душе Жизнева, однако тут же угасла. Он знал, что толстяк вовсе не является его единомышленником. Сам Жизнев не мог не признавать правоты Писарева: «Конечная цель нашего мышления и всей деятельности каждого честного человека все-таки состоит в том, чтобы разрешить навсегда неизбежный вопрос о голодных и раздетых людях; вне этого вопроса нет решительно ничего, о чем стоило бы заботиться, размышлять и хлопотать…» По запальчивости речей толстяка в Думе и по честному выражению его лица могло показаться, будто и он является поклонником Писарева. Слова «Россия», «общество», «страна» не сходили с его языка. Однако стоило вникнуть в смысл его речей, как выяснялось: обо всех социальных проблемах толстяк умудряется говорить так, чтобы страсти было как можно больше, а решение проблемы сводилось к созданию очередной депутатской комиссии. Такие выступления контрастом их высочайшего эмоционального накала с полным отсутствием конкретности ввергали простодушную аудиторию в тяжелый ступор. Впрочем, отсутствие конкретности переставало удивлять, стоило взглянуть в меню на цены тех напитков, которые теснились на столике толстяка и его компании. А ведь трудно оспорить следующее замечание Гонкуров: «Сенека писал о нищете, сидя за столом лимонного дерева стоимостью в столько-то тысяч сестерциев, – мы не повторим этого классического шутовства. Если человек сочувствует бедности и беднякам, но в то же время продолжает пользоваться… ста тысячами ливром годового дохода – много больше того, что ему нужно, – он фигляр». Впрочем, от толстяка все же веяло какой-то поверхностной образованностью, да и за проявленное им в тот вечер уважение к поэзии ему, несомненно, дадут в геенне огненной разок покушать мороженого. Что же касается его соседей по столику и по залу, то то ни их манеры, ни их лица, ни обрывки их разговоров, ни даже одежда, пусть и очень дорогая, но сидевшая на них как на корове седло, – ничто не позволяло предположить в этих людях даже проблесков духовности и интеллекта. Жизнев с печалью вспомнил стихи Шахида Балхи:
      Видно, знанье и богатство – то же, что нарцисс и роза,
      И одно с другим в соседстве никогда не расцветало.

      Кто богатствами владеет, у того на грош познаний,
      Кто познаньями владеет, у того богатства мало.
Печаль нашего героя вызывалась отнюдь не его тягой к обогащению, – в конце концов, давно сказано, что богат не тот, у кого много денег, а тот, у кого мало потребностей. В этом отношении Жизнев превосходил очень многих – даже самый строгий цензор нравов, просмотрев список его потребностей, остался бы доволен. Нет, опечалило его лицезрение тех людей, которые устами продажных журналистов настойчиво называли себя элитой. Он сидел и уныло озирался по сторонам, а в ушах его вместе с музыкой, под которую мяукала какую-то чепуху Светлана Хазина, звучали слова Бальтасара Грасиана: «По-твоему, кто живет в палатах, у того и ума палата? Кто красно одет, тот и красноречив? Да среди них есть такие глупцы, такие неучи, почище их собственных лакеев. И заметь, даже монарх, когда он берется говорить да высказывать свое суждение о том, чего не думает и в чем не смыслит, вмиг изобличает себя как человека пошлого и плебея; ибо чернь есть не что иное, как сборище тщеславных невежд, – чем меньше разумеют, тем больше болтают». Подобные размышления неизбежно отливались в обращенный ко Всевышнему вопрос Абу Мансура Дакики:
      Зачем премудрость ты нагой и нищей создал,
      Но золотом одел и глупость, и разврат?
  Наконец друзья осознали, что глупо торчать в заведении, которое им не по средствам. Выйдя на улицу в теплый, шумевший листвой августовский вечер, Жизнев облегченно вздохнул и направился к ларьку, торговавшему пивом. Затем компания расположилась в скверике, где Жизнев вдоволь посмеялся над собственной глупостью, лишившей его честно заработанных денег. Посмеялись поэты и над посетителями клуба, в частности над толстяком. Смеялась и приведенная репортером Колей красавица, но Жизневу показалось, что как-то неискренне. Затем Сложнов поднял палец и наставительно произнес:
– Вот мы тут вышучиваем этих людей, а ведь они добились успеха, они могут позволить себе все. Могут даже нас стереть в порошок, если пожелают. Нам надо равняться на них, Любим!
  В глазах белокурой красавицы мелькнул огонек одобрения. Жизнев тоже одобрительно кивнул и заметил:
– Об этом же Эспинель писал следующее: «Почтительность с могущественными является основой спокойствия, а гордость с ними – это уничтожение нашего покоя, ибо в конце концов они могут делать в стране то, что хотят». Это, конечно, правильно, но как-то скучно соглашаться с его словами. Нам следует проявлять почтительность ко всяким людям, как завещал Конфуций. Но проявлять к кому-то особое, экстраординарное почтение – для этого должны быть веские, экстраординарные основания. К тому же одно дело – подлинное почтение и совсем другое – умение держаться подальше, дабы избежать вреда.
– Любим, неужели вы не испытываете почтения к столь серьезным людям?! – в отчаянии вскричал Сложнов. – Ведь их все уважают!
  Красавица одобрительно взглянула на Сложнова, а Жизнев с сожалением посмотрел на ее головку богини, на высокую грудь, на неимоверной красоты ноги. Он понимал, что Коля этой смышленой богине нужен лишь для завязывания полезных знакомств, душой же она принадлежит посетителям клуба «Мечты». Со всей своей красотой она неизбежно должна была исчезнуть в том ирреальном мире, где из ничего ковались огромные состояния, завязывались деловые связи, создавались авторитеты, но человечество о существовании этого зазеркалья узнавало лишь тогда, когда зазеркалье в лице терпящих финансовый крах банков и правительств требовало оплатить свое дальнейшее существование. Красавица полагала, будто воплощает в себе здравый смысл, но на деле являлась воплощением помешательства. Жизнев затянулся сигаретой и не без едкости произнес:
– Вспоминаю место, где только что побывал, и мне хочется процитировать Унамуно: «Все жалкие вымышленные существа, не подозревающие о своей ирреальности, все те, кто ни разу не усомнился не только в своем существовании, но даже в своей значительности; все чистые дураки, или дураки положительные и агрессивные, собираются под знаком глупости, которую они называют здравым смыслом».
– Любим, вы говорите ужасные вещи, – сурово сказал Сложнов. – По-моему, вы смутьян. Бунтовщик, карбонарий, якобинец.
– Да, – ответил Жизнев хвастливо. – Меня вдохновляет Илья Садофьев, пролетарский поэт, который писал: «Но мне ль позорное смиренье? О никогда! О нет! О нет!» А с этими, – кивнул Жизнев в сторону клуба, – я не желаю иметь ничего общего. Буду поступать по завету Некрасова:
      С ними не пить, не дружиться!..
      С ними честной гражданин
      Должен бороться и биться!..
      Выпить, так выпью один!..
В подтверждение последних слов Жизнев прикончил очередную бутылку пива и затем сообщил:
– Кстати, я продолжаю изучать творчество поэта-борца Леонтия Котомки. Нашел у него еще одну песню, вполне подходящую для нынешних борцов. Вот послушайте, я вам ее спою:
      Холодные дни миновали,
      Весенним пахнуло теплом,
      Туда, где синеются дали,
      Туда мы с восторгом пойдем.
      В руках у нас красное знамя,
      А в сердце отвага и гнев,
      Идейное яркое пламя
      И гордый победный напев.
– Хорошо поете, – заметила красавица. Она уже улыбалась, решив, что Жизнев все шутит.
– Стараюсь, сударыня, – с благодарностью раскланялся Жизнев. Красавица посмотрела на него выжидательно, полагая, что после высказанного комплимента поэт пригласит ее на свой концерт, или попросит телефон, или еще как-то проявит свою мужскую заинтересованность – ведь так поступали все ее знакомые, однако Жизнев не сделал ничего подобного и лишь снова припал к бутылке. Хорошенько глотнув, он рассмеялся и обратился к красавице:
– А помните, как этот пузан из парламента делал консумацию с самой высокой девушкой из бара? По-моему, они вдвоем походили на мягкий знак. Вам так не показалось?
  Красавица вновь улыбнулась – как всякая светская дама, она любила злословие. Правда, в высший свет она еще не вступила, но с ее данными долго ждать этого не приходилось. Увы, перспективы Коли представлялись Жизневу не столь радужными – скорее всего его и далее ожидала деятельность мелкого репортера, а если съемное жилье в столице подорожает – то и возвращение в провинцию, причем с такой безграмотностью Коля даже и в провинциальной прессе не мог рассчитывать на высокую должность. Правда, Коля всячески барахтался: по словам Сложнова, он создал поп-группу, в которой пытался сам петь, сочинял для этой группы фантастически бездарные тексты, записывал песни – словом, представлял собой одну из тех бесчисленных жертв гламурной пропаганды, которые своими жизнями удобряют почву для редких баловней успеха. Конечно, безумие – называть преуспевшим человеком того, кто вынужден долгие годы изо дня в день распевать идиотские песенки. Однако ни Коля, ни его прекрасная подруга, ни миллионы соотечественников нашего героя так не считали. Разумеется, в слова песенок они не вдумывались, музыку песенок забывали, судьбой сошедших с экрана артистов интересовались мало. Частенько любители посмотреть телевизор даже жаловались Жизневу на глупость передач, глупость эстрады, бездуховность молодежи и все тому подобное. Однако дьяволу удалось сделать главное: приучить людей к тому, чтобы шумиху считать подлинным человеческим успехом, а степень этого успеха измерять количеством денег. В таком мире поэтам, строго говоря, места нет, но они все же не хотят признать свое поражение – «удивляя школьников и школьниц новостью о том, что поэзия до сих пор существует, хоть и вдохновленная наркотиками, – в этом нет сомнения, – но все же не лишенная своеобразной отвратительной живучести» (Стивен Кинг). Наркотическое вдохновение тут, конечно, ни при чем, ибо поэзия сама по себе наркотик, но такой, который для своего действия требует ясного сознания. Мысль Кинга можно проще выразить словами монгольского поэта Цэвэгмидийна Гайтава:
      От костей без ножа мяса не отдерешь,
      От поэзии не отлучишь молодежь.
Как то ни удивительно, но Цэвэгмидийн Гайтав, кажется, прав.
  Уже шагая к дому через темный парк «Дубки», Жизнев вдруг поймал себя на том, что жалеет белокурую красавицу, спутницу репортера Коли. Это было странно, ведь подобные искательницы счастья обычно внушали ему неприязнь. А тут вдруг ему с неожиданной ясностью представилась вся глубина того обмана, которому поддалась эта девушка, вся огромность того расстояния, которым отделен ее успех – вполне вероятный – от подлинного счастья, и пиво, которое он прихлебывал на ходу из бутылки, показалось ему горше жёлчи. Жизнев спросил себя: уж не о том ли он жалеет, что такая красота достанется не ему, но тут же отбросил эту мысль. Его тогдашняя подруга была ничуть не хуже белокурой красавицы, – хотя, по правде говоря, и не лучше, то есть не мудрее, и смотрела на мир она примерно так же. Посетители клуба «Мечты» не дремали и отравляли своим ядом всех без разбора. Для их довольно унылых наслаждений им требовалось все человечество, и если раньше его покоряли огнем и мечом, то ныне просто одурачивали. Жизнев не верил в карающего Бога – и все же не мог себе представить того мира, в котором он жил, без грозного возмездия. Он шел, сквозь полог дубовой листвы смотрел на звезды и повторял стихи Ибн аль-Мутазза:
      О богатые люди, о гордая, мощная знать,
      Вам дано измываться, приказывать, жечь и карать.

      Вы, наверное, черти, принявшие облик людской,
      Вы рабы своей похоти, полные скверны мирской.

      Погодите – на небе восторжествует закон.
      Мир уже подготовлен: отмщеньем беременен он.

II часть,
XXXIII глава.

  Таких «внутримосковских гастролей», подобных выступлению в клубе «Мечты», в жизни нашего героя было великое множество. Ни упомнить их все, ни перечислить решительно невозможно. Да это и не нужно: цветы поэтического остроумия сохранились в книгах Сообщества, а каких-то из ряду вон выходящих событий во время этих заботливо организованных мероприятий, как правило, не происходило. Создать атмосферу праздника поэтам удавалось всегда, но описать, как именно она создавалась, тоже вряд ли под силу перу хрониста. Великолепная самоуверенность, на языке всегда острое словцо, неожиданные перебранки между выступающими, бредовые нотки в стихах и странные выходки по ходу концерта – вроде пугающего пения а-капелла и пьянства в президиуме с почтительными тостами за здоровье зрителей, как взятых вместе, так и по отдельности, – да, такое было, но вряд ли мы сможем изложить тут все подробности, а именно они особенно интересны и поучительны. Думается, что читателю довольно представить себе очкастого Сложнова, пляшущего с микрофоном в руках в расшитом золотом байском халате и байской же шапке и распевающего ужасным голосом песни придуманной им трэш-гуппы «Изблёванные Люцифером»: такая картина дает некоторое понятие о приятных неожиданностях, с которыми сталкивались зрители на концертах Сообщества. Можно также напомнить о вызвавшем немало разговоров праздновании восьмилетия Сообщества в художественной галерее «Пересветов переулок», когда все было сделано «а-ля рюс»: стихи из русской истории, фонтан, бьющий водкой, а на закуску – сало с чесноком, черный хлеб, квашеная капуста и соленые огурцы прямо из бочек. Вспоминается и организованное друзьями-художниками празднество в оранжерее музея «Кусково»: изобилие яств и напитков, мужчины в смокингах, дамы в вечерних туалетах, а вокруг – темный безлюдный парк, сугробы и звезды над гладью замерзшего пруда. Оттенок безумия носят наши воспоминания о вечерах табуированной поэзии в клубе «Моррисвиль»: чудовищные по своей непристойности рифмованные измышления поэтов звучали особенно впечатляюще в интерьерах второразрядного борделя начала XX века, в клубах табачного дыма и под дикий хохот той публики, которой не встретишь на лирических вечерах. На одного чувствительного господина все происходившее в «Моррисвиле» произвело настолько тягостное впечатление, что он попытался удалиться. Однако за выход он принял запертую дверь в подсобку и долго скребся и ломился в нее под злорадный хохот переполненного зала.
  Более подробно стоит, видимо, рассказать о празднике двенадцатилетия Сообщества, отмечавшемся, как легко сообразит читатель, в 2000-м году. Не успел Жизнев в декабре того года ввалиться домой после развеселой поездки в Краснодар, как тут же раздался звонок, и наш герой оторопело выслушал предложение выступить на следующий день на корпоративном торжестве некой крупной компании (увы, название в памяти стерлось). Первым побуждением было отказаться – от кубанского гостеприимства так быстро не оправляются, но, услышав, что компания намерена заплатить за полчаса работы тысячу долларов, Жизнев стиснул челюсти и ответил согласием – сразу за всех. Для эстрадных звезд даже не первой величины такой гонорар едва приемлем, и даже располагая временем, звезда от него скорее всего откажется, дабы не сбивать цену на будущее. К тому же надо иметь в виду, что звезде приходится делиться с кучей народу – своими музыкантами, директором, звукооператором, шоу-группой… Поэты же деньгами не избалованы, да и для выступления им необходим только микрофон. Учить стихи им не обязательно: взял бумажку – и шпарь по ней. Они не торгуются, рады любому приглашению, одеты бедно, на собственные выступления приходят пешком, – иначе говоря, есть множество причин платить поэтам по минимуму. Конечно, в глубине души распорядители гонораров понимают правоту Малларме, который писал: «Поэзия есть то, что позволяет выразить – с помощью человеческого языка, обретшего свой исконный ритм – потаённый смысл разноликого бытия: тем самым она дарует нашей бренной жизни подлинность, и потому идеал всякой духовной деятельности заключается именно в ней». Неоспоримы и слова Честертона: «Я лишь утверждаю, что человечество в некоторые странные эпохи требует жрецов другого рода; их называют поэтами; они должны напоминать людям, что те еще не умерли, а живы». Если сказать богачу о том, что поэту следует платить больше любого издавателя звуков, богач, покряхтев, в принципе – но только в принципе! – согласится с вами, ибо он обладает здравым смыслом и понимает, что никто не приносит искусству таких жертв, как поэт. Начать с того, что обучение поэта ремеслу длится всю жизнь и в течение всей жизни не прерывается ни на минуту. Вспомним Сумарокова:
      Всему положены и счет, и вес, и мера,
      Сапожник кажется поменее Гомера;
      Сапожник учится, как делать сапоги,
      Пирожник учится, как делать пироги;
      А повар иногда, коль стряпать он умеет,
      Доходу более профессора имеет;
      В поэзии ль одной уставы таковы,
      Что к ним не надобно ученой головы?
      В других познаниях текли бы мысли дружно,
      А во поэзии еще и сердце нужно.
      В иной науке вкус не стоит ничего,
      А во поэзии не можно без него.
      Не все к науке сей рождены человеки:
      Расин и Молиер во все ль бывают веки?
И все же одного обучения мало, как об этом справедливо напоминал дю Белле: «Кто хочет в твореньях своих облететь весь мир, должен долго оставаться в своей комнате; а кто желает жить в памяти потомства, должен как бы умереть для самого себя». Если кто-то решил стать подлинным поэтом, то мирская карьера и мирские развлечения уже не для него, на что справедливо указывал Мольер:
      Не приспособлены великие мужи
      К придворным тонкостям, к учтивой светской лжи.
      В свои раздумия погружены всецело,
      Единственное в них они находят дело.
      Как можно сочетать с искусством светский быт?
      Кто стал придворным, тот от мастерства бежит.
      Искусству надобно отдаться безраздельно:
      Преуспевает в нем лишь дух прямой и цельный.
Мы не случайно упомянули о «подлинности» поэта, ибо, как уже не раз говорилось в нашем повествовании, имитаторов и шарлатанов в литературе развелось огромное количество. Андре Шенье как-то заметил:
      Стихосложению научит нас искусство,
      А для поэзии живое нужно чувство.
Однако каким «живым чувством» сможет удивить нас тот, кто ничего ради поэзии не претерпел, ничем не пожертвовал и писал, имея в виду лишь собственное благополучие? Дю Белле считал жертвенность необходимой приметой поэтического образа жизни: «…И сколь наши придворные стихотворцы пьют, едят и спят в свое удовольствие, – столь же должен поэт терпеть голод, жажду и долгие бдения». О том же писал и Архипиита Кёльнский:
      В площадном и рыночном задыхаясь гаме,
      Стихотворцы впроголодь мучатся годами;
      Чтоб создать бессмертный сказ, умирают сами,
      Изможденные вконец горькими трудами.
Но даже жертвенности оказывается мало! Ссылаясь на Платона и Цицерона, Кристофоро Ландино напоминал, что к поэзии «ни один смертный не может приобщиться без некоего божественного безумия…» И далее: «…Уподобившиеся божественной гармонии благодаря возвышенности и неопровержимости суждения, глубокие и сокровенные умозрения выражают в изысканных стихах, и, оным божественным безумием вдохновленные, в некоем величественном воодушевлении изрекают вещи часто столь удивительные и до такой степени недоступные человеческим силам, что позднее, когда это неистовство их уляжется, они сами себе удивляются и недоумевают: благодаря чему они не только слуху внимавших угодили, но и умы их сладчайшим нектаром и божественной амброзией наполнили? Это они – божественные пророки, жрецы, посвятившие себя Музам; их Энний с полным правом называет святыми; им одним от Бога дозволено в песнях своих с величайшей прелестью величайшую возвышенность – на изумление – смешивать; они, наконец, способны все наставления ко всем достойным искусствам, которые в разные годы были изобретены людьми и доведены до совершенства, не только преподать и изложить, но даже с каким-то поразительным умением сделать их изящными и живыми. Вот почему римляне называют их пророками, имея в виду необыкновенную возбудимость их ума; тогда как греки называли их «поэтами»: poiein значит по-гречески “творить”. Ведь хотя и другие писатели по праву считаются “поэтами”, то есть “творцами” своих сочинений, тем не менее эти намного превосходят всех остальных как поразительным умением говорить, так и почти бесконечным обилием излагаемых предметов, и поэтому они – единственные, кто присвоил себе в качестве собственного то имя, которое могло бы быть общим для всех». Совершенно неопровержимо божественность творческого, а значит, в первую голову поэтического призвания обосновывал Гёте: «Да и повсюду что мы видим? И что всё это должно значить? А то, что по истечении шести воображаемых дней творения Бог отнюдь не ушел от дел, напротив, он неутомим, как в первый день. Сотворить из простейших элементов нашу пошлую планету и из года в год заставлять ее кружиться в солнечных лучах, – вряд ли бы это доставило ему радость, не задумай он на сей материальной основе устроить питомник для великого мира духа. Так этот дух и доныне действует в высоких натурах, дабы возвышать до себя натуры заурядные». Духовную деятельность поэт ведет для просвещения ближних, и духовные сокровища куются не затем, чтобы лежать под спудом или расшвыриваться в пустоту. Труд требует отклика и признания, ибо без них труженик если и не зачахнет и не опустит руки, – потому что слабодушным в поэты лучше не лезть, – то уж наверняка сделает куда меньше, чем мог бы исходя из своей божественной конституции. А отклик выражается в довольно-таки простых вещах, и ободрить певца не так уж трудно, о чем свидетельствовал Архипиита Кёльнский:
      Но звучит по-разному голос наш природный!
      Я вот вовсе не могу сочинять голодный:
      Одолеть меня тогда может кто угодно –
      Жизнь без мяса и вина для меня бесплодна.

      Да, зовет по-разному к делу нас природа:
      Для меня кувшин вина – лучшая угода;
      Чем мои по кабакам веселей походы,
      Тем смелей моя в стихах легкость и свобода.

      От вина хорошего звонче в мире звоны;
      Лучше пить и лучше петь – вот мои законы!
      Трезвый я едва плету вялый стих и сонный,
      А как выпью – резвостью превзойду Назона.
Хлеб, мясо, вино – вот наиболее верные знаки того, что творчество поэта понято и востребовано. А также женское внимание, ибо Пиндар сказал:
      Люби и служи любви,
      Пока дано тебе время…
А также деньги, ибо сказал Лопе де Вега:
      В любви, коль денег не посеешь,
      На ниве не бывать плоду.
И все эти знаки людского одобрения ничуть не противоречат тому, что сказано выше об изначальной жертвенности поэтического призвания. Да, поэт должен готовиться смолоду пожертвовать очень многим. Более того, давно замечено: без серьезнейших жертв и усилий подлинным поэтом стать невозможно. Однако готовность к жертвам вовсе не означает того, что любые жертвы – это благо. Напротив, они чаще всего зло, но зло неизбежное в нашем несовершенном мире. И если этот мир вдруг попытается исправиться и вместо лишений вдруг преподнесет поэту дары, то такой житейский поворот следует только приветствовать. Тем более что любой подлинный поэт знает: скупой мир вскоре непременно одумается и попытается отобрать то, что дал поэту в минуту раскаяния.
  Так, собственно, получилось и в этот раз, – однако обо всем по порядку. Близ метро «Тульская» поэты нашли огромное здание непонятного назначения, а в здании обнаружили конференц-зал столь же необъятных размеров, весь заставленный столами, уже сервированными для пиршества. Возможно, набор яств и напитков на каждом столе и не поражал воображения, зато общее количество столов, еды и питья впечатляло. К сожалению, нашего героя, еще не пришедшего в себя после кубанского гостеприимства, мутило от зрелища такого изобилия, и он с некоторым ужасом следил за тем, как Сложнов запихивает в себя горы салатов, всевозможные закуски, холодных цыплят и заливает все это сперва легким винцом, а потом и водочкой.
– Костя, остановись, не раздражай хозяев, – простонал Жизнев. – Ты уже сожрал на тысячу долларов.
– Неправда, – с набитым ртом промычал Сложнов. – Меня мама учила, что в гостях надо кушать хорошо, а то хозяев обидишь.
  Жизнев только тяжело вздохнул, проклиная слабость своего здоровья. Сам он скушал лишь немножко салата «оливье» и, конечно, ничего не пил. Выступили поэты вполне успешно, хотя Жизнева и покоробило то, что организаторы умоляли их не затягивать, дабы певица Марина Печникова, тоже приглашенная на этот праздник, могла показать себя во всей красе. Поэты не заставили себя уговаривать, уложились в двадцать минут, получили гонорар и вновь присели к пиршественному столу. Марина Печникова находилась тогда на пике своей недолгой популярности, которая шла к ней долго и пришла поздно. Жизневу случилось выступать с ней в одном концерте еще в 1992 году, причем тогда эта симпатичная дамочка была явно на вторых ролях. В описываемое время ее часто показывали по телевизору, а сейчас, когда мы пишем эти строки, уже не показывают, и, кажется, вспоминаем о ней во всей России только мы. Таково воздаяние судьбы всем деятелям бессодержательного искусства. В этих людях, если бы им было свойственно читать книги, мы могли бы заподозрить поклонников Гитлера, писавшего: «Широкие массы слепы и глупы, они не ведают, что творят» (в частности, массы делают своими идолами людей, которым совершенно нечего сказать). Однако даже самая ловкая игра на невежестве и слепоте народа в конце концов неизбежно отправляет ловкачей на свалку истории – это могут подтвердить судьбы и Гитлера, и певицы Печниковой. Мы далеки от того, чтобы приравнивать столь разных лиц друг к другу – певица, в отличие от Гитлера, скорее всего тяготеет к добру, но лучше бы она не пела – тогда, возможно, народ хоть чуточку меньше времени проводил бы в бессмысленном оцепенении. Ведь жизнь коротка, и потому воровать у людей время – это разновидность убийства. А если учесть, что в течение краткого земного существования нам следует добиться жизни вечной, то сладкие чары суррогатных искусств – это убийство вдвойне. Расин писал:
      Бессмертными нам жизнь отмерена в веках,
      Но ключ к бессмертию у нас самих в руках!
Однако вряд ли обретет этот ключ любитель того, о чем Сложнов говаривал с презрительной усмешкой: «Неискренние люди поют неискренние песни». Вот и песни, исполненные милой певицей Печниковой на том празднике, в миллионный раз поведали слушателям о том, как непроста, но прекрасна любовь и как прекрасно, в сущности, жить на свете. Почему прекрасно, в песнях не объяснялось, – просто прекрасно, и всё. Печникова притащила с собой человек пять музыкантов, изображавших вдохновенную игру на разных инструментах, хотя на самом деле выступление шло под фонограмму, музыканты и не сыгрывались, и не включали инструменты в сеть. Когда весь этот сладкий шум закончился, распорядитель вечера призвал всех перейти к неформальному общению. Сидорчук показал товарищам на сидевших неподалеку барышень (довольно невзрачных, надо сказать, но со вкусом у него всегда было неважно) и предложил завязать знакомство. Жизнев и Сложнов пожали плечами и поднялись с мест, но Сидорчук замахал на них руками: «Нет-нет, погодите – вы должны идти сзади. Сначала я, ведь я – звезда». С улыбкой переглянувшись, Жизнев и Сложнов образовали арьергард. С некоторых пор они исключили своего магистра из числа вполне вменяемых людей, и его заявления подобного рода их уже не раздражали, а только смешили. Из знакомства с барышнями ничего существенного не вышло – отчасти потому, что энтузиазм они вызывали у одного Сидорчука, а ухаживать без поддержки он был не мастер. Пить и закусывать Жизневу не хотелось, и он засобирался домой. Деньги разделили по три сотни на брата, а оставшиеся сто долларов забрал Сидорчук на устройство вечера Сообщества, пообещав пригласить стриптизершу и скрипачку. Забегая вперед, скажем: сто долларов тогда представляли собой немалую сумму, и после всех выплат часть денег осталась на руках у Сидорчука. Жизнев ждал, что магистр отчитается в расходах, но так и не дождался. А так как вопросы о деньгах неизменно вызывали у Сидорчука раздражение, которое он стремился тут же излить на вопрошающего, Жизнев, в который уже раз, плюнул на свои законные интересы и промолчал. Близился праздник, и не хотелось портить себе настроение из-за сравнительно небольшой суммы, тем более что в кармане успокоительно шуршали триста баксов.
  В праздничный вечер концертный зал музея Маяковского был забит под завязку. Десятки людей сидели на полу, из гримерки доносилось гудение многочисленных любителей культурной выпивки – такие приходят на концерт, но проводят его с первой до последней минуты за бутылкой и беседой о своих довольно тривиальных житейских обстоятельствах. Жизнев с удовольствием видел целые ряды радостных лиц. Запомнились улыбающиеся лица брата и его тогдашней подруги, и хорошо, что запомнились, ибо теперь увидеть их уже не удастся – подруга бросила брата и уехала в Бразилию, а брат вскоре после этого неожиданно умер. В гримерке Жизнев не обращал внимания на стриптизершу, полагая, что все подобные девицы на одно лицо, но изменил свое мнение, когда она стала раздеваться перед залом под звуки скрипки и басовитое пение Сидорчука. У девушки оказалось ослепительной красоты тело с роскошной упругой грудью и, что удивительно, не просто красивое, но и выразительное, можно даже сказать – одухотворенное лицо. Такое сочетание духа и чувственности, приводившее на память мадонн позднего Ренессанса, привело в смятение некоторых старых поклонников Сообщества – они требовали у Жизнева телефон девушки и не хотели верить в то, что телефона он не знает. «Понятненько, для себя бережешь, – с горечью говорили они. – А мы бы ей хорошо заплатили… Тебе-то что, чего ты жалеешь? Не мыло, не измылится…» Жизнев, конечно, мог и сам приударить за красавицей, и даже с гарантией успеха: пригласивший стриптизершу директор Сидорчука сообщил ему, что успех обойдется в шестьсот долларов. Желая, видимо, чтобы дело склеилось, директор успокаивал Жизнева: «Это для начала, для первого знакомства, так сказать. А потом она уже по любви будет с тобой встречаться». Жизнев вздохнул и вспомнил слова одного из героев Ноэля Наварро: « Женщинам, куманек, надо платить за удовольствие. Известно, каждая из них рождается со своим собственным промыслом, тем, что у нее между ногами. Заметьте эту деталь, сеньоры: всем им (если сами не убедились, спросите у других), прежде чем они узнают, где стоят церковь, театр или парикмахерская, уже известно, где находится бордель. И они правы: это куда доходнее плуга». Шестисот баксов у Жизнева на тот момент не было, и получилось примерно как у Кальдерона:
      Но неименье капитала
      Мне объясниться ей мешало,
      Хоть я любил всё горячей:
      Ведь бедняков отважных мало,
      Как мало робких богачей.
Конечно, Бернье был прав, когда писал: «Лишать себя удовольствия – великий грех». Но такое ли уж большое удовольствие – суетиться в поисках недостающей суммы? И, что самое нелепое, – ради любви, то есть ради того, что от поэта должно приниматься с глубокой благодарностью и суеверным почтением. Женщины должны помнить назубок слова одной из героинь Лопе де Веги: «Какое богатство сравнится для женщины со славой в веках! Красота исчезает, и никто, глядя на тебя в старости, уже не поверит, что ты была прекрасна. А стихи, воспевающие нашу красоту, – это вечные свидетели, и с ними живет наше имя». Однако теперь не помнят не только этих слов, но даже их гениального автора, неподражаемого дона Лопе. А если так, то самое разумное – успокоиться, повторяя про себя строки из «Тхерагатхи»:
      Когда мудрый постиг, что не только старость и смерть,
      Но и всё, к чему влекутся глупцы, есть страданье,
      И теперь размышляет, страданье поняв до конца, –
      Есть ли в мире большее наслажденье?
  Концерт имел огромный успех, и значительная часть публики, особенно из числа друзей и знакомых, никак не хотела расставаться с поэтами, тем более что поэты не делали секрета из своего желания продолжить праздник в каком-нибудь уютном месте. Прозвучали разные предложения, но настойчивей всех оказался Сидорчук – ему почему-то очень хотелось в азербайджанский ресторан на Большой Никитской. Пришлось ловить машины, суетиться, искать друг друга, хотя близ музея Маяковского, особенно на Маросейке, полно питейных заведений, до которых можно дойти пешком. Однако уступать магистр не привык, и в конце концов, преодолев массу сложностей, все расселись в довольно тесном зале азербайджанского ресторана. Рядом с Жизневым сидел знаменитый французский славист Рене Герра – впоследствии он сделается большим ценителем стихов поэта Жизнева, а тогда эти двое только знакомились, чокаясь и перебрасываясь шутками. Наш герой заказал себе двести грамм водки и баранину на косточке. Кусок мяса оказался совсем маленьким, но Жизнева это не огорчило – после концертов, видимо от волнения, он обычно полностью лишался аппетита. Жуя жесткое мясо, он размышлял над тем, чем же привлекло Сидорчука столь заурядное заведение, но ответа так и не нашел. Публик держалась скованно – не было обычных для поэтической компании витиеватых тостов, шуток, парадоксов, взрывов смеха. Негромко жужжали разговоры, общество разбилось на отдельные компании, в каждой из которых говорили о своем. Жизнев, изрядно угостившийся коньячком еще в музее, замкнулся в себе и впал в некое оцепенение: он посматривал по сторонам, выпивал, поддерживал разговор с соседями по столу, но воспринимал мир как нечто сугубо внешнее и чуждое себе. Видимо, таким образом он отдыхал. В какой-то момент краем глаза он заметил, что к выходу, почему-то низко пригибаясь, словно под огнем, промчались Сидорчук и его супруга, оба с пальто под мышкой. В своем оцепенении наш герой не придал этому значения, и, как вскоре выяснилось, напрасно.
  В самом начале застолья официант на ломаном русском поинтересовался, кто будет делать заказ. Так поступают все нечистые на руку официанты: если им удается выделить из компании гостей такого дурака, который будет заказывать яства и напитки, а потом собирать со всех деньги в соответствии с названной официантом суммой счета, тогда можно, во-первых, сэкономить силы, выписывая один счет вместо нескольких, а во-вторых, крайне затруднить проверку калькуляции. Выяснить, кто что заказывал, и сравнить сумму счета с ценами в меню у подвыпивших гостей вряд ли получится. Жизнев, не обращая внимания на недовольство халдеев, всегда пресекал попытки обслужить компанию по единому счету. Но в тот вечер (впрочем, как и всегда) главой общества хотел быть Сидорчук, в том числе и во взаимоотношениях с рестораном. Поэтому он воскликнул, приосанившись: «За расчетом – ко мне!» А дальше официант обошел гостей, записал все заказы, всех обслужил, но народу-то за столом сидело человек тридцать, и как Сидорчук собирался контролировать процесс расчета и не допустить обираловки, оставалось загадкой. У Сидорчука имелся лишь один способ ответить за свою тягу к первенству: вместе с официантом подойти к каждому гостю и взять с каждого деньги соответственно тому, что гость заказал. Не приходилось сомневаться в том, что официанту, теряющему хороший бакшиш, такой порядок действий придется не по нраву, хотя никаких возражений по сути дела он выдвинуть не смог бы. Однако Сидорчук уже насытил свои властные амбиции, а погружаться в рутину арифметических расчетов и нудных споров с официантом ему не захотелось. Созданную им самим проблему он решил для себя просто – с помощью бегства (при этом убивался и второй заяц: можно было не платить за собственный заказ). Незаметно наступил час закрытия заведения, посреди зала выросла фигура в белой куртке, и невыразительный голос провозгласил на том же отвратительном ломаном русском: «Ресторан закрывается, расчет, пожалста». Впрочем, завсегдатаи-азербайджанцы продолжали сидеть как ни в чем не бывало – официант хотел поскорее снять свой жирный навар именно с русских дурачков. Все стали искать глазами Сидорчука, а Жизневу сразу вспомнились две согнутые удирающие фигуры, и в голове у него с опозданием связались воедино эта картина и все вышеизложенные соображения по поводу того, как следует делать заказ в ресторане. Жизнев выждал несколько минут, надеясь, что члены компании начнут платить каждый за себя. Однако его надежды на цивилизованное разрешение проблемы оказались напрасны – он с горечью заметил, что все сидящие за столом либо пристально смотрят куда-то в угол, либо бросают на него, Жизнева, слишком хорошо ему знакомые требовательно-выжидательные взгляды. Он хотел было возмутиться и рявкнуть, что поэты не обещали ни за кого платить, что ожидать такого публике от поэтов – полный абсурд, что нечего скупердяйствовать и экономить за чужой счет… Сказать-то можно было многое, но это шел праздничный вечер, и Жизневу не хотелось, чтобы из-за Сидорчука окончание праздника оказалось смазано. К тому же рядом сидел французский гость… Жизнев встал, подошел к хитрому азербайджанцу, осведомился о сумме, которую тот насчитал, и, не дрогнув ни единым мускулом лица, отдал требуемое – свою долю от торговли билетами на концерт плюс свою долю от торговли книгами. В сумме это составило более двухсот долларов, осталось же у него ровно десять рублей.
  Вероятно, наше повествование читают и богатые господа. Для них поступок Сидорчука покажется скорее всего милой шалостью, а наше пристальное внимание к этой истории – возмутительной мелочностью. В самом деле – что такое двести с гаком долларов? Что ж, на этот вопрос ответить несложно. Месячная редакторская зарплата нашего героя в 1997-м году была меньше этой суммы, а зарплата в газете «Клюква» в 1998-м – меньше в несколько раз, при этом наш герой вовсе не являлся самым обездоленным человеком в Москве и тем более в России. В 2000-м году, то есть в описываемое время, это была примерно половина его месячного дохода. Чтобы понять, как всё относительно, спросим нашего богатенького читателя: приятно ли в одночасье лишиться половины месячного жалованья? Не секрет, что ныне далеко не самый высокооплачиваемый государственный чиновник получает тысяч триста в месяц. Значит, долой полтораста, – неплохо, а? А если учесть привилегии, бонусы, прямое или через доверенных лиц участие в бизнесе? Тогда долой несколько сот тысяч, если речь идет о сравнительно честном госчиновнике. А если взять топ-менеджера преуспевающей корпорации? Счет потерь может пойти на многие миллионы. Не удастся купить уже присмотренные драгоценности, предметы искусства, недвижимость… Вряд ли такие потери могут оставить кого-либо равнодушным, особенно если иметь в виду их нелепую причину. Нет ничего более относительного, чем щедрость (или скупость) в классовом обществе: некто посмеивается над поэтом, огорченным утратой двухсот баксов, а отними у этого щедрого господина равнозначную долю его собственных доходов, и он завопит дурным голосом. Это и понятно, если учесть, сколь многого он лишится в вещном измерении. А наш герой в итоге не смог купить нескольких давно им присмотренных хороших книг – очень хороших, смеем уверить в этом читателя. Впрочем, Жизнев огорчался недолго – ему ведь перед Новым годом выдали зарплату, да и триста долларов, о которых говорилось выше, пока оставались целы. Сам Новый год Жизнев встречал вместе со Сложновым, путешествуя с ним вместе по разным дружеским домам. Неожиданно Сложнов вернул Жизневу свою долю расходов на застолье в азербайджанском кабаке, и это стало для нашего героя великолепным новогодним подарком. Иначе говоря, он был глубоко тронут, хотя и постарался скрыть свои чувства. Очень хочется надеяться на то, что прозорливый читатель поймет его волнение без всяких дальнейших разъяснений, способных, пожалуй, даже обидеть духовно чуткого человека. А коллегам Жизнева по поэтическому цеху после стольких разговоров о деньгах и богатстве напомним, слова Мандельштама, благодаря своему беспечному нраву прожившего счастливую жизнь:
      В роскошной бедности, в могучей нищете
      Живи спокоен и утешен.
      Благословенны дни и ночи те,
      И сладкогласный труд безгрешен.

II часть,
XXXIV глава.

  Читатель, разумеется, с нетерпением ждет, когда мы подробно расскажем о взаимоотношениях нашего героя с Петербургом и его обитателями. Ясно ведь, что без влияния этого великого, возможно – величайшего в мире города не может на Руси сформироваться ни одна творческая личность. Да, взаимоотношения были давними, и творческую личность Жизнева они действительно формировали. Впервые Жизнев попал в Петербург, тогда еще Ленинград, в пятнадцатилетнем возрасте. К тому времени он благодаря другу-художнику и ежедневным походам в Третьяковку и Пушкинский музей как раз только начал понимать живопись. Поэтому его рвение при осмотре Эрмитажа и Русского музея, что греха таить, утомляло его родителей, которых интересовали только интерьеры и картины с драматическим сюжетом. Город произвел на него оглушительное впечатление – достаточно сказать, что хотя он никогда не переставал любить Москву, но столица после этой поездки долго внушала ему некоторое отвращение хаотичностью своей застройки, местами доходящей до безумия, и проявлениями какой-то запредельной безвкусицы. Повторить поездку удалось на первом курсе института, зимой, – тогда они вдвоем с одноклассником приехали в Питер совершенно наудачу, обосновались в гостинице «Южная», излюбленной гостями из Средней Азии, и поражали персонал тем, что постоянно фотографировали мрачные гостиничные задворки. «Что тут фотографировать?» – удивлялись эти люди, в сознании которых прекрасное связывалось только с чем-то новеньким и богатым. Именно такие культурные работники сервиса и стали впоследствии гвардией перестройки, а пока они на каждом шагу старались поиметь с юнцов свой гешефт. Юнцы же, едва перекусив с утра, бродили по музеям, а затем по городу до полного изнеможения, а затем приходили в ресторан «Кавказский» на Невском и объедались там лобио, чахохбиле и шашлыками, запивая все это «Цинандали» и «Цицкой». Да-да, в 1975 году два первокурсника вполне могли позволить себе на каникулах такую жизнь.
  Затем последовал долгий перерыв до 1986 года, когда Жизнев поехал с братом в Питер на семейном автомобиле. Он тогда старался баловать брата, ибо тот постепенно, с большим трудом освобождался от долгого пьянства, которое длилось больше десяти лет, оставшихся мрачным пятном в памяти всех членов семьи. Остановились братья по протекции в общежитии Ленинградского сельскохозяйственного института, расположенного в Царском Селе. Жизнева поразили Царское Село и особенно Павловск – слово «запомнились» здесь не подходит. Именно такие впечатления потом становятся стихами и прочими произведениями искусства – теми самыми, где за словами и красками стоит не душевное волнение, от которого в искусстве толку немного, а спокойная, но непреклонная воля художника. Питерские пригороды летом дышали покоем и свободой. По пути в город путешественникам вдруг подвернулись пруды в поле – не исторические, а самые обычные, с множеством купающихся, – и братья недолго думая свернули туда. Песчаный бережок и свежая вода их не разочаровали, и они приезжали на пруды еще не раз. А на обратном пути из Питера в Москву запомнилась деревня со смешным названием – Ушаки. Решили провести конкурс на лучшее дополнение к этому названию – ну, например, Верхние Ушаки или Старые Ушаки… Выиграл состязание брат, который предложил название «Ленинские Ушаки». То было время, когда над подобными шутками все смеялись с легким сердцем и примерно одинаковыми чувствами. Раскол и ненависть были еще впереди.
  В следующий раз Жизнев приехал уже не в Ленинград, а в Петербург, и не как частное лицо, а в составе Сообщества. Питерский почитатель творчества поэтов, милейший Мефодий Аполлонович, историк, литературовед, архивист и владелец одной из крупнейших в России частных библиотек, предложил устроить выступление в университете. В Москве мода на Сообщество носила тогда почти истерический характер, и логично было распространить ее также и на вторую столицу (возможно, такие настроения публики не всегда в ладу с разумом, но надо им отдать должное – порой они кормят поэтов, и даже не всегда плохих). Увы, невероятно знающий и опытный в самых разных вопросах Мефодий Аполлонович в устройстве публичных выступлений никакого опыта не имел, а потому в большой университетской аудитории поэты, придя давать концерт, обнаружили лишь полтора десятка студентов. Те, словно в годы военного коммунизма, сидели в пальто, так как стояла зима, топили же во всем городе из рук вон плохо. А мороз в том январе лютовал: решетка Летнего сада стала сизо-дымчатой, и одна мысль о прикосновении к ней внушала ужас; солнце, едва поднявшись в розоватое небо, спешило в сторону порта, дабы скорее выкатиться из этого жестокого мира. Когда наступала тьма, Жизнев с ужасом видел, что в целых районах города нет ни огонька и они напоминают входы в такую преисподнюю, где огонь с успехом заменили свирепым холодом. В тот приезд благодаря расторопному Мефодию Аполлоновичу поэты познакомились с одним из тех особых внутренних мирков, которые есть в каждом городе, и чем город стариннее, тем их больше. Назывался мирок «Гостиница Академии наук», располагался он в центре, на Миллионной, у самого Зимнего дворца, но посторонним туда хода не было – в подворотне имелись ворота и будка сторожа. Постояльцам предписывалось возвращаться в гостиницу не позднее 23.00, иначе они благодаря известной всем непреклонности вахтеров неминуемо замерзли бы на улице. «Отрыжка социализма», – цедил сквозь зубы увязавшийся с поэтами в Питер провинциальный трагик Бивнев. В гостинице топили не лучше, чем в университете, и, дабы не замерзнуть, наш герой в самое разное время суток пил у себя в номере с Бивневым паленую водку, глядя в полукруглое окно на Неву, покрытую льдом (впрочем, вечером Нева представляла собой просто темное пространство, за которым редкие огоньки обозначали Петропавловскую крепость). Обедать поэты ходили через канал в дешевую столовую со сводчатым потолком, приводившим их в восторг. Ужинали они у Мефодия Аполлоновича и у его друзей, также знатоков литературы, выставлявших на стол водку отнюдь не паленую, а весьма качественную. Правда, из-за сурового распорядка гостиницы рассиживаться в гостях не приходилось. Странная то была поездка, от нее осталось общее впечатление страха – из-за беспощадного холода, из-за провалов тьмы по берегам Невы, из-за путаных коридоров гостиницы, из-за постоянно державшегося во рту привкуса паленой водки.
  В следующем году поэты познакомились ни много ни мало с министром культуры, очень милой дамой, уроженкой Петербурга, и с ее сыном, который устроил Сообществу концерт в одном из питерских клубов (поездка, слава богу, состоялась летом). Заведение располагалось на окраине, в спальном районе, не имевшем в своем облике ничего питерского. Про такие места Гашек писал: «К вечеру эта часть города представляет такую печальную картину, что обойтись без бутылки коньяку никак нельзя». Зато заведение претендовало на шик – в частности, изнутри все его стены представляли собой действующие аквариумы, и подвыпившие гости могли часами вглядываться в рыбьи морды. Как это всегда бывает в заведениях для богачей, а тем более – для богачей криминального типа, поэтов никто не слушал. К счастью, с поэтами прибыла целая компания ценителей изящного во главе с министерским сыном. Аплодисменты и восторженные возгласы этой компании создали у поэтов иллюзию успеха, а завсегдатаев клуба удивили и даже заставили прислушиваться. И кто знает – может быть, на следующий день кто-то из них пошел сознаваться в своих преступлениях? А на вопрос о причине покаяния несчастный, вероятно, ответил словами Писарева: «…Кто обирает людей дозволенными или недозволенными средствами, тот разливает вокруг себя бедность и страдания, которые непременно, рано или поздно, тем или другим способом добреутся и до него самого». – «Так уж лучше сейчас, – сказал, как нам видится, тот несчастный и добавил: – Поэты читали о Боге и Судьбе, и я понял, что должен прийти к вам». Да, такое могло быть, хотя следует оговориться, что о Боге и Судьбе Сидорчук и поэт П. и не читали, и не писали, боясь раздражить свою сильно криминализированную аудиторию. А вот наш герой и писал об этом, и читал, и пользовался, представьте, не меньшим успехом – отсюда и наше предположение о возможном пробуждении совести в некоем бандите. Возможно, кому-то оно покажется невероятным, однако в сфере духа невероятного нет.
  На ночлег поэтов привезли в гостиницу со странным названием «Дворец молодежи». Там в фойе подвыпившая троица познакомилась с тремя неопрятными девицами школьного возраста – из тех, кому верхом жизненного успеха представляется времяпрепровождение в барах, ресторанах и гостиницах и которые по тропе приключений готовы идти до конца, не распуская нюней и не давая слабины. Наш герой любил рассказывать дамам разные небылицы и тут дал себе волю, понимая, что напал на внимательнейших слушательниц. Ни о чем не говоря прямо, он внушил девушкам, что перед ними – удачливые бандиты на отдыхе. Когда по ответным репликам стало ясно, что девушки ему поверили, Жизнев предложил встретиться на этаже и закончить вечер в номере у джентльменов. Девицы согласились, но, руководствуясь остатками стыда, заявили, что пройдут вперед, дабы их не видели с мужчинами. Поэты направились за ними, держа дистанцию, и вдруг Жизнев увидел, что девицы, видимо перепутав, углубляются в коридор второго этажа, тогда как приятели жили на третьем. «Это судьба», – не без облегчения вздохнул Жизнев и увлек товарищей за собой. Надо сказать, что те не особенно сопротивлялись, представив себе, каково будет предаваться разврату в тесном номере с представительницами питерского люмпенпролетариата. Жизневу было жаль девчонок, обманувшихся в своих надеждах на приключение, но затем он подумал: «Всех не пережалеешь», выпил на сон грядущий водки «Горный Алтай» из бутылки, подаренной поклонниками, и с легким сердцем завалился спать.
  В 1996 году Жизнев собирался ехать в конце лета с богемными приятелями на море (а надо напомнить читателю, что можно всю жизнь вращаться среди богемы и не написать при этом ни строчки – таких вот попутчиков и нашел себе Жизнев). Однако ближе ко дню отъезда перед приятелями начали одно за другим вырастать различные препятствия. Наш герой словно забыл о том, что когда представитель богемы обещает что-либо, он вовсе не считает себя связанным этим обещанием. Время шло, уже и отпуск пошел на убыль, и Жизнев не на шутку разволновался: звонил, напоминал, спрашивал, не надо ли помочь, хотя на самом деле ему следовало радоваться тому, что Бог уберег его от многих дней пустопорожних действий и разговоров в компании убивателей времени. На Юг Жизнев решил не ездить, так как не видел смысла ехать туда лишь на пару недель. Однако круг впечатлений сменить следовало, и он отправился в Петербург к радушному Мефодию Аполлоновичу. В Питере стояла ясная, но холодная погода с пронизывающим ветром. Холод царил и в квартире – видимо, поэтому уже к вечеру второго дня Жизнева хватил такой приступ люмбаго, какого прежде с ним не случалось, хотя благодаря своей нервической конституции люмбаго, или по-русски прострелу, он был подвержен с отроческих лет. Малейшее движение вызывало у него приступ боли, толком заснуть он не мог, потому что, стоило ему чуть пошевелиться, как боль его будила, а расстроенные бессонницей нервы, в свою очередь, обостряли приступ. Утром он попытался выйти в город, но, скрюченный болью, замер, держась за перила, на первом же лестничном марше и с великими страданьями вернулся кое-как назад в квартиру. Приехать в Петербург и валяться в кровати, как бревно, опасаясь всякого движения – это было так глупо, что казалось каким-то дурным сном. Выручило Жизнева прославленное гостеприимство Аполлоныча (так звали за глаза хозяина дома все его знакомые): вечером того мучительного дня к Аполлонычу пожаловал друг, живущий в Чехии русский писатель, потомок эмигрантов еще первой волны. Под сочувственным оком зарубежного гостя Жизнев кое-как добрался до кухни, где был накрыт стол с водкой. Кушал Жизнев без аппетита, зато водку поглощал с мрачным упорством, приказав себе выпить как можно больше, дабы полностью оглушить пульсировавшие болью нервы. Аполлонычу пришлось не раз наведываться в заветный шкаф за новыми бутылками, ибо из-за боли хмель Жизнева не брал. В конце концов желаемого результата достичь все же удалось, и наш герой опочил на своем диванчике среди книг, окружавших его в шкафах, в коробках и просто в штабелях. На столе красовался старинный шлем питерского пожарника, вместо черепа напоминавший о вечности. Жизнев спал сном праведника и утром встал с диванчика без посторонней помощи. Это несказанно его обрадовало, и он, наскоро умывшись и позавтракав, направился на остановку автобуса, намереваясь ехать в Эрмитаж. Однако, пересекая двор, он ощутил угрожающую тяжесть в крестце, подумал минутку и свернул к пивному ларьку. После четырех бутылок пива тупая боль улеглась, и Жизнев продолжил свой путь. Он исправно сохранял равновесие и координировал движения конечностей, но, в сущности, был совершенно пьян. Держался он скромно, и окружающие не замечали его состояния. Постепенно это отсутствие внимания со стороны ближних стало его раздражать. В Эрмитаже он, дабы обратить на себя сочувственные взоры, несколько раз принимался отчаянно хромать, но деликатные люди не показали виду, что замечают его убожество. Это чувствительно огорчило Жизнева. Зато его порадовало собственное восприятие картин в пьяном виде: он схватывал общее впечатление, силу или слабость произведения, не отвлекаясь на несущественные подробности, на сюжетность и литературщину. Кроме того, восприятие стало гораздо благожелательнее: ему стали нравиться почти все картины. С доброй улыбкой на лице он вышел из музея на набережную, жадно вдохнул влажный воздух, а затем решил пройтись по книжным магазинам и с этой целью направил стопы в сторону Мойки. Но не успел он выйти на Миллионную, как вдруг мощная судорога потрясла его крестец, он взвыл от боли и остановился. Медленно-медленно, сам не зная, куда идет, заковылял он через некоторое время по Миллионной. «Ну за что мне эта напасть?» – бормотал он, скрипя зубами. Ему вспомнился Абу-ль Аля аль-Маарри, писавший: «…Судьба… обошлась со мною, словно сука, зажавшая в зубах обглоданную кость, словно подлая рабыня, жалеющая чашку скисшего молока, словно злой раб, что поскупился дать на время своего заморенного осла, словно ворона, нахохлившаяся над украденным фиником». На глаза нашему страдальцу попался крошечный кабачок, и он в надежде на облегчение завернул туда. Там он первым делом заказал полтораста грамм коньяка, потом подумал и потребовал для подкрепления сил еще пиццу, хотя есть ему и не хотелось. Кое-как заняв безболезненную позу на стуле перед столом в виде полки, протянутой вдоль стены, Жизнев перевел дух и ощутил прилив оптимизма, вызванного непривычным уютом. Такой уют можно обрести только в лишенных амбиций, но чистеньких и тихих питерских кабачках, а более, кажется, нигде на Земле. Жизнев вспомнил строки и другого великого слепца – Башшара ибн Бурда:
      Человек, ведь ты в своей судьбе не волен,
      Так не суетись и малым будь доволен.

      Сердце обуздай, к терпенью приучи
      И разбавленным вином себя лечи.
Правда, от болезни Жизнева разбавленное вино не помогло бы – тут требовалось что-нибудь покрепче. Коньяк принес некоторое облегчение, Жизнев даже осмелился выкурить сигарету, хотя вообще-то при люмбаго курение – сущий яд. Дабы снять его вредные последствия, Жизнев заказал еще соточку коньяка и медленно ее выцедил, посасывая дольку лимона и глядя в экран над стойкой, где плясали какие-то девицы, вызывая у страждущего невольную зависть легкостью своих движений. Жизнев допил коньяк и заметил, что мысли его разбегаются и для поимки каждой ускользающей мысли ему требуется облечь ее в слова и пробормотать эти слова себе под нос. Ковыляя к выходу, он вспомнил печальную сентенцию слова Эдмона де Гонкура: «Ах! Какое физическое разрушение производит умственная жизнь даже у самых сильных, у наиболее крепко сшитых! Это поистине так: все мы больны, полупомешанны и готовы к тому, чтобы стать вполне помешанными!» Однако на улице под чистым небом и свежим морским ветерком мысли его приняли другое направление – ему захотелось новых впечатлений. Ему вспомнились наставления Бодлера: «Всегда надо быть пьяным. В этом всё, это единственная задача. Чтобы не чувствовать ужасной тяжести Времени, которая сокрушает ваши печали и пригибает вас к земле, надо опьяняться без устали. Но чем же? Вином, поэзией или добродетелью, чем угодно. Но опьяняйтесь». Искусство и вино уже были, настала очередь пейзажей. Жизнев поднял руку и остановил такси. Четко и внятно, как и подобает опытному педагогу, он объяснил водителю задачу: провезти его, Жизнева, по красивейшим местам города, доставить на море, там дать вволю полюбоваться видом и затем отвезти домой. Когда Жизнев назвал сумму, водитель с готовностью закивал, хотя было заметно, что подобные пассажиры попадаются ему не каждый день. Видимо, всё происходило в выходные – поток машин поредел, и Жизнев мог рассматривать великолепные здания в их надменной законченности, углубляться взглядом в перспективы боковых улиц и каналов. Минут через сорок они подъехали к берегу моря, вышли из машины и закурили. Неторопливо беседуя, они подошли поближе к воде и расположились на валунах. Дул свежий ветер, и среди валунов слышался оживленный плеск. Вдали виднелись паруса яхт, которые то сходились, то расходились, а также рощи и домики на противоположном берегу залива. Водная ширь на западе светилась оловянным предвечерним блеском, по небу почти сплошной массой тянулись облака. «Да, не зря мы сюда приехали», – заметил Жизнев. Дальнейшие его слова примерно соответствовали следующей цитате из морских рассказов Конан-Дойля: «Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя еще веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зеленые волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают головы и ветер ревет над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям». После этих славословий морю Жизнев велел везти себя домой, где несколько удивил Аполлоныча своим пьяно-благодушным видом. На следующее утро Жизнев благополучно посетил Русский музей, а когда ощутил знакомую грозную тяжесть в крестце – вышел на Невский и нашел там аптеку. В аптеке он приобрел пенталгин, принял сразу лошадиную дозу и вскоре с восторгом почувствовал, что боль отступает (правда, боль в позвоночнике оставила после себя как арьергард, благодаря таблеткам, тупую боль в печени). Забегая вперед, скажем, что в дальнейшем пенталгин при подобных приступах Жизневу помогать перестал, но тогда счастье нашего героя было почти полным (если бы еще не болела печень). Он вышел на Неву, облокотился на парапет, и облегчение заставило его вспомнить странные слова Звево: «Я думаю, что после смерти нам останется только наслаждение, потому что страдание перестанет быть необходимым. Разложение, по-видимому, будет похоже на сексуальное наслаждение. Оно обязательно должно сопровождаться ощущением радости и покоя, поскольку созидание и рост были так мучительно трудны. Разложение дается нам в награду за жизнь!» Пронизанная солнцем золотистая вода плескалась у гранитных ступеней, а в голове нашего героя слагались благодарственные стихи, посвященные Мефодию Аполлоновичу. Мы должны заявить, что адресат вполне достоин этих стихов.

II часть,
XXXV глава.

  Затем наш герой стал ездить в Петербург вместе с товарищами-поэтами – для выступлений в историческом заведении «Бивак паяцев», что на Мойке. Компания предпринимателей-энтузиастов отремонтировала подвал, в котором одноименный кабачок располагался в начале XX века, сделала дизайн того времени и для полноты стилизации решила пригласить для дачи поэзоконцертов «наиболее реакционное литературное течение современности» (подлинная фраза с афиш Сообщества). Так вот и получилось, что поэт Жизнев выступал там же, где выступали Блок, Гумилев, Мандельштам, Ахматова, Зенкевич и многие другие. Нельзя сказать, чтобы Жизнева это как-то особенно волновало – цену себе он знал. Однако флюиды поэтической солидарности в зале, несомненно, витали и не позволяли ударить в грязь лицом. Эту солидарность ощущал и Сложнов, говоривший самоуверенно: «Чего волноваться? Скоро двадцать лет как взрываем залы». Сообщество идеально вписалось в антураж Серебряного века и в то настроение, с которым пришла послушать поэтов избранная питерская публика. Успех оказался столь полным, что после каждого концерта поэтов долго накачивали французским вином и затем развозили по квартирам – летом раньше из-за разведения мостов, зимой – позже. Поэты, конечно, могли, не ночуя в Питере, из «Бивака» сразу отправляться на вокзал, но поступать столь бескрыло им не хотелось. А хотелось им в Питере многого – многое и удалось. Удалось, например, посетить концерт-квартирник одного московского поэта, которого усердно нахваливали в печати и активно продвигали разные люди. Приехали приятели по указанному адресу в огромную питерскую квартиру уже слегка под мухой и в очень благодушном настроении. Наш герой прошел в невероятных размеров гостиную, где на разнокалиберных стульях сидели благоговевшие слушатели, а на импровизированной эстраде бесновался поэт с лицом, кривившимся то ли от ненависти, то ли от нервного тика. Про ненависть мы пишем не случайно, ибо тексты (стихами из-за корявости их назвать нельзя) упорно перечисляли (именно перечисляли, а не описывали) различные мерзости жизни. Но поскольку жизнь, как известно, пестра и разнообразна, постольку стихотворения, каждое из которых являлось лишь перечнем мерзостей и более ничем, постепенно начинали утомлять своей и фактической, и художественной неубедительностью. Поэт с помощью богатой мимики довольно ловко делал вид, будто при желании он мог бы писать и образно, и не коряво, но жизнь, мол, того не стоит. Как многие модернисты, он, видимо, отличался огромным свободолюбием и не терпел, когда его музу сковывали рифма, размер и знаки препинания. В результате выражался он очень путано и невнятно. Поэтому слушать его было мучительно, и Жизнев, дабы не портить своего хорошего настроения, вышел в комнату и вступил в беседу с одиноко сидевшим там мальчиком лет шести.
– Стихи приперся послушать? – дружелюбно спросил Жизнев.
– Я не приперся, я пришел, – возразил мальчик.
– Молодец, – одобрил Жизнев полный достоинства ответ. – А я вот приперся.
– Почему? – удивился мальчик.
– Потому что сам не знаю, зачем пришел. В таких случаях говорят не «пришел», а «приперся».
– Наверно, стихи послушать, – подсказал мальчик.
– Нет уж, спасибо за такие стихи, – ядовито поблагодарил Жизнев. – Сам не слушаешь, а я должен… Я лучше тут посижу.
– А какие стихи надо слушать? – полюбопытствовал мальчик.
– Правда хочешь знать?
– Да.
– Хорошо… – и Жизнев, достав потрепанную записную книжку, прочел самое свежее свое стихотворение, начатое в Москве, а оконченное уже в Питере. Стихотворение было о божественном, но мальчику понравилось. – Ну вот видишь, – с удовлетворением сказал Жизнев.
  Удалось поэтам также посетить рок-клуб «Орландино», состоявший, подобно лабиринту, из множества маленьких неопрятных комнаток с липкими столами. Там они познакомились с группой столь же неопрятных девиц, очень напомнивших Жизневу девиц из «Дворца молодежи». Он начал догадываться, что неопрятность не есть природное свойство питерских девушек (достаточно было вспомнить официантку Катю из «Бивака», свежую и чистенькую, как котенок), а составляет в определенных кругах способ выразить свое молодечество. Дав волю своей тяге к импровизации небылиц, Жизнев представился московским бизнесменом и заявил, что приехал в Питер на поиски жены. Срочная женитьба потребовалась ему якобы затем, чтобы приглядывать за подмосковным поместьем и множеством собак, покуда сам он разъезжает по делам. Известно, что лучший способ привлечь внимание большинства женщин – это заговорить с ними о женитьбе. А уж если обрисовать им будущую женитьбу как способ всю дальнейшую жизнь бить баклуши и кормить собачек, то дальше можно врать что угодно – внимание не рассеется. И наш герой врал – самозабвенно, как играют большие музыканты, чувствуя внимание зала. К тому же время от времени грамотные реплики подавал Сложнов. Эти реплики на первый взгляд добавляли рассказу правдоподобия, но на самом деле сводили его к полнейшему абсурду, что вдохновляло Жизнева еще больше. Но затем Сидорчук напомнил, что поэтов ждет художник Коля Резниченко, и все трое резко поднялись из-за стола – совершенно неожиданно для дам. Дамам явно казалось нелепым спешить, бросив их, из-за какого-то мазилы, но их, к счастью, никто не спрашивал. У художника гостей ожидал сюрприз: этот прекрасный человек не только угостил их чаем и коньяком, но и подарил каждому по большой, вполне законченной картине с памятной надписью. Тем, кто знает художника Резниченко, не надо объяснять, какой дорогой это подарок. До сих пор над выходом из квартиры нашего героя висит та самая картина кисти Резниченко, изображающая мирный горшок с кактусом. В наше нервозное время подобные картины остро необходимы. Жизнев всегда мечтал стать большим живописцем – таким, как Резниченко или как Александр Курпатенков (кстати сказать, последний – одноклассник нашего героя). Однако рок решил не выделять Жизневу еще одного таланта, и ему осталось только вздыхать от зависти – от той благородной зависти, которая порождена восхищением и не мешает восхищению свободно проявляться. «…Мы заслуживаем уважения лишь в той мере, в какой сами способны отдавать должное другим», – точно написал Гёте.
  Концертов в «Биваке» было много, поездок в Питер – соответственно тоже, и нам потому трудно сказать, к которой из них относятся воспоминания, встающие перед внутренним оком нашего героя. Вспоминаются, например, зимняя ночь, пурга, Васильевский остров; Жизнев и Сложнов семенят по обледенелому тротуару вдоль замерзшего канала, торопясь попасть на ночлег к гостеприимному барду Юрию Петрову. Юрий угощает гостей коньяком (коньяк – это национальный напиток не только символистов, но, видимо, и образованных петербужцев вообще). Посмеиваясь, он рассказывает о своих приключениях в мире бизнеса (увы, очень многие барды где-то служат, и Юрий тут не исключение). А поутру – душистый кофе (все барды любят кофе – жаль, что наш герой его не пьет) и неторопливый разговор о поэзии в лучах зимнего солнца, бьющего в окна. Вспоминаются уродцы в кунсткамере и неудержимо хихикающий при виде их Сложнов (в тот же день он напишет прекрасное стихотворение «Заспиртошки»). Вспоминается февраль, оттепель, посещение музея Арктики и Антарктики, а затем скитания по кабачкам в компании с прекрасным поэтом Александром Кугушевым. Кугушев – пожалуй, единственный из ныне здравствующих русских поэтов, кто в полной мере сохранил в своем творчестве первоначальные идеалы и принципы Сообщества, хотя сам он в Сообщество вступил лишь в 1999 году, когда поэты приехали в Питер отмечать двухсотлетие со дня рождения Пушкина. Та февральская оттепель запомнилась Жизневу удивительно плотным и сытным воздухом, который врывался в город с моря и растекался по темным улицам (темным даже днем, ибо было очень пасмурно). Кого-то радуют солнце и чистое небо, но и у питерцев есть своя радость – воздух, становящийся вдруг плотным и сытным, хоть режь его ножом. А вот лето, Жизнев растерянно бродит по безлюдной квартире Мефодия Аполлоновича. Хозяин куда-то уехал, своих очков Жизнев найти не может, значит, не может читать книги и потому не знает, чем заняться. На дворе воскресенье, жара и полная безмятежность, приятели, очевидно, уже собрались где-нибудь в кафе и обсуждают вчерашний концерт, однако присоединиться к ним Жизнев не может, ибо не вправе увезти с собой ключи от квартиры. Но жажда развлечений велика. Говорил же герой Гёте: «Один Бог ведает, легко ли видеть, как перед глазами мелькает столько прелести, и не иметь права схватить ее. Ведь человек по природе своей захватчик! Хватают же дети всё, что им вздумается? А я?» Жизнев закрывает квартиру, в домашних тапочках выходит во двор и, щурясь от жаркого солнца, неторопливо бредет к знакомому пивному ларьку. Асфальт выбелен солнцем, липы сонно шевелят поблескивающей листвой. В дальнем конце двора благодушно беседуют два старичка, и слышно каждое слово их разговора. Жизнев покупает пиво, возвращается в прохладу квартиры и погружается в воспоминания – пиво порой этому очень способствует. Возвращается Мефодий Аполлонович, друзья допивают пиво и отправляются в «Бивак», где уже собрались и поэты, и их поклонники. Центром компании является, несомненно, прелестная сероглазая Алия, питерская татарочка. Сложнов забавляет ее своим простодушным поклонением и разговорами о сексе, а Жизнев заплетающимся от пива языком читает стихи. А вот дремлющее под летним солнцем, совершенно ровное, как зеркало, отражающее облака, озеро Разлив. На это озеро поэты приехали к Юрию Орлову, другу Мефодия Аполлоновича, океанологу и большому ценителю поэзии. «Да-а, Ленин был далеко не дурак. Знал, где скрываться от полиции», – обозревая окружающую благодать, задумчиво произносит Жизнев. Орлов держит лошадей, поэты ходят их смотреть на конюшню, а потом возвращаются в уют старой дачи, пьют настойки, в неумеренных выражениях восхваляют радушного хозяина и его супругу и поливают грязью всех своих литературных современников. Литераторы в их изображении предстают сосудами всех мыслимых пороков, и этой рати решительно противопоставляются Мефодий Аполлонович и хозяин дачи. «Отгоним прочь всех уродов, но призовем тех, которые имеют какой-нибудь талант!» – цитируя Карамзина, воскицает Жизнев. На обратном пути Мефодий Аполлонович крепко засыпает в электричке, но неожиданно пробуждается, вскакивает и выбегает прочь из вагона, прежде чем его успевают задержать. Видно, как он бежит по тропе через полосу отчуждения куда-то в город. «Не думал я, что он способен на такие номера», – удивленный этим актом сомнамбулизма, замечает Сидорчук. «Да, интереснейший человек», – с уважением произносит Жизнев. Вскоре выясняется, что Аполлоныч благополучно прибыл домой и мирно спит. А поэты едут в «Бивак» и сидят там до того момента, когда уже надо ехать на вокзал. Обслуживает их официантка Катя, юная девушка такой неправдоподобной красоты, что обычные люди эту красоту даже и не замечают, тогда как приметливого Жизнева синие, как небо, глаза Кати поражают в самое сердце. Жизнев с умилением смотрит на стройные ножки Кати в совсем детских мягких туфельках без каблуков и делится своими переживаниями со Сложновым. Затем он выходит покурить, мечтательно слушает, как хлопают на морском ветру флаги у входа в заведение, и вдруг Сложнов выводит к нему Катю – «для разговора», как таинственно заявляет Сложнов. Наш герой смотрит в небесные глаза Кати и вспоминает слова Джами: «Одна любовь нас отрешает от суеты земной». В уме Жизнева проносятся разные предложения, которые он мог бы сделать доверчивой девушке, которой явно очень интересно, что же такой вздумал ей сказать седовласый, но статный поэт. Однако все эти предложения рассыпаются в прах перед голосом здравого смысла: «Опомнись, куда ты прешь, старый хрен?!» И после нескольких дежурных комплиментов Катю отпускают – она уходит оглядываясь, явно разочарованная. Сложнов тоже заметно разочарован – Жизнев давно заметил, что в его друге живет сваха. Оба возвращаются за стол, наскоро опрокидывают стременную – по стопке контушовки – и отправляются на вокзал. По дороге Жизнев, утешая себя, бормочет стихи того же Джами:
      Когда мужчина видит Божий дар
      В том, что избавился от женских чар,
      То никакой беды он не страшится:
      Над ним простерта Господа десница.

Share Button

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*