Роман-фельетон «Пучина богемы». II часть, XVI-XX главы.

II часть,
XVI главa.

  То, что одно воспоминание всегда влечет за собой другое – это утверждение банальное, но тем не менее верное. Вот и Жизнев, вспоминая о девушке, которую он сам для себя прозвал Попугайчиком, затем вспомнил о поездке в Ульяновск, состоявшейся через несколько лет после вышеописанного пребывания поэтов в Калуге.
  Начинались ульяновские гастроли трудно. Жизнев запросил для каждого из трех поэтов по 150 долларов сверх расходов по переезду и приему. Принимающая сторона гарантированный гонорар платить не хотела, ссылаясь на то, что несет расходы по изготовлению афиш и аренде зала. Принимающей стороной являлся некий торговец канцелярскими товарами по фамилии Наумов, человек отнюдь не бедный. У неискушенного читателя может возникнуть вопрос: да неужели сумма в 450 долларов способна как-то затруднить российского мецената и любителя поэзии? Увы, дорогой читатель, еще как способна. То есть не сама по себе, – меценат порой за один свой визит в клуб просаживает со случайными знакомыми или с непотребными девицами гораздо больше, – а как проявление принципа, согласно которому настоящий предприниматель должен получать всё либо вовсе даром, либо хоть как-то облапошив того, у кого он получает желаемое. Дело осложнялось тем, что в переговоры вклинился посредник, некий Жорж Горелов, который после увольнения из армии долгие годы жил на средства своих любовниц и потому остался далек от новомодных переговорных тонкостей. По Горелову никаких сложностей с приемом поэтов не существовало, все поэтов любили и соглашались на любые их требования. Однако когда Жизневу звонили либо сам Наумов, либо его московский партнер Крутилов, то выяснялось, что афиши делаются, зал арендован, но вот выступать поэты должны, по замыслу организаторов, за здорово живешь (или за сбор с концерта, который всегда является величиной загадочной). Наконец Жизневу, тянувшему, как всегда, две лямки: в издательстве – для заработка и в литературе – для бессмертия, надоела эта сказка про белого бычка, отнимавшая уйму времени. Он решительно отказался слушать жизнерадостного Горелова, желавшего устроить себе турне за счет поэтов, и провел переговоры с Крутиловым, на которых ясно дал понять, что бесплатно только птички поют. Он с чувством ссылался на Спиридона Дрожжина:
      Хлеба – лишь хлеба нам дайте за труд.
      Боже, когда же голодных поймут
      Сытые люди, когда
      Тронет их наша нужда?
– Вас там будут кормить, – возражал ему Крутилов. Корпоративный бизнес-мозг Крутилова был солидарен с устремлениями приглашающей стороны.
– Вот как? – сардонически усмехался Жизнев. – Мы, значит, только в Ульяновске должны кушать, а в Москве уже нет? Я ведь в Москве, между прочим, сочиняю те стихи, которые читаю на гастролях. Я что, натощак их должен сочинять? Знаешь, что писал Сэмюэль Джонсон? «Ни один человек, кроме законченных болванов, никогда ничего не писал даром». А я в последнее время замечаю, что из меня упорно стараются сделать такого болвана. Мне это не очень нравится, потому закончу разговор тем, с чего начал: гарантия по сто пятьдесят баксов на нос, а выручка с концерта идет приглашающей стороне. Не моя вина, если вы там начали делать афиши, еще не договорившись с нами. Ты сам-то поедешь за тыщу верст, причем не на экскурсию, а работать, за полторы сотни гринов? Нет? То-то. А я до того, как ехать к вам выступать, то есть работать, должен ведь еще написать стихи, с которыми буду выступать. Причем такие, чтобы и самому не опозориться, и вас не опозорить.
  Видя, что Крутилов уже не находит возражений, Жизнев добродушно похлопал его по плечу и сказал:
– Бодлера любишь? Он писал про вашего брата следующее: «Если поэт испросит у государства права держать у себя в конюшне нескольких буржуа, все очень удивятся, а вот если буржуа попросит себе на обед зажаренного поэта, все воспримут это как должное». Больше надо уважать поэтов, старина! Что деньги? На тот свет их с собой не унесешь. А поэты, может быть, возьмут вас с собой в бессмертие. В «Ригведе» сказано: «Те, кто дает награду певцу, продлевают себе срок жизни». Вот так!
  Крутилов пребывал в растерянности, так как никогда ничего не слышал ни о Дрожжине, ни о Джонсоне, ни о «Ригведе», ни о Бодлере. Однако наибольшее впечатление на него произвела железная логика Жизнева и его столь же железная неуступчивость. Крутилов-то надеялся встретить мягкого, нежного – нежней мозгов гусиных, по выражению Марциала, – малость чокнутого писаку, который считает нужным соглашаться со всяким говорливым господином в итальянском костюме. Однако нашего героя итальянский костюм Крутилова заставил насторожиться и даже несколько обозлил. «Дельцы – народ отпетый, совести не имеют и Бога не боятся», – вспомнились ему слова Матео Алемана. И хотя Жизнев никого не хотел грабить, но хорошо понимал Аретино, написавшего однажды: «Ведь высший долг – это ограбить синьора». Одним словом, Жизнев твердо решил, что без выполнения его условий – крайне умеренных, заметим в скобках! – поездка не состоится. Крутилов это понял, со вздохом извлек мобильный телефон, являвшийся тогда еще редкостью, набрал номер Наумова, и после краткого разговора согласие было получено.
  Здесь следует сделать существенную оговорку. Наш герой вполне допускал возможность бесплатных выступлений, но лишь перед людьми, во-первых, бедными, и, во-вторых, способными понять и почувствовать то, что он хотел сказать в своих стихах. Это могла быть компания его друзей, это могло быть собрание ценителей изящного, пусть незнакомых ему лично, но желающих насладиться поэзией. Таким людям он не жалея раздавал книги, выпущенные им за собственный счет, ибо понимал: они хотели бы купить, но не могут. Однако именно они и есть настоящие люди – не про них ли писал д’Аннунцио: «К числу людей принадлежат все стремящиеся при помощи грез вырваться из тюрьмы обыденной жизни, где царят страдание и рабство». Среди этих людей немало прекрасных женщин, при виде которых вспоминаются строки Николева:
      Что есть без женщины мужчина?
      Бесплодный и угрюмый скот…
Вновь вспоминается и д’Аннунцио: «В таком демократическом обществе, как наше, художник прозы или стиха должен отказаться от всякой выгоды, если она – вне любви. Ведь истинный читатель не тот, что покупает меня, но тот, кто любит меня. Стало быть, истинный читатель – любящая женщина». Наш герой не сомневался в том, что к творчеству побуждает любовь и она же за творчество вознаграждает, но он также знал, что эта любовь, эта побуждающая сила, дарящая наслаждение, глубже и шире любви к женщине и женской любви. Лучше всех сказал об этом Лопе де Вега:
      Любовь, сеньоры, это гений,
      Тот дух, который мы зовем
      Вселенским разумом. Лишь в нем
      Источник всех людских свершений,
      Всех наших помыслов и дел.
      ……………………………….
      Любовь поэзию открыла,
      Нас в царство музыки ввела
      И живопись изобрела.
      Любви живительная сила
      Волнует, будит и тревожит:
      Любовь – враг тупости и сна,
      И тот, к кому пришла она,
      Невеждой быть уже не сможет.
Если так смотреть на искусство и, в частности, на поэзию, – а наш герой смотрел на него именно так, – то вопросы вознаграждения отходят на второй план (речь, разумеется, идет лишь о материальном вознаграждении, ибо, если отвлечься от него, то, как писал дю Белле, «поэзия сама себе награда»). Поэтому, когда речь заходила о вознаграждении, Жизнев становился порой даже излишне мягок и уступчив. В результате он мог сказать о себе словами персонажа Петрония: «…Я – поэт, и, надеюсь, не из последних, если только можно полагаться на венки, которые часто и неумелым присуждают. Ты спросишь, почему я так плохо одет? Именно поэтому: любовь к искусству никого еще не обогатила». Однако иногда Жизневу, как говорится, попадала шлея под хвост: если он видел, что богатые люди, повинуясь своему инстинкту жульничества (который в их среде считается не постыдным, а почетным), пытаются бесплатно попользоваться трудами поэтов, он становился тверд, как скала. Дельцам полезно временами напоминать о том, что не всё под луной продается и покупается. Как писал Рудаки:
      Найдя богатство, не гордись в объятьях суеты.
      Мир видел и увидит вновь таких людей, как ты.
Да, дельцов много, а подлинных поэтов мало, и потому дельцам в их взаимоотношениях с поэтами приличествует скромность, иначе и взаимоотношений никаких не получится. Вспоминается отрывок из Абу-ль-Фараджа: «Один поэт спросил скупца: “Почему ты не пригласил меня к себе на обед?” Скряга ответил ему: “Потому что ты ешь с чрезмерным аппетитом и слишком поспешно глотаешь. Едва надкусив один кусок, ты уже готов приняться за другой”. Поэт сказал ему: “А чего бы ты хотел от меня? Чтобы я, проглотив кусок, поднимался, преклонял перед тобой колено, а потом принимался за другой?”» Разумеется, тем, кто претендует на лавры Мецената, приличествует также стремление возвыситься до понимания настоящего искусства, ведь позорно осыпать благами шарлатанов. Еще позорнее пытаться получить духовное наслаждение и уважение сограждан бесплатно, пользуясь бескорыстием гениев. Жизнь подлинных творцов достаточно нелегка и без того, чтобы еще больше отравлять ее жульничеством. В «Авесте» сказано: «Если кто поистине… мужу праведному на этой земле за работу не воздает по праву и долгу, тот будет низвергнут… в тьму, в тлен, в худший мир, и всюду на остроконечные прутья». В Коране, в суре 96-й, сказано, что преступает человек пределы дозволенного, когда становится богатым, но таким в той же суре обещано, что их поволокут за волосы в адский огонь. Ну а доля поэтов, разумеется, будет иной – о ней писал Фирдоуси:
      Блажен неимущий, в ком вера живет,
      Разумный, познавший немало невзгод.
      Он доброе имя, покинув сей свет,
      Оставит, и добрый свершенного след.
      И, в мире ином должной долей почтён,
      Пред ликом Йездана прославится он.
  Вместе с поэтами в Ульяновск отправились Крутилов и Жорж Горелов: первый – как личный друг ульяновского мецената, второй – как друг поэтов (Жорж и впрямь не раз накрывал на собственные небогатые средства стол в гримерке музея Маяковского во время поэзоконцертов, да и вообще был человеком компанейским). Началась поездка странно – стоило спутникам расположиться в купе и достать коньяк, как откуда ни возьмись появился милиционер и начал угрожать высадкой из поезда – иначе говоря, вымогать взятку. Крутилов разобрался с альгвазилом быстро и умело – недаром, по слухам, любимым занятием Крутилова были скандалы в питейных заведениях. Такое хобби требует хорошего взаимопонимания с блюстителями порядка. В дальнейшем употреблять спиртное нашим путешественникам никто не мешал, так что в Ульяновске они высадились, как говорится, с острой черепной недостаточностью. Меценат Наумов встретил гостей приветливо, однако его лицо носило то самое не зависящее от событий выражение «брюзгливой скорби», о котором применительно к еврейскому племени писал Достоевский. Такого унылого лица Жизневу давно не приходилось видеть: дабы не впасть в депрессию, он старался как можно больше смотреть по сторонам, на Волгу, на хорошенькие особнячки Симбирска-Ульяновска, и как можно меньше – на лицо своего мецената. Как позднее выяснилось в разговоре, по матушке Наумов и впрямь был евреем, но в России это повод не для уныния, а скорее для веселья. Да и конкретно у Наумова, по словам его партнера Крутилова, дела шли очень неплохо. При взгляде на унылого мецената невольно вспоминались строки Шиллера:
      Ах! Сколь жизнь тому ужасна,
      Кто во глубь ее проник!
Однако никаких глубоких мыслей Наумов не высказывал, – впрочем, как и неглубоких, и собеседником, по правде говоря, оказался малоинтересным. Он начал было давать поэтам советы по проведению концерта, но те, немало повыступав на своем веку, с добродушной улыбкой осадили бизнесмена. «Знаешь, что говорил Александр Первый? – спросил мецената Жизнев. – “Любовь любезного мне народа есть моя лучшая награда и единый предмет всех моих желаний”. Вот и мы так же рассуждаем. Так что народу всё понравится, не сомневайся. Не зря двенадцать лет сцену топчем». Наумов погрузился в угрюмое молчание. Его поддержка поэтов была не совсем бескорыстной: на афишах стояла его фамилия как спонсора концерта, он хотел успеха, откликов в прессе, бесплатной рекламы и потому переживал.
  Огромный зал Дворца культуры Ульяновского авиазавода был переполнен. Для пущей заполняемости цену на билеты назначили крайне низкую – всего лишь десять рублей. Наумов уверял, что большую цену население Ульяновска просто не потянет. Сейчас, через 12 лет, десять рублей – это почти ничто, но и тогда это были совсем маленькие деньги: в московских клубах за вход платили во много раз дороже. Жизнева и его товарищей-поэтов этот вопрос прямо уже не касался, ибо они получили гарантированную оплату, а сбор с концерта должен был возместить, хотя бы частично, расходы Наумова. Однако бедность народа впечатляла. В Ульяновске тоже имелись богатые люди: по улицам разъезжали дорогие иномарки, там и сям высились новенькие частные особняки, а после успешного концерта Наумов повез своих гостей в самый дорогой местный кабак, причем, несмотря на высокие цены, на недостаток посетителей заведение явно не жаловалось. Ульяновские баловни судьбы собирались именно там – их было бесполезно искать в цехах или конструкторских бюро авиазавода, на стройке нового моста через Волгу, за рулем автобуса и так далее. Уста политиков могли говорить что угодно, но через их деяния государство внятно говорило своим гражданам о второсортности всякого производительного труда и «простого продукта», составляющего, как некогда считалось, богатство народов. Эти чудовищные экономические перверсии внушали Жизневу отвращение и ужас. Поэтому он, чтобы как-то превозмочь чувство собственной беспомощности, уже давно начал читать на концертах стихи, посвященные новым хозяевам жизни – как высшим чиновникам и политикам, этим, по выражению Ключевского, «крашеным русским куклам западной цивилизации», так и просто скоробогачам. На примере этих людей можно было видеть справедливость и других высказываний Ключевского, например: «Хитрость не есть ум, а только усиленная работа инстинктов, вызванная отсутствием ума» (как тут не вспомнить бездарных златоустов российского правительства). Или: «Чтобы править людьми, нужно считать себя умнее всех, то есть часть признавать больше целого, а так как это глупость, то править людьми могут только дураки». Возможно, последнее высказывание и утрирует политическую действительность, но только не по отношению к правителям новой России. В том приюте представителей правящих слоев, куда Наумов привез поэтов после концерта, пили почти исключительно виски, вели себя подчеркнуто самоуверенно, грубили официанткам (Наумов так отличался в этом деле, что Жизнев едва не вышел вон) и, словом, будто нарочно старались произвести на всякого случайного посетителя самое гадкое впечатление. И вдруг Жизнева словно током ударило: за соседним столиком он увидел девушку с таким же милым крючковатым носом, как у калужского Попугайчика, с такими же нежными щеками и таким же благосклонным взором слегка выпученных глаз. Антоний Великий учил: «Знайте, что дух ничем так не погашается, как суетными беседами». А в ушах Жизнева непрестанно звучали сыпавшиеся горохом армейские шуточки Горелова и унылые реплики двух бизнесменов, составлявшие этим шуточкам странный контраст. Шла беседа: человеку, который не занимался в жизни ничем, отвечали двое, занимавшиеся лишь собственным обогащением. Сложнов помалкивал, Сидорчук поддакивал бизнесменам. Жизнев спасался от скуки, только усиленно подливая себе виски, и тут вдруг увидел ульяновского Попугайчика и ощутил дыхание волшебства. Уэллс писал: «Для каждого человека существуют известные типы, известные лица и формы, жесты, голос и интонация, обладающие… необъяснимыми, неуловимыми чарами». Жизнев не думал о том, какой личностью может оказаться ульяновский Попугайчик – влечение внушалось с небес и было сильнее всяких мыслей. Теперь уже трудно установить, как объединились обе компании – Жизнев смутно припоминал, что подкараулил Попугайчика у стойки, куда она направилась за новой порцией напитков, и вступил с ней в незамысловатую беседу. Не успев прийти в себя после напряженного концерта и вдобавок хорошенько выпив, Жизнев вряд ли мог проявить чудеса остроумия, но Попугайчики, к счастью, не слишком требовательны к речам кавалеров. Та, что из Ульяновска, сумела различить и в словах, и в глазах Жизнева искреннее чувство, и этого ей оказалось довольно: на предложение разделить с компанией дальнейшие досуги Попугайчик и ее подруга ответили согласием. Все вроде бы шло прекрасно, душу нашего героя наполняла радость. Он предвкушал безумную ночь, благословлял ульяновский кабак и вспоминал слова Гонкуров: «В сущности, единственное, что дает нам ощущение счастья, – это наша работа и порою вспышки распутства». «Как это верно!» – думал Жизнев, а между тем меценат Наумов мрачнел все больше и больше. Когда увеличившаяся компания вышла на улицу и принялась ловить такси для переезда в гостевой домик на Волге, где предстояло ночевать поэтам, на Наумова уже страшно было смотреть: его лицо вместо обычной брюзгливости выражало теперь ненависть ко всему живому. Нашего героя охватило предчувствие беды, и она не замедлила разразиться. Подъехал микроавтобус, по размерам вполне подходивший для размещения всей компании, водитель изъявил согласие ехать в зону отдыха, но тут Наумов вдруг оттеснил девушек в сторону и стал им что-то быстро говорить, причем в его речи явственно звучали истерические нотки. Казалось, он просил оставить его в покое. Стоявший ближе Крутилов раскрыл было рот, чтобы урезонить обезумевшего коллегу, но так и не нашел подходящих слов (а может быть, побоялся перечить важному партнеру по бизнесу). Девушки с надеждой посмотрели на Жизнева, но к тому подскочил Наумов, замахал руками у него перед носом и завопил: «Садимся! Все садимся!» Жизнев влез в салон с тайной надеждой, что положение еще как-то утрясется и слово «все» относится и к девушкам, но увидел в окошко, как они удаляются прочь, и, притворяясь спокойным, поинтересовался у Наумова: «А что же наши дамы? Без них будет скучно, разве нет?» Наумов вновь начал что-то говорить мрачным, почти истерическим тоном. Лицо его было перекошено злобной гримасой. Слов Жизнев не понял, но из тона ответа явствовало, что Наумову девушки на Волге не нужны, они его раздражают и пусть убираются прочь. Сложнов, огорченный не менее Жизнева, побоялся перечить сердитому торговцу. Единственным человеком, который мог бы с успехом вступиться за девушек, был Крутилов, но он не пожелал использовать свое влияние во благо и тут же был за это наказан всевидящими небесами: захлопнувшаяся дверь микроавтобуса со страшной силой прищемила ему пальцы. Вопль Крутилова отвлек внимание от уходящих девушек, Наумов воспользовался этим и яростно заорал на шофера: «Поехали!» Что взыграло в голове у купца – трудно сказать. Разумеется, девушками в зоне отдыха никого не удивишь – скорее удивишь их отсутствием. Может, Наумов боялся, что о девушках расскажут его жене? Но с ним было пятеро друзей – он мог всё свалить на них. Да и кто мог рассказать? У сторожа своих забот хватает… «У богатых свои причуды», – говорят в таких случаях на Руси. Микроавтобус тронулся, и второй Попугайчик затерялся в мировом пространстве вслед за первым, так же отброшенный туда бесчеловечным капризом буржуа.
  К прибытию гостей в домике, точнее в большом деревянном доме в лесочке на берегу Волги, были заботами Наумова приготовлены мясо для шашлыков, разнообразные напитки и закуски, однако все это уже не радовало нашего героя. Он вспоминал слова Алонсо де Эрсильи:
      Печаль венчает все услады наши,
      Всегда есть желчь на дне медовой чаши.
Все разместились вокруг стола, уставленного бутылками и закусками. Вскоре поспел шашлык. Беседа, однако, не клеилась. Жизнев методично осушал рюмку за рюмкой, повторяя про себя стихи Гургани:
      Хочу я, чтобы в пьянстве и разгуле
      Мои тоска и горе потонули.
Они и потонули – Жизнев смутно помнил, как отправился на боковую. Правда, утро его порадовало: похмелья – видимо, из-за свежего воздуха – почти не ощущалось, в зашторенные окна сквозь каждую щелку врывались солнечные лучи. На дворе оглушительно распевали птицы. В доме никого не оказалось, Жизнев наскоро перекусил холодным мясом, запил его соком и направился на пляж. Там он застал всю компанию. Под мягким солнышком, на теплом песке, под ласковый лепет волны все приободрились и даже на лице Наумова появилось выражение удовольствия – так хилый цветок
пробивается из-под могильного камня.
– Во! Все в сборе! – оживился при виде нашего героя Жорж Горелов. – Можно отметить наступление нового дня!
– Что ж, беги в дом, – сказал ему Крутилов. – В буфете там коробка с бокалами, водка в холодильнике, шашлык, соус и зелень на столе. Здесь и отметим.
  Не успел Жизнев омыть в Волге размякшее со сна тело (вода оказалась теплой и на удивление чистой), как Жорж примчался обратно. Его коротким ножкам, вынужденным носить изрядное пузцо, придавала резвости любовь к застольям. Горелов, еще в бытность офицером заложивший в свою память массу анекдотов, тостов и казарменных прибауток, искренне считал себя королем застольных бесед и самоутверждался, треща скороговоркой и подавляя все попытки разума заявить о себе. Кроме того, Горелов писал стихи и постоянно норовил их прочесть. Стихи, однако, были до того плохи, что даже самые терпеливые собеседники, согласные терпеть любой ритмический шум, не могли выносить их в больших количествах. Поэтому Горелова-чтеца вскоре начинали перебивать даже самые закоренелые молчуны. Впрочем, прибаутки и стишки делали свое благое дело, ибо Горелов умудрялся долгие годы нигде не работать, существуя отчасти на средства родителей-пенсионеров, но большей частью на средства доверчивых дам, которые, как всем известно, «любят ухом». Кроме того, дамы испытывали к Горелову благодарность за то, что он при выборе боевых подруг не придавал никакого значения внешности (отдавая предпочтение более весомым ценностям). Справедливости ради надо сказать, что друзей Горелов любил – не столько персонально, сколько как часть веселой жизни, – и их общество решительно предпочитал дамскому. Вот и теперь ему доставило удовольствие услужить друзьям, сервировав на песке дастархан в считанные минуты. А наш герой наслаждался покоем, видом на старый покосившийся дебаркадер, на могучую реку за ним и проплывавшие лодки. Приятно пригревало солнышко, заставляя время от времени для освежения погружаться в чистую воду. Слева от компании высился старый ржавый причал, к которому ближе к вечеру пришвартовался буксир, тоже отнюдь не новый (впрочем, увидеть в Ульяновске что-то новое, кроме особняков и иномарок, Жизнев давно уже отчаялся). Наумов с Крутиловым поднялись на борт судна и после непродолжительных переговоров получили от капитана согласие на прогулку по Волге. Все быстро оделись, прихватили с собой водку и закуску и переместились на буксир. Зашумела вода под винтом, мимо потянулись прибрежные рощи с домиками для отдыха – по левому берегу и степь с далекими деревнями – по правому. Жизневу вручили штурвал, и он целых десять минут уверенно удерживал курс – не пытаясь, разумеется, его менять. «Стабильность держу – и ладно», – думал он, вглядываясь в сморщенное легким ветерком лиловое полотно Волги. Затем штурвал у него отобрали – на этом и кончились достойные упоминания события, связанные с поездкой в Ульяновск. Как написано в «Сказках 1001 ночи» – «И хмель исчез, и пришло раздумье». Ну а главным событием был, конечно, концерт – так или иначе, но до обедневших волжан удалось донести стихи.

II часть,
XVII главa.

  От воспоминаний о поездке в Ульяновск и о холерическом нраве тамошнего мецената мысль Жизнева естественным образом перенеслась к другому необычайно унылому человеку – работнику газеты «Молодость Сибири» по фамилии Юфа. Если Наумов был раздражителен, как истый холерик, то Юфу следовало скорее назвать меланхоликом, так как раздражительностью он не отличался, зато очень любил плакаться на судьбу. Конечно, трудно сказать, как повел бы себя Юфа, дай судьба ему в руки богатство – возможно, из безобидного меланхолика он превратился бы в холерика, при каждом посещении ресторана требующего увольнения официанток и проникающегося деятельной ненавистью к совершенно незнакомым встречным и пеперечным. Именно богатство, как сказано в Коране, чаще всего побуждает человека преступать пределы дозволенного. Впрочем, гадать не стоит. С Юфой, с этим воплощением смертного греха под названием «уныние», Жизнев познакомился в ходе поездки в Новосибирск на юбилей газеты «Молодость Сибири», состоявшейся, кажется, в начале 1994 года (пусть читатель простит нашего героя за эти скачки памяти: из 1994-го в 2000-й и вновь в 1994-й, но ведь герой вспоминает людей и обстоятельства, а даты уже во вторую очередь). Сразу по приезде поэтов привезли в гостиницу, причем по дороге журналисты очень волновались по поводу того, употребляют ли гости спиртное. Инна, супруга поэта П., ранее проживавшая в Новосибирске и состоявшая в браке с одним из журналистов газеты (через нее и договаривались о поездке), поспешила их успокоить: «Ничего, мальчики, Сидорчук не пьет, мой нынешний муж пьет мало, зато Жизнев пьет за троих». Наш герой не возразил, и акулы пера, мечтавшие о новых собутыльниках, облегченно вздохнули. В номере, где разместились Жизнев и Сидорчук, журналисты быстро соорудили стол с коньяком, общество приступило к выпивке, и некоторое время беседа шла достаточно весело, пока от алкоголя не развязался язык у человека по фамилии Юфа. То был невысокий толстяк с прямыми соломенными волосами, молочно-белой кожей, румяными щеками, носом-кнопкой и голубыми пуговицами вместо глаз, – одним словом, типичный прибалт с виду. Но тут Юфа совершенно неожиданно раскрыл тайну своего происхождения (хотя его никто об этом не просил). Оказалось, что внешность досталась ему от матери-латышки, а фамилия – от отца-еврея, и это страшно (голубые пуговицы подозрительно заблестели).
– Позволь, что же тут страшного? – удивился Жизнев. – Ну бывает и такое, причем нередко… Родители не ладят, что ли?
  Юфа отрицательно покачал головой.
– Вот видишь: из крепкой семьи, румяный, здоровья отменного, журналист, то есть человек уважаемый… Что же страшного-то?
  В ответ Юфа разразился страстным монологом, точнее – плачем над своей амбивалентной жизнью. По его словам, он то чувствовал себя русским – и в этот миг в нем пробуждался еврей, то упивался своим еврейством – и в этот миг его одергивал прибалт… Ну и так далее. Все эти скачки от одного психического склада к другому не давали несчастному Юфе покоя, рушили в его душе моральные устои и заставляли его ужасно страдать.
– Насчет моральных устоев попрошу подробнее, – заинтересовался поэт П., сам детище смешанного брака, молдаванин по отцу. – Литератор должен быть тотальным гедонистом, а такому человеку моральные устои ни к чему. С ними трудно обманывать женщин, а литератор должен это делать для блага самих женщин, ибо сказано: обманувший правдивей необманувшего, а обманутая мудрее необманутой. Правильно я говорю?
– Правильно, – веско одобрил Сидорчук.
– Мне не до шуток, – с раздирающим душу вздохом заявил Юфа. – Хочется чего-то постоянного, хочется как-то определиться в жизни. Хочется говорить с человеком и знать, от чьего лица я с ним говорю…
  Далее последовал длиннейший монолог в таком же духе. Утешения и советы Юфа отметал, шутки пропускал мимо ушей. Впрочем, сначала Жизнев воздерживался от шуток, полагая, что человек и в самом деле страдает. Остальную компанию Юфа подавил отчасти необычайной сложностью своих переживаний, а отчасти многословием. И все же постепенно Жизнев догадался, что потакать говоруну не стоит: рассказывая о своих душевных метаниях, он попросту развлекается за счет окружающих и самоутверждается в их глазах. Конечно, сам себя он уверил в собственной искренности и постоянно находился на грани слез. Но никакое происхождение не может помешать порядочному человеку любить страну, в которой он живет, а также своих предков, каким бы сложным их состав не являлся. Такая любовь, собственно, и является одним из главных признаков порядочного человека. Усомниться в порядочности Юфы у Жизнева повода не было, да и коллеги, судя по всему, этого человека уважали, хотя мимикой и давали понять: мол, парень снова сел на своего конька. Значит, приходилось признать, что Юфа придумал себе для застолий игру не лучшего разбора – игру своими и чужими чувствами, причем для начала он успешно убедил себя в том, будто и впрямь испытывает все те чувства, о которых говорит. Сделав такой вывод, Жизнев решил отказаться от чрезмерной деликатности и предложил:
– Для успешной самоидентификации советую поехать в Израиль, на что ты имеешь полное право. Там тебя сразу призовут в армию, дадут ружье, а главное – форму. И уже за версту будет ясно, кто ты такой. Поверь: на линии огня все муки амбивалентности как-то затихают. А не хочешь в Израиль – можно в Чечню. А не хочешь в Чечню – можно в Латвию: бороться с русскими оккупантами, их там, говорят, еще много осталось. Короче, главное – попасть в такое место, где самоидентификация неминуема.
– Не хочу в Израиль! Не хочу в Чечню! Не хочу в Латвию! – запротестовал уже изрядно подвыпивший Юфа.
– Он хочет только голову нам морочить, – заметил поэт П. грубо, но верно.
– Думаю, что всех своих предков можно в себе примирить, если относиться ко всем с должным уважением, – сказал Жизнев. – Вот как мы сидим за этим столом. Тем более что делятся люди не только по предкам, но и по своим моральным качествам. О предках чаще всего вспоминают, когда один, опираясь на своих предков, хочет сесть на шею другому, у которого предки не те. Ты ведь не считаешь, что как прибалт достоин дополнительного уважения? Не считаешь, что как еврей имеешь право на повышенную норму благ?
  Юфа с возмущением отверг эти предположения.
– А коли так, – заключил Жизнев, – то расслабься, пей коньяк и говори с нами о том, что и в самом деле имеет значение. А эти твои переживания мне напомнили Уайльда. Он писал, что «моральное чувство можно довести до такого совершенства, когда оно начинает выказывать себя в обстоятельствах, где никакой нужды в нем нет».
  Компания с огромным облегчением сбросила с себя груз душевных метаний Юфы. Посыпались шутки, и оставшаяся часть вечера прошла весело и мирно. На следующий день Жизнев вышел с утра прогуляться по крепкому морозцу, потом вернулся, позавтракал в ресторане, прочитал несколько номеров «Молодости Сибири», отобрал стихи для концерта, а там уже и пришло время ехать во Дворец эстрады. Большой зал Дворца был, как и следовало ожидать, переполнен. Выступали местные писатели и артисты, гости из других городов Сибири. Московских штучек, кроме поэтов Сообщества, пожаловало всего две: юморист-прозаик Митин и юморист-поэт Исленьев. За творчеством последнего Жизнев следил со времени его первой публикации в «Новом мире». Увы, Исленьев как-то удивительно быстро скатился с многообещающего уровня 1988 года к уровню развлекательных журнальчиков. Исленьев, конечно, в этих журналах выделялся, но Жизнев и не считал его бездарностью – весь вопрос в природе дарования и его масштабах. Судя по частоте появления в СМИ, Исленьев должен был по художественной силе и глубине превосходить любого русского литератора, однако стихи его по большей части вызывали лишь вялую улыбку. Зато он был твердым либералом, и соответствующее политбюро позаботилось о том, чтобы сделать жизнь своего певца прекрасной. В тот вечер Исленьев удостоился только жидких хлопков, однако прозаику Митину повезло куда меньше: со сцены ему пришлось уйти в недоуменной тишине. Менее смешно писал только юморист Швондерович, знакомый нашему герою по кабаре Демидова и сделавший блестящую карьеру на телевидении. Конечно, там Швондеровичу пришлось заниматься вовсе не сочинением смешных текстов, иначе он усыпил бы всю страну и был бы уволен даже несмотря на свой пламенный либерализм и столь же пламенную ненависть ко всему русскому. К счастью, телевидение – это море, из которого всегда можно выловить что-нибудь себе на пропитание. Дело за малым: понравиться морскому царю, чтобы он разрешил тебе забрасывать в пучину сети. А уж если разрешит – внакладе не останешься: даже за беседу в режиме «вопрос – ответ», да еще основательно потом подмонтированную, на телевидении можно получать деньги, которых хватило бы на содержание нескольких детских домов. Важно одно: чтобы и вопросы, и ответы с точки зрения морского царя звучали правильно.
  Итак, сатирик Митин потерпел на концерте провал, однако в антракте Жизнев не заметил на его лице ни малейшего огорчения. Оно и понятно: Митина регулярно показывали по телевидению, а это служило порукой и материального благополучия, и дальнейших приглашений на различные хорошо оплачиваемые мероприятия. Приглашают ведь не столько для того, чтобы получить удовольствие, сколько для того, чтобы похвастаться хорошо всем знакомой фамилией приглашенного. Имея такой тыл, как благосклонное телевидение, Митин мог, конечно, не огорчаться тем, что его не поняли какие-то там сибирские чалдоны из Академгородка. Впрочем, его подлинные чувства надежно скрывало то же самое выражение «брюзгливой скорби», что и у бизнесмена Наумова, разве что у Митина скорби было поменьше, а брюзгливости побольше: на его лице она, пожалуй, граничила с вызовом. Какой-то местный любитель словесности подошел к Митину в антракте, когда тот прохаживался под ручку с Исленьевым, и с радостной улыбкой попытался засвидетельствовать свое почтение большому писателю. Жизнев не назвал бы это бестактностью, ибо в антракте люди только тем и занимались, что подходили друг к другу, заговаривали, знакомились. Однако наивный сибиряк напрасно счел Митина другом: брюзгливость у того на лице вмиг превратилась в явную враждебность, и он посоветовал сибиряку не приставать к незнакомым людям, идти своей дорогой и не мешать беседе умных людей. Ответ Митина прозвучал таким отвратительным хамством, что Жизнев, на глазах у которого всё это происходило, на мгновение замер, гадая, последует со стороны сибиряка удар в морду или не последует. Однако интеллигентный сибиряк забормотал что-то неразборчивое и стушевался, а Митин продолжил свою прогулку по залу, отомстив таким образом хотя бы одному представителю бестолковой аудитории за свой провал. Месть, правда, получилась по принципу «Бей своих, чтоб чужие боялись», но Митина это, похоже, не смущало, ведь ему требовались разрядка и акт самоутверждения. Жизнев попытался представить себя на месте сибиряка и вынужден был признаться самому себе в том, что если в морду и не дал бы, то от сквернословия уж точно не удержался бы. А ведь наш герой привык к московскому интеллигентному хамству, да и характер у него был самый миролюбивый. Отсюда ясно, как порой умеют ответить надоедливым профанам нынешние молодцы-сатирики.

II часть,
XVIII главa.

  Впрочем, причуды высокопоставленных литераторов отнюдь не сводятся к примитивной грубости. Высокомерие и барство обычно принимают у них все же более утонченные формы. Вспомнив про злобного Митина, Жизнев вспомнил затем и конец 80-х годов, когда он состоял в известном тогда, а ныне уже прочно забытом литературном обществе «Московское время». Он прошел творческий конкурс (причем принимали его те люди, над произведениями которых он позже посмеивался) и аккуратно посещал многочисленные собрания, на которых терпеливо выслушивал потоки стихов и прозы (странно, но авторы многих хороших произведений затерялись в безвестности, тогда как авторы плохие и посейчас заметны в литературных кругах Москвы). Благодаря членству в «Московском времени» Жизнев смог провести свой первый публичный концерт и даже оставить по себе какую-то память: как то ни удивительно, но даже при встрече через четверть века бывшие члены общества вспоминали Жизнева и его стихи. А самому Жизневу казалось, что его участие в деятельности «Московского времени» ничем, по сути, не отличается от его хождения по литобъединениям, на курсы при Союзе писателей, на семинары переводчиков… Иначе говоря, несмотря на вольнолюбивую и вполне бесцензурную атмосферу в «Московском времени», ничего кроме разговоров в нем не происходило – точно так же, как и в прочих организациях, созданных для выпуска пара из самодеятельных литераторов. Надо сказать, что цензурой авторам не докучали и в самых обычных литературных объединениях, и стихи Жизнев там мог бы читать с тем же удобством, что и на поэзоконцерте, который он провел в «Московском времени». Пожалуй, в простых литкружках свободы самовыражения имелось даже больше, поскольку там можно было читать чуть ли не на каждом заседании, тогда как в «Московском времени» каждое заседание проводилось по составленной руководством программе. Само руководство появлялось на заседаниях нечасто, а уж если появлялось, то отделяло себя от массы членов хоть и невидимой, но явственно ощущавшейся чертой. Впоследствии люди из руководства превратились в преуспевающих премие- и грантополучателей (их зарубежная известность активно нарабатывалась уже в 80-х, в том числе и с помощью «Московского времени»). Беда состояла в том, что творения отцов-основателей уже тогда приобрели оттенок скрытого, нутряного, но тоже явственно ощущаемого благополучия, каким бы темам эти творения ни посвящались (а темы, разумеется, избирались в основном трагические). Роже Мартен дю Гар писал: «Существовать, думать, верить – всё это ничто! Всё это ничто, если нельзя претворить свою жизнь, свою мысль, свои убеждения в действие!» Ну а в «Московском времени» действовали, то есть приобретали известность и публиковались, только его основатели, а все прочие довольствовались умными разговорами, – потому-то это общество и растаяло без всякого вмешательства властей, как ком снега на апрельском солнышке.
  Постепенно Жизнев убедился в том, что затея под названием «Московское время» для него как для действующего литератора совершенно бесполезна (чего, конечно, нельзя сказать о многочисленных любителях поговорить, которые там собирались), а потому он, испытывая всегдашний недостаток времени, резко сократил свои посещения мероприятий общества. Официально он из общества не выходил, да и не собирался этого делать, коли уж там ему не причинили никакого зла. Он рассудил, что если «Московскому времени» суждено завянуть, то оно завянет без всяких картинных жестов с его стороны. Но в один прекрасный день ему позвонил некий слегка чокнутый, но весьма аккуратный в делах юноша по имени Веня, постоянно устраивавший в рамках «Московского времени» различные чтения, встречи, совместные прогулки и т.п. Веня трагическим голосом сообщил Жизневу, что в далеком Саратове издатели ждут рукописи известной поэтессы Ольги Сидякиной. Если рукопись не отправить немедленно, то публикация сорвется. Но злополучная рукопись находится не у самой Сидякиной, а на другом конце Москвы, где-то в Матвеевском. Самой Сидякиной в Москве нет, а ее муж и сын тяжело больны. «А у тебя есть машина», – с наивностью полоумного добавил Веня. Получалось так, что кроме Жизнева выручить Сидякину во всей Москве некому. Машина (отцовская) в распоряжении Жизнева действительно имелась – увы, он в общей сложности двадцать лет принадлежал к числу безумцев, именуемых автомобилистами, и порвал с этим пороком лишь в 2004 году. Тот день на самом-то деле выдался отнюдь не прекрасным: валил снег, то и дело переходивший в бешеную метель, после оттепели подморозило, что немедленно обернулось гололедом, и на дворе уже темнело. Вдобавок накануне на кафедре у Жизнева состоялась пьянка по поводу дня рождения кого-то из сотрудников, и наш герой, слушая Веню, боролся с дурнотой. Но в те времена публикация для авторов, не входивших в Союз писателей, являлась чем-то священным – именно потому, что позволяла претендовать на вступление в Союз писателей, приобрести профессиональный статус и зарабатывать пером (в СССР такое исполнение мечты всякого сочинителя было – при условии наличия статуса – вполне возможно). «А вдруг для Сидякиной настал как раз такой миг и вся ее судьба зависит сейчас от моей помощи?» – подумал Жизнев, превозмогая головную боль. Нет, отказом он ответить не мог и, проклиная всех прочих вполне здоровых членов «Московского времени» и всех почитателей Сидякиной – те и другие очень вовремя попрятались по норам, – записал со слов Вени адрес Сидякиной и адрес квартиры, где хранилась рукопись. Оказалось, что дом поэтессы находится от дома Жизнева в двух шагах – это несколько облегчало задачу. Проклиная тот день, когда он по молодости согласился учиться на водителя, Жизнев побрел на автостоянку, взял там у сторожа лопату и лом, расчистил у дверей гаража снег, сколол лед, мешавший двери распахнуть, спичками растопил образовавшийся в замке лед, кое-как завел автомобиль и покатил в Матвеевское, напряженно вглядываясь в дорожные знаки и таблички с названиями улиц, мелькавшие сквозь пургу. Пару раз на незнакомых улицах его сильно заносило по гололеду, но, к счастью, других машин рядом не оказалось – мало нашлось дураков, готовых выезжать в такую собачью погоду. По дороге Жизнев вспоминал стихи Сидякиной, но так ничего внятного и не смог вспомнить, хотя ему и доводилось их читать. Там попадались недурные строки, но они тонули в общей массе строк неточных, необязательных и понятных лишь одному автору. О таких стихах Мачадо писал: «Замалчивать прямые названия вещей, когда вещи имеют прямые названия… Какая глупость!» Вспоминался, конечно, и Блок: «Упадок… состоит в том, что иные, или намеренно, или просто по отсутствию соответствующих талантов, затемняют смысл своих произведений, причем некоторые сами в них ничего не понимают, а некоторые имеют самый ограниченный круг понимающих, то есть только себя самих; от этого произведение теряет характер произведения искусства и в лучшем случае становится темной формулой, составленной из непонятных терминов – как отдельных слов, так и целых конструкций». Лев Толстой призывал: «Надо привыкать всегда и во всем писать четко и ясно, а то бессознательно неясность или неверность мысли скрадываешь от самого себя неестественными оборотами…» Но что все эти призывы сочинителям, у которых на первом месте вовсе не потребность сказать нечто выстраданное, а только желание сочинять, ибо это занятно, и считаться сочинителем, ибо это почетно! Такие, дабы выделиться из несметного числа себе подобных, идут на самые разные ухищрения, которые могут удивлять, но к искусству не имеют никакого отношения. Асорин писал: «Разумеется, кому не дано быть художником, не дано быть великим стилистом, кто не владеет техникой, у того неизбежно появляется склонность облекать свои чувства и мысли всяческими аксессуарами и надоедливой мишурой. Людям не понять, что простое – это и есть художественное». Впрочем, дело не всегда в многословии: Сидякина и без него умудрялась довести читателя до головной боли намеками непонятно на что и напускной многозначительностью. Стремление выражаться темно, зато высокопарно и расставляя слова самым необыкновенным образом представлялось поэтессе, судя по всему, патентом на оригинальность. Однако Катенин замечал по сходному поводу: «Не сила творческого ума, как думают, многих увлекает в новые, глухие тропинки, а, напротив, слабость и неспособность отличиться на общем поприще, где много соперников и победа трудна». Вспоминался Жизневу также Хуан де Вальдес и его «Диалог о языке»: «Хорошими считаю стихотворения с ясным смыслом, правильно выбранными словами, немногословные, со строгим соблюдением размера, без труднопроизносимых слов со множеством согласных звуков. Плохими же считаю те, что не соответствуют этим требованиям. Обратите внимание, что я сказал “с ясным смыслом”, ибо есть такие произведения, которые на первый взгляд говорят о чем-то, а если их рассмотреть хорошенько, окажется, что это просто бессмыслица». Слова де Вальдеса насчет ясного смысла попадали сочинениям Сидякиной не в бровь, а в глаз, и тем не менее Жизнев, превозмогая головную боль, ехал через покрытую гололедом Москву только затем, чтобы эти сомнительные опусы вышли в свет. Помочь товарищу по цеху следовало, считал Жизнев, ведь могло быть и так, что лучшего у нее он как раз и не читал, а другие читали – недаром же Сидякину публиковали даже за границей. К тому же, начав шире печататься и избавившись от хлопот о куске хлеба насущного, Сидякина могла резко вырасти как поэт. Наконец, Жизнев просто не любил отказывать. Этим его свойством охотно пользовались окружающие. Порой Жизнев диву давался: а как же раньше, когда у него не было автомобиля, вырывались люди из тисков судьбы? Ведь складывалось такое ощущение, будто «Жигули» нашего героя – их единственная и последняя надежда. А когда Жизнев вышел из армии автолюбителей и передал машину своему придурковатому племяннику, вдруг оказалось, что все проблемы можно как-то решать и без Жизнева, точнее – без его колес.
  Впрочем, мы отвлекаемся. Жизнев с рукописью подъехал по адресу, который продиктовал ему Веня, поднялся на нужный этаж и несколько раз с чувством вины позвонил в дверь. Ему представилось, как тяжело больные муж и сын поэтессы, кряхтя и кашляя, поднимаются со своих одров и тащатся открывать дверь. Каково же было его удивление, когда в проеме широко распахнувшейся двери перед ним возникли улыбающиеся лица двух цветущих мужчин: одного – постарше, второго – помоложе. Жизнев пролепетал нужные слова, протянул им рукопись, его хором поблагодарили и захлопнули дверь у него перед носом. Медленно спускаясь по лестнице, Жизнев пытался понять, почему у него на душе стало так мерзко. Ну конечно: ведь эти люди вовсе не больны, но явно в курсе дела и могли бы съездить за рукописью сами. Вместо этого они вспомнили про «Московское время», где полно дурачков, восхищенных известностью Сидякиной, нашли одного такого в лице Жизнева и отправили его в метель вместо себя, не поскупившись на жалкие слова о срочности дела и о своих болезнях. И приняли-то его как последнего дурачка: даже имени не спросили, то есть им, получается, было неинтересно, кто же их так выручил, кого благодарить. Окажи кто-нибудь подобную услугу Жизневу (он старался никогда никого ни о чем не просить, но допустим) – наш герой непременно предложил бы человеку согреться, заварил бы чаю, достал бы водку… Но, видимо, в глазах иных людей само согласие бескорыстно помочь делает человека дурачком, а стоит ли предлагать что-либо дурачку? Литературную пехоту должен радовать сам тот факт, что она смогла оказать услугу генералу.
  Представляя себе, как о нем думали Сидякина и ее веселые домочадцы, Жизнев вряд ли сильно ошибался. Он, разумеется, не испытывал того безотчетного довольства, которое должен ощущать угодивший своему кумиру дурачок. Он вообще не терпел деления на элиту и массы, на кумиров и поклонников, а потому всё то, о чем он думал в машине применительно к стихам Сидякиной, он, идя под снегопадом к своему дому, передумал еще раз, но уже не с благодушной усмешкой, а язвительно, почти со злобой. Он начинал понимать, что литературные имитаторы могут быть довольно вредоносны, особенно если им благодаря наивности публики удается отвоевать себе жизненную нишу и постоянный доходец. Возможно, Жизнев был несправедлив, так как припомнил Сидякиной даже ее пол – тут ему очень кстати пришли на ум слова Лопе де Веги: «О, зачем природа не сотворила нас подобными цикадам, у которых самки никогда не поют!» Заметим: уже в XX веке советский зоогеограф Бобров обнаружил в Азии уникальный вид цикад, о котором написал следующее: «Интересной особенностью этого вида является способность самок петь. Правда, их песенка значительно уступает по красоте, силе и богатству звуков песне самцов». Что, как видим, соответствует умонастроению Жизнева в тот незадавшийся для него день.
  Литераторы любят в своих произведениях взывать к лучшим человеческим качествам и тем не менее впадают – если прославятся – в самое постыдное барство. Автомобили, дачи, дорогая мебель, жены в мехах, домработницы, секретари, а также добровольные холуи из числа поклонников, жаждущих литературной карьеры – всем этим преуспевающие литераторы обрастают с поистине удивительной скоростью. Вот и поэтесса Сидякина, едва приобрела кое-какую известность за рубежом, как стала использовать добровольных лакеев и обделывать свои дела чужими руками. Видеть барство среди писателей Жизневу было всегда особенно дико: ему казалось, что перед ним больные люди, ибо барские замашки для писателя представляют собой, несомненно, расщепление сознания. В этом смысле советские писатели были, пожалуй, здоровее ново-российских: советский писатель на свои гонорары мог накупить себе гору барахла, но вот унижать ближнего он мог только с большой оглядкой. Любая уборщица могла закатить ему скандал и гордо уйти, потому что знала: владея шваброй и не боясь работы, она нигде не пропадет. А вот в новой России, когда на большей части территории страны никакой работы не было, да еще при конкуренции со стороны мигрантов, эта уборщица могла в прямом смысле слова помереть с голоду, и никого это не озаботило бы. Такое положение превращает работников, в том числе и работающих на писателей, в холуев и челядь, а морально неустойчивых писателей – в отвратительных сумасшедших, пишущих одно, а живущих совершенно по-другому.
  Впрочем, не будем отвлекаться. История с рукописью поэтессы Сидякиной, конечно, подпортила настроение нашему герою, однако ненадолго – дело-то ведь было уже сделано, и сожаления не имели смысла. Просьбы, подобные той, с которой обратились к Жизневу, имеют одно печальное следствие: выполнив такую просьбу и поняв, что его беззастенчиво использовали, человек в дальнейшем станет помогать ближним уже далеко не столь охотно. Так вот и развивается человечество: подрастает очередной юный идеалист, жаждущий помогать людям, особенно людям духовного склада, а эти люди используют юношу, после чего дают ему пинка под зад, дабы не вертелся под ногами. Ну и после этого у юноши порой и снегу зимой не выпросишь… Как то ни странно, эпизод с рукописью Сидякиной через двадцать лет получил свое продолжение – хотелось написать «неожиданное», но на самом деле предсказуемое. Получив некоторую известность за рубежом (которая уже сама по себе воспламеняет иных российских уроженцев) Сидякина сделалась еще и религиозно-нравственной писательницей. Это – верный путь к созданию пусть небольшого, но крепко сколоченного отряда почитателей, взирающих на учителя очами уже не ума, а исключительно пламенного сердца. Увы, религия является мощным магнитом для людей скудоумных и духовно слабых. Верно писал Роже Мартен дю Гар: «Чем менее ясным кажется путь человеку, тем более склонен он любой ценой вырваться из лабиринта, цепляясь за любую уже готовую теорию, лишь бы она успокаивала, указывала выход». Правда, для того чтобы окончательно стать адептом религии, многим скудоумным и слабым необходимо персонифицировать ее в человеческом образе, а если уж привлекший их внимание человек умеет красиво и притом туманно выражаться, то можно считать, что Учитель явился. Том Шарп писал об одной из таких особ, взыскующих духовного руководителя: «…Она стремилась к чистоте, к вечной истине, которая избавила бы ее от необходимости мыслить самостоятельно».
  Итак, напоровшись в Интернете на расхваленный поклонницами текст Сидякиной, Жизнев из любопытства прочитал его и узнал, что Сидякина считает любое добро относительным, но вот зло, заключенное в человеческих поступках, склонна считать абсолютным. Разумеется, как всякий автор-грантополучатель, известный преимущественно на Западе, в качестве иллюстрации своих слов Сидякина привела сталинский режим и его тяготы, всеми либералами толкуемые одинаково. Текст для своего небогатого реального содержания отличался просто возмутительной длиной – отчасти за счет обильного цитирования модных западных философов. Жизневу таких текстов довелось прочесть уже много, а тут как раз и подвернулась бедная Сидякина, на которую он и излил свое раздражение, заявив в комментарии, что текст затянут, нуден и неоригинален, так как явно политически ангажирован. А главное – любой ребенок знает, что зло столь же относительно, сколь и добро. Есть, конечно, злые деяния, которым благое значение можно приписать лишь с большой натяжкой, но они скорее исключение, недаром совершающих такие деяния обычно называют маньяками. Ну а в повседневном сплетении причин и следствий, зовущемся жизнью, и добро обычно ведет за собой какое-нибудь зло, и зло оборачивается добром – выставлять тут в качестве исключения историю России просто непорядочно, ибо зла, сделанного из добрых побуждений, ничуть не меньше в истории любой другой страны.
  Почитательницы Сидякиной ответили нашему герою так, как и положено почитательницам, то есть стали расхваливать блестящие человеческие качества своего кумира. Тут-то Жизнев и рассказал историю с рукописью, дабы притушить эти неуместные восторги. Ему возразили, что это личное и не имеет отношения к обсуждаемой статье; он ответил, что и к статье имеет, а уж к манере ее обсуждения – уж наверняка. Но тут выплыла сама госпожа Сидякина и торжественно объявила: ни мужа, ни сына у нее никогда не было, а значит, рукопись Жизнев привозил куда угодно, только не ей. Наш герой сдуру начал извиняться, хотя мог бы спросить: а что, собственно, от этого меняется? Ну да, клевреты Сидякиной, не желавшие сами мотаться по морозу, наплели ему какой-то чуши про больных домочадцев; ну да, привез рукопись он, видимо, не к Сидякиной, а на какую-то другую квартиру. Но помогал-то он именно Сидякиной, войдя в ее якобы безвыходное положение; забирая и отдавая рукопись, он называл ее имя. Об этом главном обстоятельстве религиозная поэтесса предпочла забыть, уцепившись за чисто внешние недоразумения, в которых Жизнев не обязан был разбираться ни тогда, ни теперь. Этого лицемерия Жизнев поначалу не разглядел и рассыпался в извинениях, но Сидякина на них не ответила – похоже, и не собиралась отвечать. Вместо нее в разговор ворвалась одна из ее пламенных поклонниц – о таких Марло писал: «Для дьявола подходит вид святоши». А Лоуренс указал на то, что показная религиозность таких людишек вытекает из их глубокого эгоизма: как все эгоцентрики, они тревожатся о будущем своего эго. Дама обрушила на Жизнева поток брани и, что любопытно, угроз, обещая добраться до него уже не виртуально. Зачем? Видимо, чтобы расцарапать ему лицо, занеся инфекцию посредством грязных ногтей. «Я не намерена дальше это терпеть!» – восклицала эта фурия с немецкой фамилией. Жизнев, вообще говоря, заметил, что тевтоны в социальных сетях почему-то отличаются особым полемическим пылом. Чего же было ожидать тут, когда речь зашла о покушении на честь религиозного руководителя? Жизневу вспомнились меткие слова из «Сказок 1001-й ночи» о том, что «всякий, кто далеко заходит в благочестии, человек скверный и коварный». Наш герой отправил распалившейся дуре достойный ответ, однако те дамы, которые поместили материал Сидякиной, не ожидали такого накала дискуссии, испугались религиозных хунвэйбинов и стали удалять все комментарии. Жизнев пожалел бедных дам и, чтобы прекратить склоку, не стал посылать ответ на личную страницу обнаглевшей поклонницы Сидякиной. Сама же поэтесса, как показалось нашему герою, с далеких восьмидесятых в моральном отношении отнюдь не выросла: неблагодарность и склонность обделывать свои дела чужими руками остались, зато прибавилось лицемерие (хотя оно, возможно, было и ранее), а главное – упоение своей ролью руководительницы, окруженной толпой фанатиков. Удобная роль: сам кумир витает в облаках, а поклонники между тем при помощи грязной брани и угроз разбираются с недовольными. К такой позиции не подкопаешься, да и станет ли кто подкапываться, памятуя о зарубежной известности Сидякиной и о том, что она доктор богословия – не простого, а тоже зарубежного? Вспомним Салтыкова-Щедрина: «Артистической натуре отпускаются наперед все грехи, все заблуждения, ибо уму простых смертных могут ли быть доступны те тонкие, почти эфирные побуждения, которыми руководствуются натуры гениальные, и может ли быть, следовательно, применен к ним принцип вменения?» «Ну-ну», – хмыкнул Жизнев и утешил себя словами Галчинского: «Публика, только она одна, заплатит поэту сердцем за сердце, а в конце концов бросит в реку забвения лгуна и бахвала и возложит истинные лавры на голову праведного. Поэт, который пишет для народа, а не для группки себе подобных бесполезных болванов, не погибнет».
  Но вернемся еще ненадолго в Новосибирск. Во время пышного банкета, устроенного «Молодостью Сибири» (точнее, ее спонсорами) Жизнев взял у некоей изрядно подвыпившей, но очень хорошенькой девушки по имени Виталина обещание непременно приехать к нему в Москву. Наутро Жизнев вспоминал о разговоре с Виталиной уже без всякого оптимизма – его начинало угнетать вечное гастрольное многолюдство и обилие собеседников, не позволявшее оттеснить предмет своих чувств в укромный уголок и там поступить как Франсиско Са де Миранда, который писал: «Клянусь честью, когда имеешь дело с женщиной, главный секрет в том, чтобы вовремя пустить в ход руки». Наш герой отправился перекусить в ресторан, где к нему присоединилась еще одна артистическая натура – поэт П. Обильно, но в то же время очень быстро позавтракав, П. удалился, сказав, что скоро вернется. Поджидая его, Жизнев нарочно затягивал трапезу, пока не сообразил, что поэт П. самым банальным образом удрал, предоставив ему оплачивать свой заказ. Поняла это и официантка, которая пристала к Жизневу как банный лист, требуя сказать, в каком номере живет столь жадный постоялец. Из ложно понятого чувства товарищества Жизнев заявил, будто не знает, где поселили поэта П. «Я что ему, нянька или брат? – пожимал плечами Жизнев. – Знаю, что в вашей гостинице, вот вы и выясняйте». На требование подошедшего метрдотеля заплатить за П. Жизнев весело рассмеялся. «Ну как же, буду платить за всех сбежавших, – сказал он язвительно. – А где он живет, я знать не обязан, понятно? Захотите найти – найдете, это ваша работа, а не моя». С этими словами Жизнев покинул ресторан, хотя в душе у него всё кипело от желания сдать мерзавца П. со всеми потрохами.
  Года через три после описанной сцены поэта П. исключили-таки из Сообщества. Но произошло это не из-за того, что он на каждом концерте читал одно и то же; не из-за того, что он совершенно ничего не делал ради общего блага; не из-за того, что он обманывал товарищей и мешал
выходу в свет их произведений. Да, было давно понятно, что для Сообщества он лишь балласт, что он снижает накал концертов, что творчески он стремительно деградирует и никакого толку от него не предвидится и в будущем. Однако поэта П. защищал Сидорчук, видя в нем идейного собрата и верную поддержку в случае каких-либо трений внутри Сообщества. И тот же Сидорчук – так распорядилась судьба – сыграл главную роль в назревшем изгнании П. Все произошло после совместных гастролей этой парочки в Петербурге. Там поэт П. заставил Сидорчука заплатить за себя по счету в недешевом ресторане, а потом оплатить их общую поездку на такси в Гатчину. Такого прижимистый Сидорчук вынести не смог и по возвращении заявил, что П. необходимо гнать из Сообщества поганой метлой. Как писал Гоцци:
      От малой искры города пылают,
      И малый повод у любой беды.

II часть,
XIX главa.

  Конечно, Сидорчук тоже был кое в чем виноват перед поэтом П. (впрочем, как и перед всем Сообществом). Выше уже говорилось, что после успешно проведенного концерта в честь 10—летия Сообщества жадный магистр обманным путем прикарманил большую часть выручки, полученной от продажи билетов. Поэт П., как и прочие его товарищи, получил гораздо меньше, чем ожидал, и рассвирепел так, что удивил даже сильно рассерженного всем случившимся Жизнева. По адресу Сидорчука лились неиссякаемые потоки отборнейшей брани – недаром румыны славятся по всей Европе как отъявленные ругатели и сквернословы. Чего стоит лишь одна заурядная румынская поговорка, употребляемая вовсе не как проявление враждебности к собеседнику, а как простое выражение несогласия: «Ты, конечно, мне друг, Никуле, но еще слово, и я вырву тебе глаз без всякой жалости». Ярость поэта П. немного улеглась лишь после того, как Жизнев разделил между обделенными Сидорчуком товарищами выручку от продажи книг (хотя, по совести говоря, они к этим деньгам не имели никакого отношения). И все-таки П. затаил на Сидорчука злобу и поклялся отомстить, что и проделал с успехом в Петербурге. Вперед наука: нельзя посягать на самое святое чувство в душе скупца – на его любовь к деньгам. С другой стороны, лучший способ отомстить скупцу – это посягнуть на вышеупомянутое чувство.
  Итак, после Петербурга оскорбленным в самом святом и заветном оказался уже Сидорчук, и уже он возжаждал мести. Вдобавок поэт П. неприглядно повел себя в истории с публикацией книги избранной прозы Сообщества (в книгу входил также и роман Сидорчука, который магистру очень хотелось опубликовать, несмотря на признанное всеми занудство этого произведения). П. также стремился попасть в готовившуюся книгу, но у него не имелось никакой прозы кроме нескольких очерков на ресторанные темы, а быстро восполнить столь солидный пробел он в силу своей фантастической лени не мог. Тогда он стал продвигать прозу своей жены, с которой тогда еще не разругался. Однако эти небольшие юмористические зарисовки уже были опубликованы в предыдущей книге Сообщества, на что и указали любящему супругу. Тот сделал вид, будто все понял, забрал рукопись (в которую входили роман Сидорчука, роман Сложнова и три романа Жизнева) и отнес ее в некое издательство, с которым сотрудничал. А дальше началась тягомотина, очень похожая на историю со второй книгой Сообщества – той книгой, как помнит читатель, поначалу также занимался П.: пошли отсрочки и оттяжки, коим не предвиделось конца. Наконец Жизнев обратил внимание на то, что все сообщения об отсрочках он выслушивает почему-то из уст поэта П., а ведь над книгой должны работать другие люди. Жизнев потребовал у П. телефон издательства, дабы самому разобраться в ситуации. П. заявил, что в издательстве идет ремонт и телефоны там не работают. Жизнев, конечно, заподозрил неладное, но, не желая проявлять недоверие к товарищу, подождал пару недель, после чего вновь услышал от П. ту же дурацкую отговорку. Тогда он попросту узнал телефоны издательства в справочной службе. Состоявшийся затем телефонный разговор подтвердил самые худшие его опасения: никакой рукописи в издательстве в глаза не видели, потому что П. ее туда попросту не приносил. Дабы этот интриган не уничтожил рукопись (а рукопись была дорога потому, что свои труды авторы, еще не имевшие компьютеров, печатали на машинке), Жизнев ласково сообщил П., будто над рукописью решено еще поработать, возможно – даже чем-нибудь ее дополнить, и он, Жизнев, собирается сам заехать за ней в издательство. Тут П., перед которым вновь забрезжила надежда, закричал, что он заедет в издательство сам и всё привезет – ему, мол, для товарищей ни сил, ни времени не жалко. Хитрость сработала, и на следующий день наш герой уже держал в руках многострадальную рукопись, провалявшуюся у П. под лавкой около года. Затем Жизнев отнес романы в издательство, где сам работал в то время – владел издательством неунывающий Вован Семенов. Тот не любил отказывать Жизневу, дело закрутилось, и через три месяца поэты уже бойко торговали новой книгой на своих концертах. Но, разумеется, Сидорчук не забыл и не простил бывшему дружку попытки загубить это издание. Вероятно, не входи в книгу роман Сидорчука, и поэту П. его коварство в очередной раз сошло бы с рук, но тут речь шла о вопиющем нарушении субординации, и магистр затаил злобу. На свет это чувство вырвалось после уже упоминавшейся поездки в Петербург. С тех пор зрителей, желавших на концертах полюбоваться на клоунские замашки поэта П., ожидало горькое разочарование: им объясняли, что их любимец членом Сообщества уже не является. «Исключен за творческое бессилие», – едко сообщал магистр. «Отсекаем загнившие члены», – торжественно добавлял Жизнев, а Сложнов просто фыркал в пластиковый стаканчик с коньяком, которым поэты привыкли подкрепляться во время концертов.
  Сложнову любить поэта П. тоже было не за что – тот гадил ему по мелочам точно так же, как и всем прочим ближним. Жизневу вспомнился один случай: поэты возвращались из Краснодара, поезд шел уже по Москве, до вокзала оставалось пять минут, а поэт П. продолжал спать или делать вид, будто спит, нервируя и попутчиков, и особенно проводницу, собиравшую белье. Сложнов осмелился тронуть его за плечо, поэт П. вскинулся, словно подброшенный пружиной, и набросился на Сложнова не просто с бранью, а с бранью такой, которая была сформулирована максимально оскорбительно. Сложнов отошел, пожимая плечами. Поезд уже подходил к перрону. Поэт П., разбрасывая в разные стороны белье, принялся поспешно собираться, но ни Жизнев, ни Сложнов не стали его ждать. Что за фрукт поэт П., они, конечно, давно уже знали, но на душе у них все равно было скверно. Когда через десяток лет после этой сцены Жизнев увидел поэта П. на каком-то банкете, то ахнул про себя: «Вот она, кара Божья!» Тогда в поезде поэт П. обозвал Сложнова, в частности, «лысым дураком», а теперь на черепе ругателя, словно на заднице какого-то грызуна, сиротливо торчало лишь несколько волосков, сквозь которые нездорово белела влажная кожа. «Чти слово: поверь, всемогуще оно», – писал Фирдоуси. Однако поэт П. Фирдоуси не читал, а слово использовал во зло ближнему, за что и поплатился.
  Впрочем, изгнав поэта П. из Сообщества, Сидорчук на этом не успокоился. Поэту П. тогда вообще не везло: во-первых, всенародно известная поп-группа, тексты к песням которой написал П., прекратила исполнять очередной его шедевр, где имелись такие строки: «А в чистом поле – система “Град”, // За нами Путин и Сталинград». Некоторое время песня гремела из всех торгующих дисками ларьков, ибо задумывали ее как суперхит. Жизнев неоднократно видел, как простые граждане, слушая эти слова, заливались смехом, ибо даже на фоне прочих глуповатых эстрадных опусов этот текст ярко выделялся своим идиотизмом и беззастенчивым холуйством. Поп-группа собиралась раскручивать свой хит и далее – в этом коллективе забавы ради музицировали известные медиа-магнаты, а они убеждены в глупости населения, эту глупость в первую очередь обслуживают, на ней зарабатывают и твердо на нее полагаются. Однако песню, как рассказали Жизневу осведомленные люди, услышал кто-то в кремлевской администрации и, слава богу, понял, что такой текст своей кретинской благонамеренностью (замешенной на беспредельном цинизме поэта П.) способен не возвысить президента в глазах народа, а, наоборот, изрядно его опозорить. Последовал звонок поп-деятелям из Кремля, и хит исчез – как отрезало. А с ним исчезли и гонорары за выпущенные диски, и отчисления с каждого исполнения песни по телевидению или по радио, и музыкальные награды – за такую песню их просто не смогли бы не дать.
  Во-вторых, поэт П., привыкнув вдохновляться уворованными чужими строчками, наконец зашел слишком далеко. Обычно он воровал у поэтов, живших достаточно давно, либо у товарищей по Сообществу, что было достаточно безопасно (Сидорчука он, правда, не трогал, зная его склочный нрав). А тут черт его дернул украсть изрядный кусок из стихотворения поэта А.Т., который незадолго до того стал жертвой несчастного случая. Похищенные строки П. поместил в свой опус почти без изменений. Поэтому кражу сразу заметили, а так как жертва являлась человеком весьма общительным и прочно входившим в некий устоявшийся литературный кружок, то за покойного вступились, причем не какие-то простые смертные, а люди, имевшие доступ на страницы ряда печатных изданий. На голову П. посыпались давно заслуженные им громы и молнии, причем, неожиданно для всей литературной Москвы, значительную часть перунов обрушил на него Сидорчук. А ведь эту парочку все считали друзьями! Однако Сидорчук заявил, что правда для него превыше дружбы и что грабить покойников – последнее дело. «Друга не пожалел ради правды», – шептались тогда многие, глядя на Сидорчука. Газеты постарались, чтобы скандал не затух слишком быстро, и потому поместили также и ответные выпады поэта П. Но, несмотря на лепет оправданья, репутация П. получила жестокий удар. Он потерял не только место в Сообществе, но и место в литературной среде вообще – слишком многие люди знали погибшего А.Т., дружили с ним и потому на выходку П. отреагировали жестко. Конечно, если бы П. знал, как обернется дело, он не затруднился бы рассыпаться в самых униженных извинениях. Однако чутье его подвело, он стал раздраженно отбрехиваться и в результате, по его собственному выражению, «выпал из литературного контекста». Рассорившись с женой, он лишился московского жилья, но каким-то образом, используя остатки связей, устроился в переделкинское общежитие для престарелых литераторов. Но хуже всего было то, что после газетных дрязг он стал опасаться и далее вершить плагиат. Утратив этот привычный творческий допинг, он стал писать уж совсем откровенную галиматью. В 2009-м году он имел глупость издать толстую книгу, куда вошли не только его старые стихи, надоевшие всем благодаря постоянным читкам на концертах, но и новые, чудовищно бездарные и нудные сочинения. Из всего тиража была продана всего одна книга – по слухам, ее купил какой-то пьяный молдавский гастарбайтер. Те люди, которым П. всучил свою книгу в качестве подарка, вынесли из знакомства с нею совершенно определенное мнение, более походившее на смертный приговор поэтической репутации П. Ну и довольно о нем – если далее он и появится на наших страницах, то разве что случайно. Леопарди с горечью писал:
      Согласен я с сужденьем,
      Что, если хочешь заслужить у века
      Хвалу и славу – не противоречь
      Ему, с ним не борись, а повинуйся,
      Заискивая: так легко и просто
      Окажешься средь звезд.
Поэт П. всерьез последовал этому совету. Однако наш век настолько жесток, что даже откровенное низкопоклонство перед ним еще не гарантирует успеха. Для поддавшихся искушению такой исход, вероятно, чрезвычайно обиден.

II часть,
XX главa.

  Жизнев работал и вспоминал, вспоминал и работал. Переделка «Исторического лексикона», то есть энциклопедии выдающихся лиц мировой истории, была трудом такого масштаба, что могла бы прославить хозяйку издательства, в котором работал Жизнев. К середине двухтысячных несколько фирм, объединившихся вокруг «Академкниги», выпустили около десятка томов «Лексикона», но на этом их возможности иссякли. Тома по XIX и XX векам предстояло делать с нуля, прочие – основательно отредактировать и, главное, дополнить: историческими справками, разъясняющими статьями, врезками, иллюстрирующими творчество рассматриваемых лиц, а также изобразительным материалом – его следовало искать в Интернете, подбирая картинки с соответствующим разрешением. Хозяйка издательства теперь была не просто женой хозяина – нет, она добилась всех своих целей, соединив в едином собственном лице статусы и должности владелицы, коммерческого директора и главного редактора, а также выделив себе в рамках холдинга особую фирму со своими финансами, кадрами и бухгалтерией. Однако все эти сомнительные достижения не сделали из властной дамы профессионала, так же как умение всегда вылезать, расталкивая других, на видное место не сделало из Сидорчука большого поэта (в двух этих фигурах Жизнев всегда усматривал большое внутреннее сродство). Хозяйка по-прежнему не могла толком объяснить исполнителю его задачу, по-прежнему не отличалась тактом, не видела или не хотела видеть чужих заслуг, что вообще характерно для людей невежественных, к числу коих она, увы, принадлежала. Собственные мнения были для нее, как и прежде, святы, но еще святее были деньги. Трудно винить ее в том, что выжимание денег из работников являлось главной целью всех ее действий: она ведь являлась капиталистом и не могла пойти против своей классовой природы. Однако житейское искусство капиталиста в том и состоит, чтобы не раздражать работников чересчур явно выраженными материальными побуждениями. Увы, для того чтобы держаться таким образом, начальнице нашего героя решительно не хватало такта. Зато самолюбия ей хватало с избытком: оно воспрещало ей признвать собственные ошибки, и потому за просчеты нашей бизнес-дамы частенько платились ее работники. Так, например, Сложнов написал половину заказанного ею веселого боевика, и лишь тогда выяснилось, что пишет он не то, что виделось заказчице. Та, конечно, потребовала деньги назад, и Сложнов по избыточной честности пошел у нее на поводу, вернув половину аванса, хотя никакой вины Сложнова тут не было – одно невнятное целеполагание, уже осточертевшее всем в издательстве. Коньком нашей бизнес-леди являлась «работа с людьми»: назначение нереальных сроков, приставание с вопросом «когда сдашь?» (хотя ответить на этот вопрос обычно невозможно), постоянные напоминания о том, что денежки на зарплату уходят, а отдачи не видно… В итоге интеллигентные сотрудники, уверовав в собственную деловую никчемность, трудились не зная выходных и праздников, дабы отвести от себя упреки, которых совершенно не заслуживали (особенно при их невеликой зарплате). Еще с середины 90-х в описываемом издательстве застряло несколько буквально золотых сотрудников, – точнее, сотрудниц. По платежным ведомостям они проходили как редакторы, но делать могли всё: отлично редактировать тексты, составлять любые книги – от поэтических антологий до сборников кулинарных рецептов, подбирать оформление, сочинять, если потребуется, целые романы… На глазах Жизнева эти прекрасные женщины одна за другой уволились, не выдержав постоянных понуканий и попреков. А ведь с хозяйкой они были чуть ли не подруги! Что уж говорить о Жизневе, который то поступал в издательство, то под давлением хозяйки оттуда уходил: он никак не мог считать свою службу долговременной и ожидал лишь очередного всплеска начальственного недовольства. Поначалу, правда, хозяйка не скупилась на похвалы в его адрес, и так, к удивлению Жизнева, прошло целых два года, в течение которых он напряженно работал, зато избежал нищеты и тяжкой доли фрилансеров, вынужденных, наплевав на все законы о труде, вкалывать сутками за ничтожные деньги. А потом, на третий год, хозяйка решила взяться за «Исторический лексикон», и на этом относительно спокойная жизнь нашего героя закончилась. Собственно, за «Лексикон» в издательстве взялись еще раньше, но занимавшиеся им редакторы с задачей не справились и один за другим вылетели на улицу. Оно и понятно – для этой работы требовался уникальный набор качеств: историческая начитанность, владение пером, редакторский опыт, неимоверная усидчивость и пламенная любовь к предмету своих занятий. Такое сочетание хозяйка нашла только в Жизневе, но вместо благодарности судьбе сразу вспомнила о деньгах и стала давить на сознательность: мол, тем редакторам я платила, а они ничего не сделали, деньги потрачены зря, а времена тяжелые… Короче говоря, Жизневу было предложено переработать оба тома объемом около 150 авторских листов за два месяца. Если вспомнить о том, что обычной нормой работы редактора является один авторский лист в день, то чудовищный авантюризм таких заданий становится понятным, а ведь помимо редактирования следовало выполнить целый ряд куда более сложных работ.
  Возьмем для примера лишь один, самый первый очерк из двухсот тридцати шести, входивших в два порученных Жизневу тома. Сам исходный очерк из первого варианта «Лексикона» составлял около полулиста (то есть около двадцати тысяч знаков) очень коряво написанного текста, то есть этот текст требовалось, по сути, переписать и перепечатать на компьютере. Речь в нем шла о занятной фигуре – об Аббасе Великом, иранском шахе в 1571–1629 годах. Тома в «Лексиконе» строились по хронологическому принципу, поэтому восточный деспот угодил под одну обложку с мирными титанами Возрождения, жившими в тот же период времени, то есть в XIV–XVI веках. Помимо топорного слога, исходный очерк не понравился Жизневу еще и недостаточной научной добросовестностью, ибо трудно поверить, что его автор был настолько наивен, что всерьез приписывал своим читателям знание востоковедческих терминов, порой весьма сложных и глубоких. Жизнев попытался поставить себя на место этих читателей и решить, какие ключевые термины окажутся им непонятны и потребуют поэтому написания разъяснительных статей. В результате такой мыслительной операции Жизнев пришел к выводу, что придется написать четыре разъяснительных статьи: «Тюрки» (которых рядовой читатель при отсутствии разъяснений непременно спутал бы с турками, населяющими Малую Азию); «Сунниты и шииты» – о сути вероучения двух главных «внутренних конфессий» в исламе и об их разногласиях; «Зороастризм» – о древней домусульманской религии Ирана и причинах ее быстрого падения перед лицом наступающего ислама; «Суфийские ордены в исламе» – о сути суфизма как способа богопочитания, распространенного среди мусульман, и о том, что представляют собой объединения суфиев, в литературе христианских стран называемые обычно орденами по их определенному сходству с христианскими орденами монахов и рыцарей. О суфийских орденах будущий читатель «Лексикона», конечно же, не знал ни уха ни рыла, а между тем без разъяснения этого термина весь очерк никуда не годился – достаточно сказать, что дед героя очерка стал иранским шахом и основал династию лишь благодаря своему главенству в суфийском ордене сефевийя (по названию этого ордена получила свое название и династия Сефевидов). В статье Жизневу пришлось ссылаться на таких мусульманских философов, как аль-Газали, Ибн аль-Араби, а также на Льва Толстого, думавшего о познании Бога так же, как и эти великие умы. Кроме статей Жизнев счел необходимым для отражения суфийского мировоззрения и уровня культуры суфиев привести в очерке и стихотворение вышеупомянутого основателя династии, шаха Исмаила I, писавшего по-персидски и по-тюркски и известного среди поэтов под псевдонимом Хатаи. Имевшийся в очерке культурологический раздел «Персидская миниатюра» Жизнев решил подкрепить одноименным стихотворением Гумилева – благодаря стихам читатель должен был глубже проникнуться значимостью достижений средневековых персидских художников.
  Но это было еще далеко не все. Следовало еще подобрать к очерку иллюстрации. Жизнев нашел в Сети выполненный европейским художником портрет Аббаса Великого, персидскую миниатюру, изображавшую битву при Чалдыране, выигранную Аббасом у турок, и ряд фотографий: памятник поэту Хатаи в Баку (азербайджанцы считают Хатаи своим, так как этот поэт-монарх, подобно им, был тюрком); дворец Чихил-Сутун в Исфахане, построенный при Аббасе; «Мечеть имама» в Исфахане, заложенную при Аббасе и достроенную уже после его смерти; «Голубая мечеть» в Тебризе, тогдашней столице Ирана, и близ нее – памятник великому поэту Афзелиддину Хагани (одному из любимых поэтов Жизнева), писавшему, как и Хатаи, по-тюркски и по-персидски. К разделу «Персидская миниатюра» Жизнев подобрал с десяток миниатюр XV–XVII веков, в основном – иллюстраций к поэмам классиков: Фирдоуси, Аттара, Низами. Заметим, что к изображениям зданий и памятников следовало также отыскивать имя архитектора и скульптора и год возведения, соответственно к изображениям картин, скульптур, гравюр, рисунков, миниатюр, георгафических карт и т.д. – имя художника, гравёра, картографа и год создания. На это уходило немало времени, больше всего работы задавали памятники: если при изображениях картин имя автора и год создания обычно имелись, то памятники помещались в сети лишь с именем исторического лица, в честь которого они были поставлены, а иногда – только с именем фотографа. Казалось, будто памятники растут сами по себе, подобно грибам. Разумеется, когда речь шла о менее экзотических персонажах, чем восточные тираны ( хотя о таковых в книге было много очерков – «Тимур», «Туглаки». «Узбек». «Гаджа Мада», «Фахраддин» и т.д.), разъяснительных статей требовалось меньше, однако тогда к каждой странице текста делались врезки, в которых помещались отзывы современников и нынешних специалистов – философов, критиков, искусствоведов, историков – о том или ином писателе, художнике, государственном деятеле. Число таких врезок к каждому очерку колебалось в зависимости от размеров последнего от четырех до двадцати и более, а число изображений доходило до сорока. Кроме того, для иллюстрации деятельности писателей или философов следовало помещать выдержки из их произведений, и чем разнообразнее было творчество того или иного автора, тем больше требовалось выдержек. Всё вместе создавало на удивление целостную и доходчивую картину – готовые очерки Жизнев просматривал не без удовольствия. Поэтому он всячески противился призывам хозяйки издательства во имя ускорения работы сокращать число дополнительно включаемых в исходный текст материалов. Он уже понял, сколько именно этих материалов создавало своего рода стереоскопический эффект, и ради достижения этого эффекта был готов не щадить личного времени, коли уж рабочего времени ему давали недостаточно. Увы, чтобы сделать два тома в должном качестве и вместе с тем хоть с каким-то приближением к срокам, согласованным в упорной борьбе с хозяйкой издательства (о двух месяцах, слава богу, речь уже не шла), приходилось работать с утра до вечера, захватывая выходные и праздники. Жизнев в полной мере оценил бизнес-мудрость своей начальницы: надо сразу называть нереальные сроки – пусть работники потом выторговывают для себя послабления, все равно вкалывать им придется куда больше, чем если бы сроки устанавливались путем банального споставления объема предстоящей работы с человеческими возможностями. Разумеется, работать в таком режиме можно только при большой любви к истории во всех ее разветвлениях, от истории войн до истории наук, и в случае с Жизневым это условие соблюдалось в полной мере. Просмотрев список очерков, Жизнев выделил те исторические персоны, по которым у него недоставало литературы, зашел на букинистические сайты в Интернете и в скором времени стал получать по почте целые горы книг. О возмещении своих затрат Жизнев не просил, ибо, во-первых, не сомневался в отказе, а во-вторых, не считал возмещение вполне правомерным, ведь все закупленные книги он высоко ценил и зачислял в свою и без того огромную библиотеку.
  Надеемся, что мы не слишком утомили читателя этой главой, в которой мы отчасти повторяемся и в которой вроде бы ничего не происходит. Наше извинение лишь в том, что глава эта достаточно коротка. Ею мы лишь хотели доказать справедливость высказывания Гонкуров: «О смешное заблуждение! Люди, о которых обыватель думает, что их жизнь сплошной праздник, сплошные оргии, что они берут от жизни вдвое больше, чем другие, на самом деле не располагают свободным вечером, чтобы провести его с друзьями в обществе». Разве не то же самое происходило и с нашим героем? Иные могли бы назвать его жизнь несчастьем, сущей каторгой, в особенности для человека с признанным талантом. Но что такое современное признание? О нем Джордже Баковия писал: «Когда-нибудь, оставив мне ту же нищету, меня признают великим поэтом, и у меня будет одной горькой мыслью больше». Великим Жизнева называли очень часто, помогали ему при этом очень редко, но характер у него был не столь унылый, как у румынского поэта. Ему больше нравился армянин Мкртич Нагаш с его бодрым призывом: «Одет и сыт? Доволен будь! Иное – прах!» Кроме того, нашему герою хватало ума порой оглядывать окружающий мир и видеть в нем множество людей, своих соотечественников, которым выпала куда худшая доля, нежели ему. Да и доля тех, кто считал неудачником его самого и таких, как он, не внушала ему ни малейшей зависти. Он был согласен со словами Малларме: «Земное счастье гадко – его можно подобрать лишь заскорузлыми руками. Сказать: “Я счастлив!” – значит сказать: “Я низок”, а скорее всего: “Я глуп”. Тогда надо совсем уж не различать над этим низеньким счастьем высокое небо Идеала либо сознательно закрывать глаза». Своей духовной слепотой, природной или сознательной, современные счастливцы, создатели непогрешимых плутовских схем и обладатели огромных состояний, нередко внушали Жизневу гнев, но чаще – жалость, смешанную с презрением. Он ведь знал, что в хадисах Пророка сказано: «Богатство не в преизбытке мирских благ, а в преизбытке душевных свойств». А уж какие душевные свойства там, где и сама душа-то никак себя не проявляет? Если же нашему герою приходилось в жизни совсем туго, он утешался, вспоминая великие слова аль-Газали: «Недовольство обстоятельствами – это упрек Всевышнему, создавшему их».

Share Button

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*