Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, XXXVI-XL главы.

I часть,
Глава XXXVI.


  Вся предыдущая глава была написана лишь для того, чтобы объяснить радость нашего героя при сообщении о том, что поэтов, а также рок-группу Сидорчука приглашают в Краснодар. Или наоборот – рок-группу, а также поэтов. Когда Сидорчук стал известным рокером, при выездах на гастроли стало уже непонятно, кто прицеп, а кто паровоз. Если бы Сидорчук не страдал манией величия, то всё давно разрешилось бы: стихи – для более вдумчивой части публики, музычка и песенки – для любителей подурачиться и поплясать. При этом поэты составляли бы ядро компании, поскольку идейную основу группы придумали Сложнов и Сидорчук не без участия остальных. Но так как Сидорчук в группе был безусловным лидером, а в Сообществе – нет, несмотря на свой титул и усиленное самовозвеличение, то группу он усердно выдвигал на первый план. Вместе с этим в Сообщество проникли приметы и понятия шоу-бизнеса: глупые, но шустрые директора, с которыми Сидорчук вел долгие разговоры о том, как правильно себя продавать (при этом самодовольно поглядывая на других поэтов); термины «паровоз» и «прицеп», а также постоянные попытки выяснить, кто есть кто (для директоров, впрочем, это было ясно – они-то знали, кто нужней народу); упорное стремление выделить «лидера», «главного», «альфа-самца», чтобы и у поэтов было все как положено: на переднем плане – лидер, а на заднем – безликий улыбчивый кордебалет (или бэк-вокалисты). Последнее являлось выражением изначальной маниакальной тяги Сидорчука к единоличному лидерству, но ранее, когда известность Сообщества строилась на стихах, которые писали все, и на книгах, которые издавал Жизнев, эта тяга хотя и проявлялась, но не слишком утомляла. Однако с успехом рок-группы и удалением из нее Сложнова Сидорчук осмелел. Сообщество вновь стало видеться ему как Сидорчук-вождь и послушные ученики, благодарные за любые крохи из рук вождя. Стремясь воплотить в жизнь эту несбыточную утопию, Сидорчук уверенно повел Сообщество к гибели, однако в начале 1999 года до этого было еще далеко. В декабре 1998-го состоялся концерт в честь десятилетия Сообщества, проходивший в Большом зале Центрального дома литераторов. Жизнев, выступавший официальным организатором концерта и ведший все дела с ЦДЛ, получив ту часть выручки за билеты, которая причиталась поэтам, доверил ее директору Сидорчука (по какой причине – теперь уже трудно сказать, ясно одно: делать этого не стоило). Сидорчук с директором поделили выручку так, что Сообществу следовало бы развалиться сразу после дележа. Жизнев, например, делавший для успеха концерта ничуть не меньше Сидорчука, получил пятнадцать процентов, а Сидорчук – сорок (при этом надо помнить, что работа Сидорчука заключалась в выступлениях по телевидению и по радио, а своих товарищей он к этому непосильному труду старался не допускать). Двадцать процентов получил директор Сидорчука, помогавший только своему патрону, а к Жизневу и прочим поэтам не имевший никакого отношения. Поняв, что перегнул палку и Сообщество вот-вот рассыплется, Сидорчук живо пошел на попятную, выдал товарищам часть присвоенных денег и молча выслушал настоятельную просьбу Жизнева впредь никогда ничего не делать за его, Жизнева, спиной. Примирительные действия Сидорчука Жизнев совершенно напрасно принял за пересмотр порочных правил поведения и облегченно вздохнул (а зря). На этой благостной волне примирения он и отправился в Краснодар (напоминаем, что поездка состоялась до несчастного случая и до больницы – туда Жизневу предстояло попасть лишь в сентябре того же года).
  Благостной выдалась и вся поездка. Сразу по приезде в Краснодар поэты оказались в ночном клубе для богатых. Пригласившие поэтов молодые богачи доверительно сообщили, что клуб рассчитан не на коммерческий успех, а на то, чтобы его основателям было где посидеть в своей компании и было куда пригласить друзей. Появились хороший коньяк, еда, на которую с особым рвением навалился Сложнов, стайка хорошеньких девушек… Особенно выделялась среди них, на взгляд Жизнева, некая Юля – стройная, как юная богиня, с пушистыми белокурыми волосами и живыми серыми глазками (вообще-то глаза у нее были большие, но о таком аппетитном существе, о таком лакомом кусочке почему-то хочется говорить только уменьшительно-ласкательно). Глядя в эти глазки, Жизнев принялся рассказывать разные небылицы о жизни богемы, клоня к тому, что поэтам живется очень непросто, если их не вдохновляет и не удерживает их от безрассудств дорогое существо. Он также воспользовался словами Тургенева (в передаче Гонкуров) и заявил: «Вся моя жизнь пронизана женским началом. Ни книга, ни что-либо иное не может заменить мне женщину… Как это выразить? Я полагаю, что только любовь вызывает такой расцвет всего существа, какого не может дать ничто другое, не правда ли?» Юля согласилась. Тогда Жизнев стал намекать на способность поэта подарить дорогому существу не только бессмертие (к которому, как он знал, женщины обычно равнодушны), но и прочный материальный достаток. Живи Юля в Москве или даже в Краснодаре, она сразу поняла бы, что Жизнев врет или, по крайней мере, выдает желаемое за действительное, но она была из Новороссийска, где, к счастью, богемы нет, и потому слушала с интересом. Жизнев по праву рассказчика смотрел на нее в упор и отмечал все новые и новые очаровательные особенности ее облика: точеный носик, полные красивые губы, светлую дружелюбную улыбку… На всякий случай он счел необходимым привести Юле слова Лопе де Веги: «Я всегда полагал, что платоническая любовь – это химера, оскорбляющая природу; ведь тогда прекратился бы род человеческий». Кроме того, он изложил девушке мнение Ли Юя: «У нас истории о любовных связях почему-то принято считать несерьезными. Но тогда скажите мне, отчего эти истории существуют на протяжении тысячелетий, а некоторые считаются даже нетленными? Потому что леккомысленные, а иногда и малопристойные поступки нередко приводят к рождению младенца, а это означает, что в храме предков соединяются нити нескольких поколений. Вот и выходит, что легкомысленный поступок часто приносит пользу, а в непристойном деянии порой заключена истина». Юля опасалась прослыть ретроградкой и, кроме того, она любила детей, поэтому она снова согласилась. А Жизнев почему-то не верил в то, что от гастрольных связей рождаются дети, как бы там гастролер ни старался. Да и перспектива заиметь дитя от такой девушки, как Юля, его не пугала. «Прокормим как-нибудь», – легкломысленно думал он. Потом все поехали в другое место, а потом Жизнев оказался в джипе одного из молодых богачей (вдребезги пьяного), и сей богач помчал московского гостя на свою конспиративную квартиру По дороге они купили в ларьке несколько бутылок знаменитого вина «Улыбка». По приезде на квартиру, где оказалось довольно пустовато, если не считать двух огромных кроватей (составлявших, видимо, весь смысл существования квартиры), – по приезде они попробовали вино. Оно оказалось подделкой, то есть заурядным грошовым портвейном, точнее спиртосодержащей жидкостью, называемой почему-то благородным словом «портвейн». Однако хозяина квартиры, находившегося уже в том состоянии, когда любая выпивка – радость, такое открытие не слишком огорчило. Он, правда, выдвинул предложение поехать и разгромить коварный ларек, но когда Жизнев его не поддержал, махнул рукой, не стал настаивать и взялся за телефон. При этом он подмигнул Жизневу: «Сейчас приедут проститутки, будем их угощать нашей “Улыбкой”». Эта идея развеселила его так, что он, согнувшись от смеха, едва не разбил себе череп о туалетный столик, на котором стоял телефон. Справившись со смехом, радушный хозяин пояснил: «Я этих прошмандовок строю сурово. Сурово и беспощадно». Он с третьей попытки набрал номер, и когда на том конце ответили, начал излагать свои пожелания, однако вскоре осекся. «Как не работает?» – спросил он с удивлением. «Бордель не работает, – сообщил он с тем же детским удивлением, повесив трубку. – Ну ничего, ничего…» Однако по трем другим номерам повторилась та же история. Устав от напрасных попыток, молодой богач с обидой объяснил: «Они, гады, меня там уже узнают. Говорят, что бордель не работает. Врут, конечно. Ну и ладно, будем бухать». Они стали пить портвейн, кривясь после каждого глотка, и хозяин рассказал гостю несколько историй из жизни молодых богачей Краснодара. Жизневу запомнилась, например, такая. Один из молодых богачей вышел из клуба и, усевшись на капот припаркованного там же чужого автомобиля, начал набирать номер на мобильнике (мобильники тогда имелись еще далеко не у всех, как и вопящая по поводу и без повода автомобильная сигнализация). Увлекшись разговором, несчастный не услышал, как из клуба вышел мертвецки пьяный владелец автомобиля, сел за руль и с места дал газу. Говоруна бросило на ветровое стекло, он судорожно вцепился в дворники, а скорость тем временем росла на глазах. Мимо проносились фонари, афишные тумбы, вереницы маленьких краснодарских домиков… Владелец мобильника вопил и стучал по стеклу, но владелец автомобиля то ли не замечал этого, то ли принимал страдальца за огромного мотылька. Наконец страх смерти прояснил пьяную голову гибнувшего гуляки, и он каким-то чудом набрал на своем мобильнике запечатленный там в памяти номер непреклонного автовладельца (то есть позвонил с капота автомобиля в салон того же самого автомобиля). Тогдашние богачи отвечали на звонок мобильника быстро и в любом состоянии (распустились и стали пренебрегать звонками они уже потом). «Как на капоте? У меня? Да ты что?!» – удивился автовладелец и с неохотой затормозил. Молодой богач, скатившись с капота, вознамерился было полезть в драку, но сомлел и упал в объятия своему обидчику, а тот принял это за проявление глубокой благодарности. Так что ссоры не вышло, действующие лица остались друзьями. Жизнев с недоверием качал головой, но хозяин божился: «Вот ей-богу, все так и было. Кого хочешь спроси!» Покачиваясь, хозяин с Жизневым сходили в ларек, где взяли, как ни странно, три бутылки все того же вина «Улыбка» (хотя ларек был, естественно, другой). На «Улыбке» настоял хозяин, заявив продавцу, что если и эта партия окажется подделкой, то он вернется и сожжет ларек. Жизнев понимал, что такие люди слов на ветер не бросают, однако на сей раз «Улыбка» оказалась правильной, и они сполна насладились ее сложным вкусом, уже почти утратив способность разговаривать и только с ласковой улыбкой взирая друг на друга.
  Наутро выяснилось, что у поэтов запланирована поездка в Геленджик с ужином, сауной и ночлегом. Хозяин конспиративной квартиры, не вкусивший накануне продажной любви и оттого сохранивший бездну энергии, допил оставшееся со вчерашнего вино – бутылки полторы «Улыбки» – и повез Жизнева на автовокзал для приобретения билета. Сначала Жизнев подумал, что ездить по городу, изрядно опохмелившись – для краснодарских предпринимателей дело обычное и потому безопасное, но назвать их поездку обычной и заурядной было бы несправедливо. Под влиянием вовремя выпитой «Улыбки» джиповладельца захлестнула радость бытия, переходившая в неистовство. Он протискивался через все заторы и пробки, подрезал всех подряд, непрерывно сигналил и бранился, проезжал только на красный свет и за время приближения к автовокзалу вымотал Жизневу все нервы. Тот в описываемое время также еще являлся автовладельцем (автомобиль вместе с гаражом он продал несколько позже) и потому вполне понимал всю глубину безумств, творимых на дороге гостеприимным краснодарцем. Когда они, купив билеты, направились в клуб, служивший местом сбора, Жизнев понял, что его автомедонт намеревается и дорогу до клуба сделать столь же яркой и запоминающейся, как дорога до автовокзала. В первой же пробке Жизнев открыл дверь и заявил, что выйдет и пойдет пешком, если джиповладелец не перестанет дурить и не поедет как все нормальные люди. В иные минуты Жизнев бывал чертовски убедителен: краснодарец тяжело вздохнул и пообещал впредь ехать тихо и спокойно, каковое обещание в целом и выполнил, если не считать ужасной брани сквозь зубы. Доставив Жизнева по назначению, он поехал отсыпаться, к обеду вернулся в клуб, но был тих и молчалив – видимо, на него давно не покрикивали, и окрик Жизнева не выходил у него из ума.
  Бывают такие дни, когда вроде бы не происходит ничего необычного, но запоминаются они тем не менее на всю жизнь. Трудно забыть теплый дождь в декабре, шум приморских сосен в Геленджике и шум моря где-то за ними, в таинственной темноте. В маленьком кафе, окруженном темнотой и многосложным шумом, приезжие сели выпить вина и закусить с дороги. По крышам кафе и окружающих его домиков, по прилегающим садикам шелестел дождь, заглушаемый иногда вздохами моря и порывами ветра, запутавшегося в ветвях сосен. Баня, располагавшаяся где-то в лабиринте частной застройки среди домиков, сарайчиков и заборов, тем временем уже топилась вовсю. Жизнев со смехом вспоминал, как вопил Сложнов, истязуемый фанатиками банного дела, считающими первейшим удовольствием окончание страданий, ими же самими и причиняемых. А потом, разогревшись как следует и хватив стаканчик холодного винца, Жизнев нагишом, с сигаретой в зубах неторопливо разгуливал по двору, по мелкому гравию, хрустевшему под его босыми ногами, и высматривал звезды в прозрачных облаках. «Ай да зима, ай да декабрь», – бормотал он себе под нос.
  Переночевали они в обычной пятиэтажке, в двухкомнатной квартирке, принадлежавшей вчерашнему партнеру Жизнева по распитию «Улыбки», который, к счастью, в Геленджике воздерживался от спиртного. Наутро во дворике поэты насладились южной ленью, познакомившись со множеством дворовых котов. Та же лень заставляла котов терпеть любые издевательства и насмешки со стороны заезжих московских штучек. Затем подъехала кавалькада автомобилей, и гостей повезли в Краснодар. По просьбе Жизнева процессия сделала крюк и нагрянула на хуторок, где коротала зиму никак не ожидавшая такого вторжения хозяйка заставы. Зимой никаких гостей там никогда не случалось, и потому хозяйка малость ошалела, узрев десяток бравых молодцов, расхаживающих по ее участку. Море штормило, и с обрыва шторм можно было наблюдать во всей красе. Брызги взлетали над валунами, ослепительно сверкая в закатных лучах. Изумрудные волны, словно неисчислимое воинство, угрожающе двигались к суше от самого горизонта. Закат пронизывал своими лучами вздымавшиеся массы воды, отбеливал шапки пены, поблескивал на тушах валов золотой фольгой. Прибой глухо грохотал, со стуком ворочая камни вдоль береговой черты, и казалось, будто известняковый холм под ногами ходит ходуном. Даже толстокожие бизнесмены на некоторое время замерли, завороженные этой картиной, а Жизнев пожалел о том, что не позаботился прихватить из Геленджика вина, дабы распить его в столь романтической обстановке. Впрочем, вскоре все заторопились, стремясь вновь оказаться в порочной атмосфере клуба, и Жизнев едва успел по-людски попрощаться со старушкой, пообещав в сентябре непременно приехать. Как мы уже знаем, это обещание он сдержал – вспомним поучительную историю о сломанных ребрах. А вина по дороге все-таки выпили: купили в горах на придорожном рынке бутыль «изабеллы» и пустили по кругу.

I часть,
Глава XXXVII.

  Когда вся компания вновь оказалась в клубе, где собиралась выпивать и закусывать, Жизнев вновь увидел Юлю, и ощущение счастья поселилось в его душе. В таких случаях, когда дама в два раза моложе и когда ты лишь на краткое время вторгся в ее жизнь, состоящую из ежедневного обретения все новых и новых впечатлений, лучше не питать никаких надежд и, кротко улыбаясь, наблюдать за милой юницей со стороны, подобно отшельнику, с одинаковой благосклонностью и одинаковым бескорыстием приемлющему все живое. Наш герой, однако, позволил себе заплыть по волнам увлечения несколько дальше, чем следовало, и при виде Юли прямо таки расплылся от удовольствия (простите за невольный каламбур). Виной тому было, конечно, не его врожденное безрассудство, а состояние приятного опьянения, порожденное не столько вином, сколько атмосферой всеобщей благожелательности и понимания, в которой он нежился с момента приезда. «Почему бы в такой волшебной атмосфере не случиться чему-нибудь волшебному – неожиданному роману, например?» – думал он и вспоминал Хуана Руиса:
      Служение женщине! – как возвышает сей труд:
      и ум, и дар слова, и пыл обретаются тут;
      возлюбленным смело себя отдавайте на суд:
      неся нам страданья, они и блаженство несут.
Вспоминался и Лопе де Вега:
      Сочувствия не жду
      За все мученья,
      Сама причина мук –
      Мне утешенье.
И снова дон Лопе: «Любовь – это жемчужина не для глупцов; она требует тонкого ума, презирает корысть и ходит нагая, она создана не для низких душ». И Гюго: «Любовь – вот единственное счастье на земле. Все остальное – юдоль слез. Любить, испытать любовь – этого достаточно. Не требуйте большего. Вам не найти другой жемчужины в темных тайниках жизни. Любовь – это свершение». Жизнев помнил, конечно, и другие слова Гюго – о мрачном цветке, полном благоухания и яда, цветке, именуемом любовью. Но вспоминать мрачное не хотелось. А Юля с улыбкой внимала речам Жизнева и всем своим видом показывала, что его внимание ей льстит. Это и неудивительно, однако далеко идущих выводов отсюда делать не стоило – наш герой был для Юли лишь частью богатого и часто менявшегося ландшафта ее жизни, пусть и занятной частью. Оценить же его творческое и человеческое значение она никак не могла, мечтать об этом было бы глупо. Даже и образованные люди обычно не могут оценить по достоинству своих современников, а тут девица после десятилетки, мечтающая о юридическом институте, чтобы работать на таможне и брать взятки, пусть умненькая от природы, но, как успел выведать в разговоре Жизнев, девственно невежественная во всех областях, познаниями в которых мог бы блеснуть поэт. Жизнев, конечно, мог веселить Юлю и ее подруг и самыми простецкими шутками, на это житейского лоска у него хватало, однако делал это он с некоторой горечью. Знай Юля о жизни человеческого духа чуть побольше – и шансов у нашего героя изрядно прибавилось бы. Впрочем, он и так не унывал, поскольку давно понял: если мериться с женщинами знаниями и духовностью, то в любви так и будешь сидеть на бобах. Следует развиваться самому, дабы духовности хватало на двоих; следует распространять ее вокруг себя как волны или флюиды – восприимчивая натура увлечется, даже не отдавая себе отчета в природе увлечения. А о невосприимчивых тупицах и жалеть не стоит – Шиллер писал про таких: «Пошлая натура, если ей пришлось испытать напряжение, способна отдохнуть лишь на бессодержательном…» И он же добавлял: «Они разом избавляются от бремени мышления, их разнузданная природа может блаженно наслаждаться ничтожеством на мягком пуховике пошлости». Жалеть о тупицах не стоит и потому, что их не оставляют своими заботами ни деятели культуры, ни государство, затрачивающее огромные деньги на фабрикацию для них бесчисленных сериалов, концертов и шоу и не оставляющее тупицам никакого шанса поумнеть. Фенелон с тревогой писал: «Невежество девицы имеет самые пагубные последствия, ибо заставляет ее скучать». Беспокойство аббата можно понять, ибо глазки той же Юли загорались порой от самых пошлых и поверхностных соблазнов действительности, и тогда уж и для подлинного поэта, и для подлинного чувства эту девушку следовало считать потерянной. Но, с другой стороны, какой толк, если говорить о взаимоотношениях полов, от высокоморальной тупости? Или от добродетельного невежества? Так что прав был Кьеркегор: «Суть дела не в том, чтобы обольстить девушку, а в том, чтобы найти такую, которую стоит обольщать».
  После шампанского, легкой закуски и нескольких минут застольного острословия компания вновь расселась по машинам и направилась на специальную квартиру, которую молодые богачи снимали для приема гостей – и деловых партнеров, и московских знаменитостей, в основном музыкантов. Поэтам такая честь, кажется, выпала впервые. Жизнев по пути с усмешкой думал об этом, косясь на точеный профиль Юли. Будь он музыкантом, пропасть непонимания между ним и этой красавицей была бы куда уже, ибо среди его знакомых музыкантов даже Сидорчук с его весьма поверхностной образованностью, полученной в Литинституте, и узеньким корыстным умом возвышался как подлинный гигант интеллекта. При этом музыканты пользовались многообразными благами известности, хотя играли и писали – все без исключения – такую музыку, за которую даже в коммерческом XIX веке их окунули бы в смолу и вываляли в перьях как гнусных проходимцев. Ну а известность и мужская привлекательность для девиц – почти синонимы. Коли тебя показывают по телевизору и берут у тебя интервью, то даже если ты выглядишь при этом дурак дураком, девушка все равно заключает: за таким поведением кроется что-то необычное, некая глубина. Во-первых, считает она, на телевидении знают, что делают, и полного дурака показывать не станут. Тут человек, знающий людей и нравы масс-медиа, лишь горько усмехнется и вспомнит, может быть, слова Кокто: «Я утверждаю, что если бы по радио передавали настоящую музыку, люди приучились бы к ней, прониклись ею и находили бы утомительными сладких теноров и вульгарных певиц». Но сами радио и телевидение ничего не передают – передачи делают люди, а люди в масс-медиа идут с большими амбициями, жаждущие известности, но при этом знающие об отсутствии у себя подлинного таланта, то есть далеко не лучшие. И неизвестно, кто из деятелей этой сферы хуже: тот ли, кому искренне нравятся вульгарные певицы (хотя вульгарность времен Кокто ныне может служить чуть ли не образцом вкуса), или же тот, кто забивает такой музыкой эфир из злобы и презрения к ближнему своему. Ну а во-вторых, думает девушка, музыканта, деятеля искусства, видимо, непросто понять: свои тонкие переживания он нарочно скрывает под покровом внешней простоватости, дабы его понимали лишь посвященные. Увы, девушка, мы должны вас разочаровать. Нынешние популярные музыканты именно таковы, какими кажутся. Если они выглядят безмозглыми, то это так и есть. Даже те скромные зачатки разума, которыми они некогда обладали, выбиты у них из головы постоянно ревущими рядом децибелами. И остались в голове только три вещи: спиртное (или спиртное плюс наркотики), доступный секс и, конечно, деньги. Это правило, к сожалению, исключений не знает. В связи с упорной тягой девушек к поп-музыкантам и тому подобным пошловатым персонажам можно, конечно, привести цитату из д’Аннунцио: «Обыкновенные люди не могут вообразить, сколько глубоких и новых восторгов вносит в любовь даже бледный или ложный ореол славы. Любовник без имени, будь он силен, как Геркулес, прекрасен, как Ипполит, и строен, как Ил, никогда не вызовет в любовнице тех восторгов, какие художник, может быть бессознательно, обильно вливает в тщеславные женские души». Увы, всё мельчает, и в наше время вместо слова «художник» надо поставить «человек, которого показывают по телевизору». Качество успеха и известности в наше время, кажется, никого не интересует. Но если дама не круглая дура, то, спознавшись с избранником телевизионной славы, она почти наверняка испытает горькое разочарование. То ли дело поэты! Кристофоро Ландино, один из величайших умов Ренессанса, указывал, что «поэзия не только снискала почет и славу отдельным частным людям, но и – в государствах со справедливым строем и у процветающих народов – всегда служила к пользе немалой, а к украшению величайшему». Он же восклицал: «Ведь кто до такой степени чужд всякой образованности, до такой степени лишен вкуса, чтобы не понимать, что никакое созвучие, никакую самую совершенную гармонию нельзя сравнить со звучанием стихов?» У Эдгара По мы встречаем такой вопрос: «Тебе никогда не приходило в голову, что ничего из того, чем дорожит человек, посвятивший себя литературе, – в особенности поэт, – нельзя купить ни за какие деньги? Любовь, слава, интеллект, ощущение собственной силы, упоительное чувство прекрасного, вольный простор небес, упражнения для тела и ума, дающие физическое и нравственное здоровье, – вот, собственно, и всё, что нужно поэту». По, разумеется, прекрасно понимал, что жизнь редко дает поэту всё здесь перечисленное, но в том-то и сила избранника Феба, что он способен находить эти богатства в самом себе. Куда с ним тягаться музыкантам, ни один из которых не читал По, а если вдруг и прочитал, то приведенные нами строки ему ровно ничего не сказали. При встрече поэт имеет полное право повторить поп-музыканту строки Абу-ль-Аля аль-Маарри:
      Мы дорогами разными ходим в мире,
      Кто путями небесными, кто земными.
Томас Нэш писал:«Поэтов презирают в мире, ибо они не от мира сего: они воспаряют мыслью высоко над миром невежества и земной суеты». Он же справедливо утверждал: «Если в груди смертного человека порой еще вспыхивают сквозь пепел искры того совершенства, каковым обладал Адам в раю, то Господь наделил сим даром свой совершеннейший образ – образ поэта». Прислушаемся и к Сервантесу: «Преимущество поэзии заключается, однако ж, в том, что она как ключевая вода: будучи сама по себе чиста и прозрачна, она не брезгует и нечистым; она – как солнце, коего лучи проходят сквозь всякую скверность, но так, что никакая грязь к ним не пристает; это такое искусство, которое ценится по действительной своей стоимости; это молния, вырывающаяся из своего заточения, но не для того, чтобы опалять, а чтобы озарять; это музыкальный инструмент, нежащий и услаждающий наши чувства, – и инструмент, который не только услаждает нас, но и возвышает наш дух и приносит пользу». Стоит вспомнить и Низами Арузи Самарканди: «Поэзия – это искусство, при помощи которого поэт располагает возбуждающие представления и соединяет действенные суждения таким образом, что малое обращает в великое, а великое – в малое. И красивое облачает в безобразные одежды, а безобразное заставляет сиять в красивом обличье. И внушением силы гнева и чувственности так подстрекает, что благодаря этому внушению темпераменты повергаются то в экстаз, то в депрессию, и это становится причиной важных дел в устройстве мира». И еще из Самарканди: «Итак, царю необходим хороший поэт, который увековечил бы имя царя и закрепил память о нем в диванах и тетрадях. Ибо когда падишах подчинится тому приказу, который неизбежен, от войск, казны и сокровищ его не останется и следа, и только имя его благодаря творениям поэтов обретает вечность». А вот что писал о поэзии д’Аннунцио: «Стих – всё. В подражании Природе нет более живого, более гибкого, острого, изменчивого, более разнообразного, четкого, послушного, более чувствительного и надежного художественного средства. Плотнее мрамора, мягче воска, подвижнее жидкости, трепетнее струны, светозарнее драгоценного камня, благоуханнее цветка, острее меча, гибче ветки, ласкательнее шепота, грознее грома, стих – всё и может всё. Может передать малейшие оттенки чувства и малейшие оттенки ощущения, может определить неопределимое и выразить невыразимое, может объять беспредельное и проникнуть в бездну, может приобрести объем вечности, может изобразить сверхчеловеческое, сверхъестественное, чудесное, может опьянять, как вино, восхищать, как экстаз, может в одно и то же время завладеть нашим рассудком, нашей душой, нашим телом, может, наконец, воссоединиться с Абсолютным. Совершенный стих – безусловен, неизменен, бессмертен, спаивает в себе слова, как алмаз, замыкает мысль в некий строгий круг, которого никакой силе никогда не разорвать, становится независимым от всякой связи и всякого подчинения, не принадлежит больше художнику, но всем и никому, как пространство, как свет, как нечто вечное, изначальное. Мысль, точно выраженная в совершенном стихе, есть мысль, уже существовавшая раньше – в темной глубине языка. Извлеченная поэтом, она продолжает существовать в сознании людей. И более велик, стало быть, тот поэт, который умеет обнаружить, раскрыть, извлечь большее количество этих бывших в скрытом виде, идеальных образов. Когда поэт близок к открытию одного из таких вечных стихов, его предуведомляет божественный поток радости, неожиданно охватывающий все его существо».
  Прекрасные слова! К сожалению, ни девушки, ни их телевизионные кумиры не поймут в них ни бельмеса. Правда, если им сообщить, что д’Аннунцио был нобелевским лауреатом, они почтительно закивают головами (внешние признаки успеха – святое для тупиц), но понимания от этого не прибавится. Стоит ли из-за этого горевать поэту? Вряд ли, он ведь ничего не может изменить. Он может только повторить строки Генриха Циллиха:
      Дух охранять заклят я для чего-то
      В стране, что к духу сделалась глухой.
Уничтожить заклятие поэт может только вместо с собственной жизнью, вместе с собственной личностью. Следовательно, нужно черпать спокойствие в следующих словах Толстого: «Судить о вкусных кушаньях, приятных запахах, вообще приятных ощущениях может всякий (и то бывают люди, лишенные способности чуять запах и видеть все цвета), но для суждения о художественных произведениях нужно художественное чувство, очень неравномерно распределенное. Определяет же достоинство художественных произведений толпа, печатающая и читающая. В толпе же всегда больше людей и глупых и тупых к искусству, и потому и общественное мнение об искусстве всегда самое грубое и ложное. Так это всегда было и так в особенности в наше время, когда воздействие печати все более и более объединяет тупых и к мысли и к искусству людей. Так теперь в искусстве – в литературе, в музыке, в живописи – это дошло до поразительных примеров успеха и восхваления произведений, не имеющих никакого ни художественного, ни еще менее здравого смысла». Коли уж Толстой мог написать подобное про свои тепличные для искусства времена, то нынешним поэтам следует лишь спокойно выполнять свой долг и радоваться жизни. А почему бы им не радоваться? По-настоящему наполняют жизнь только труд и борьба, а того и другого поэтам дано с избытком, важно только смело брать предлагаемое. Придут почести, слава, чувственные наслаждения – отлично. Но как знать, не веселее ли то, к чему призывает д’Аннунцио: «Если теперь смертные отказывают в славе и почестях поэтам – питомцам Музы, как называл их Одиссей, – защищайтесь всеми оружиями и даже насмешкой, если она более действительна, чем брань. Старайтесь отравить ваши стрелы самым сильным ядом. Сделайте так, чтобы ваши сарказмы имели достаточно едкости, чтобы проникнуть до мозга и разрушить его. Клеймите до кости глупые лбы, которые хотели бы наложить на каждую душу определенный штемпель, как на общественное орудие, и сделать одинаковыми все человеческие головы, как головки гвоздей под молотом мастера. Пусть ваш безумный смех поднимается до небес, когда вы услышите, как конюхи Великого Зверя вопят в собрании».
  Между тем автомобили остановились у подъезда новенькой многоэтажки на окраине Краснодара. Гости шумно ввалились в квартиру, стали располагаться, и вскоре выяснилось, что те, кто привез поэтов и девиц на место их ночлега, о спиртном позабыли, а сами поспешили уехать. В течение дня Жизнев пил мало, к ночи совсем протрезвел, рядом была Юля, за которой так хотелось ухаживать, но горькие мысли мешали ему это делать. Он с натугой рассказывал о чем-то, а сам думал о печальном и о том, как пригодилась бы теперь хотя бы бутылочка коньяку. Вспомнились ему слова Ихары Сайкаку: «Развлекаться в веселых кварталах следует до сорока лет, заводить тяжбы – до пятидесяти. А потом остается лишь помышлять о загробном блаженстве». Любые тяжбы внушали ему ужас, значит, оставалось либо терять лицо, предаваясь разгулу с красотками на старости лет, либо готовиться к переходу в лучший мир. Остановить свои завлекательные речи он не мог, ибо молчание его страшило, но ничего хорошего от Юли уже не ждал и вспоминал слова Лопе де Веги:
      Коль женщина по воле рока
      Собою дивно хороша,
      Вдвойне должна ее душа
      Быть беспощадной и жестокой.
Искоса поглядывая на Юлю, он вспоминал слова Лин Мэнчу: «Надо сказать, что женщина по своей природе – существо непостоянное и даже шальное. Скажет одно, а сделает другое, да и в словах одна путаница. То она тупа и бесчувственна, как истукан, а иногда смотришь – в голове у нее что-то и есть, но толку все равно маловато». Сложнова, как назло, куда-то увезли хозяева, и потому он не помогал Жизневу развлекать Юлю. Сидорчука увезли тоже, но он в любом случае не стал бы бросать слова на ветер, предпочитая, чтобы развлекали его самого. К счастью, с языка Жизнева сорвалось что-то о непрочности человеческого существования, и это пробудило от задумчивости одну из подруг Юли, высокую и нескладную, тоже уроженку Новороссийска. В похвалу ей доброжелатель мог привести слова Жерара де Нерваля: «Крупные черты лица говорят о чистой породе, не смешанной ни с какой другой». Однако этим преимущества рослой подруги исчерпывались. Да и странно было бы со стороны Жизнева восхищаться подобной внешностью, если те же слова поэт мог повторить о нем самом. Рослая подруга по имени Ирина начала крайне многословно рассказывать о том, как она угодила в автомобильную аварию, как чудовищно ее покалечило и как близко она подступила к порогу инобытия. При виде ее нескладности легко верилось и в аварию, и в многочисленные травмы. Жизнев видел, что Юля слушает наверняка уже многократно слышанный рассказ с не меньшим интересом, нежели слушала минуту назад его, большого поэта, и с обидой вспоминал слова Боккаччо: «Я отказываюсь понимать женщину, которая пренебрегает мужчиной и не ценит его по достоинству; ей, впадающей в подобного рода заблуждение, надлежало бы отдать себе отчет, что представляет собой она сама и сколь велико и каково душевное благородство, коим, по воле Божией, мужчина отличается от всякого другого животного, – следственно, ей должно гордиться тем, что она любима, должно дорожить любимым человеком и стараться во всем ему угождать, дабы он никогда ее не разлюбил». Но Жизнев тут же одергивал себя, восклицая в душе: «Должно-то должно, но кому это объяснишь?» И он вспоминал Каспара Штилера:
      Страх, боль, сердечная тоска,
      То отвратительная спешка,
      То ожидания века, –
      Вот каковы любви приметы.
      Не знаешь их – так не суди
      О том, что будет впереди,
      И поспеши в анахореты.
      Любовь – таков закон секретный –
      Бывает только безответной.
Вспомнились ему и слова Кэнко-хоси: «То, с чем нужно быть более всего осмотрительным, и то, чего следует остерегаться больше всего, и есть любовная страсть». В конце концов рассказ Ирины о полученных увечьях иссяк, и эта несчастная вместе с третьей молчаливой подругой, имя которой забылось, обладательницей удивительно порочной внешности, удалились на боковую. Юля, однако, отказалась примкнуть к их компании и осталась с Жизневым наедине, а это, невзирая на приведенные выше правильные соображения, вновь пробудило в душе Жизнева волнения романтического характера. Он, конечно, должен был бы вспомнить слова героя Сервантеса: «Если в душу к тебе закралась любовь, а надежда манит тебя издали, то это равносильно тому, как если бы в тело твое вселился легион бесов. Такова, сеньоры, моя история, такова история моего безумия, такова история моей болезни: бесы, терзающие меня, – это любовные мои думы. Я терплю голод, ибо надеюсь на утоление его». Но какое там! Когда девушка подошла к окну и стала зачем-то смотреть в ночное пространство, мерцающее разноцветными огоньками, Жизнев, приняв ее задумчивость за позу выжидающей самки, недолго думая вскочил с дивана, решительно приблизился к дорогому существу и обнял его за талию. Юля вздрогнула и ловко сбросила его руку с покоробившей Жизнева брезгливостью. «Ах так!» – подумал он, вернулся на диван и погрузился в обиженное молчание. Юля была не лишена некоторой душевной чуткости, да и теперь, задним числом, можно, пожалуй, сказать, что Жизнев вовсе не внушал ей отвращения – скорее наоборот. Однако недостаток образования и вытекающий из него решительный примат материальных интересов не позволили Юле ринуться в тот водоворот чувств, в ту круговерть страстей, которые Жизнев запросто мог ей обеспечить. Стала ли Юля счастливее от своего мудрого на первый взгляд решения отвергнуть знаки внимания нашего героя? Судя по живости ее взгляда, по уместности реплик, по умению подхватить шутку, – судя по всему этому, рискнем предположить, что вряд ли. Нам до сих пор представляется, что никто ее не веселил бы в жизни больше, чем наш герой. И хотя материальное тяготело над нею, счастье было возможно. В описываемую нами ночь она своей грациозной походкой подошла к дивану, присела рядом с Жизневым и с улыбкой попросила его почитать стихи. Для примирения с поэтом нельзя отыскать лучшего способа. Жизнев отбросил все обиды, приосанился и, хотя не имел обыкновения держать свои стихи в голове и читал обычно по бумажке, тут откуда и память взялась. Юля, глазки которой сияли, как у играющего котенка, заявила о своем восторге. Жизнев с идиотической предприимчивостью самца вновь задумался о том, как бы половчее ее обнять, и опять забормотал примерно то же, о чем писал Ян Анджей Морштын:
      Тому, кто взял, даянье не во вред,
      Той, что дала, убытка вовсе нет.
«Что происходит у вас на сердце? Какая сила держит вас на этом диване?» – уже собрался он спросить, подобно герою повести Н.Ф.Павлова, но тут раздался звонок в дверь, совершенно вообще-то ненужный, так как дверь снаружи открыли ключом хозяева квартиры, впустив внутрь встреченных ими с поезда музыкантов команды Сидорчука.
  Что следует сказать об этих людях, разбивших возможное счастье Жизнева? Каждый из них, разумеется, обладал собственным психологическим складом (или физиономией). Однако все они были столь непроходимо невежественны, внесли столь ничтожный вклад в искусство, которым будто бы профессионально занимались, их творческие устремления застыли на столь низком уровне, что человек образно мыслящий имел полное право назвать их своего рода пингвинами от искусства и не тратить более времени на изображение их человеческих особенностей, не имеющих никакого значения. Не будем отвлекаться на это и мы – скажем лишь, что, на взгляд Жизнева, питавшего к этим заблудшим душам необъяснимую симпатию, все они отличались вдобавок общим неприятным свойством – были постыдно жадноваты. Не исключено, что такими их сделал Сидорчук, умевший и любивший влиять на слабых людей, ведь его-то собственная жадность с годами вошла в поговорку. Вероятно, он же передал им свою грубость, переходящую в хамство, забыв при этом передать свои дипломатические способности, – в результате в любой мало-мальски интеллигентной компании наши деятели тончайшего из искусств смотрелись довольно дико. Тем не менее Жизнев, любовным усилиям которого они помешали, нашел в их вторжении и приятную сторону. Дело в том, что музыканты, в отличие от Жизнева, не забыли напомнить принимающей стороне о важности горячительных напитков для деятелей искусства. В квартиру внесли множество пакетов, в большинстве которых приятно позвякивало и побулькивало. А Жизнев, уж коли ему не удалось взбодриться ради ухаживания за Юлей, теперь имел полное моральное право выпить хотя бы из-за того, что ухаживаниям пришел конец. «Терпевший долго – долго пьет», – как сказал Лопе де Вега. И то сказать: ухаживать за женщиной в присутствии музыкантов Сидорчука стал бы только идиот. Жажда осквернить все возвышенное и светлое явственно читалась на лицах этих господ вместе с желанием сделать все окружающее предметом своих пошлых острот и прибауток. Подобных субъектов имел в виду Чехов, когда писал, что «есть особая порода людей, которые специально занимаются тем, что вышучивают каждое явление жизни; они не могут пройти даже мимо голодного или самоубийцы без того, чтобы не сказать пошлости». Ну а раз такие мужланы пожаловали в самый неподходящий момент и всё испортили, оставалось только доброй выпивкой помянуть несбывшееся. Не зря писал Навои:
      Не пощадили бы меня ни время, ни судьба,
      Когда б не винный погребок, где я обрел покой.
Да и что скрывать: Жизнев был рад видеть явившихся музыкантов – так театральная публика после пресных положительных персонажей радостно встречает колоритного мерзавца. Закуску и особенно выпивку собравшиеся употребляли с большим удовольствием – оно и понятно, учитывая их давнюю любовь к этому делу, а Юля внимала их грубому острословию с провинциальным любопытством. Жизнев по части острословия и цинизма нисколько не отставал от музыкантов, ибо смолоду выучился приспосабливаться к любой компании. Юля слушала его шутки, и в ее глазах мелькало недоумение – она-то посчитала Жизнева существом романтическим, несколько не от мира сего. Но нашего героя это не смущало – он был уверен: если представится случай, его красноречия хватит на то, чтобы объяснить, как важно уметь меняться. Ну а если подходящего случая не выпадет, то и беспокоиться не о чем.
  Уничтожив всю выпивку и закуску, гости полегли спать кто где, причем один из музыкантов каким-то образом сумел оказаться в одной постели с Юлей. Наутро – то есть не наутро, конечно, а ближе к вечеру, когда все проснулись, – он со смехом рассказывал, понизив голос, дабы не слышали девушки, о своей неудаче: «Я к ней и так, и сяк, и вот что интересно: сначала-то она вроде бы отвечает… А потом как будто просыпается – и всё: толкается, шипит, как дикая кошка…» Жизнев едва не закричал: «Это меня она видела во сне! Это она мне отвечала, а не тебе, животное!» Однако он вовремя опомнился и даже изобразил на лице понимающую ухмылку. Единственное, что он смог сделать – это поскорее перевести разговор на другое. А затем он принял душ, приоделся и вместе со всеми отправился в клуб – выступать перед избранной публикой города Краснодара. И поэты, и выступавшая вслед за ними группа Сидорчука стяжали огромный успех. Однако между триумфаторами имелась разница: музыканты за свою работу деньги получили, а Жизнев со Сложновым – нет. Хитрый Сидорчук убедил их в том, что они выступают в Краснодаре, так сказать, за харчи. Мало того, Сидорчук даже прикарманил прибыль от продажи книг, происходившей после поэзоконцерта в Краснодарском университете. Собственно, слово «даже» здесь относится не к Сидорчуку, который никогда не упускал случая наложить лапу на чужое – авось выгорит, – а к непостижимому благодушию больших русских поэтов, которых достаточно чуток приласкать, чтобы они совершенно расслабились и телесно, и умственно и позволили втихомолку посмеиваться над собой всяким жуликам вроде Сидорчука. «Плохой поэт всегда неважный друг», – словно про этого человека написал Поуп. Справедливость в конце концов восторжествовала – Сидорчук лишился покровительства разгневанных им муз, исписался и стал посмешищем для всех думающих людей. Видит Бог: Жизнев не желал ему столь страшного конца.
  Дабы не заканчивать главу на этой удручающей ноте, сообщим читателям, что именно в ходе вышеописанной поездки наш герой познакомился с поистине выдающимися людьми: продюсером Владимиром Труханом и филологом Алексеем Мельниковым. Вероятно, их внушительные, благородных очертаний фигуры еще появятся и на страницах нашего повествования, и в жизни нашего героя. А Юля – что Юля? «Быть может, сейчас ее уже нет в живых, или у нее отвислый живот, а может, осуществив глубоко разумный акт перевоплощения, она пасется теперь на лугу в образе белой ослицы?» (Альфред Польгар). Да, всё может быть.

I часть,
Глава XXXVIII.

  Вышеописанная поездка нашего героя в Краснодар оказалась, разумеется, не последней. Вспоминал он, например, день рождения одного из молодых богачей и обильное застолье в кафе на улице Красной, принадлежавшем виновнику торжества. Стояла та самая удивительная краснодарская зима, когда по бесснежным улицам вполне можно прохаживаться в пиджаке, разгребая ногами сухие листья платанов, а откуда-то из степей дует несильный, но ровный теплый ветер, неся чистый и вкусный воздух. За столом Жизнев очутился напротив могучего человека с плешью, зато с необычайно волосатыми руками и лицом – из-за этой волосатости визави нашего героя напоминал паука.
– Ох, как же я москвичей не люблю! – глядя на Жизнева, ни с того ни с сего заявил верзила.
– А что, всех остальных вы любите? – полюбопытствовал Жизнев. – Счастливый вы человек в таком случае.
  Верзила иронии не понял либо не захотел понять и стал на разные лады повторять свою первоначальную реплику. Жизнев, искренне любивший свой город и его обитателей, решил, что по отношению к ним отмалчиваться будет нечестно, и поинтересовался у верзилы, каких, собственно, москвичей он имеет в виду. Ведь не секрет, что москвичами любят себя называть многие люди, проживающие в радиусе до двухсот километров от Москвы, и уж конечно – жители множества расположенных поблизости от Кольцевой автодороги местечек с довольно сомнительной репутацией.
– Опять же сроки проживания, – добавил Жизнев. – Можно ли назвать москвичом человека, который живет там несколько лет и приехал в Москву исключительно в поисках наживы? Я думаю, что нельзя. Вот вы говорите, что вас в Москве обманывали. А я уверен, что вас обманывали не москвичи, а лица, некоторое время проживающие в Москве и занимающиеся в ней бизнесом. Разницу чувствуете?
  Дальнейший разговор с верзилой напомнил Жизневу пассаж из Свифта: «Тогда паук, раздувшись, принял позу диспутанта и начал спор в истинно полемическом духе, с твердым намерением быть грубым и злым, настаивать на своих собственных доводах, не обращая ни малейшего внимания на ответы или возражения противной стороны и храня в своем уме решительное предубеждение против всяких уступок». Утомленный манерой верзилы без конца долдонить одно и то же (в данном случае – что проклятые москвичи его обманули), Жизнев буркнул себе под нос:
– А вы поплачьте. Легче станет.
– Что? – подозрительно спросил верзила.
– Да так, ничего. Оставим эту дискуссию, вы же меня все равно не слышите. Господа, тост за именинника!
  В том же застолье Жизневу запомнился еще один разговор, совсем короткий. Московским гостям пришлось почитать стихи. Если в произведениях Сидорчука, все, как всегда, сводилось к коитусу, если стихи Сложнова, пусть порой и не вполне приличные, все же подкупали слушателя своим искренним восторгом перед чудом бытия, то презрительные ноты, явственно звучавшие в сатирах Жизнева, произвели и здесь то действие, которое время от времени производили: нашелся человек, почувствовавший себя оскорбленным. Конечно, можно всё списывать на неотесанность публики – ведь неотесанность, доведенная до определенного предела, делает публику чернью, по крайней мере что касается восприятия искусства. А ведь Фернандо де Рохас писал: «По правде говоря, всё, что чернь думает, – вздор, всё, что говорит, – ложь, всё, что ругает, – добро, всё, что хвалит, – зло». Однако Жизнева, считавшего поэзию наилучшим средством человеческого общения, отнюдь не радовало, если в его стихах усматривали несуществующий злой умысел. К тому же он прекрасно знал, что тот, кто является профаном и представителем черни с точки зрения жрецов искусства, вполне может проявить подлинное величие вне храма Аполлона. Приходилось заключить, что достижение взаимопонимания – процесс непростой, случаются на этом пути и неудачи, виной которым далеко не всегда тупость публики. «Не знаешь ли ты, что первая ступень к безумию – это воображать себя мудрым?» – писал тот же Фернандо де Рохас. Даже блестящий поэт проявит себя вовсе не мудрецом, если будет чересчур уж суров к публике, которая, между прочим, есть народ. Куда разумнее продолжать работать, не пытаясь подладиться к ее пониманию, – в конце концов тебя поймут, и поймут верно. А когда придет понимание, при жизни или уже нет, для истинного поэта большого значения не имеет. Гете совершенно верно указывал: «Когда художник достиг определенного уровня совершенства, то довольно безразлично, удалось ли ему одно произведение несколько лучше, чем другое». А коли так, долг поэта – сделать больше, ибо у художественного влияния на мир есть и количественное измерение. Чехов напоминал: «Поэт, если он талантлив, берет не только качеством, но и количеством». Да, есть определенная правота в горькой максиме Стриндберга: «…Великий человек что свеча: поставь ее на высокий стол – и все увидят ее пламя, убери под стол – и света не будет, хотя бы она горела так же ярко, как прежде». Однако если производить свет в достаточном количестве, то он прожжет и испепелит и стол, и любую другую самодовольную мебель. Несомненно, заслуживает внимания требование Байрона:
      Воздай же честь ему и славу,
      Покуда жив еще поэт.
      В посмертной славе толку нет.
Однако конечная правда ощущается скорее в словах Тика:
      Того, в чьей власти – песнопенья,
      Ничто не сгубит никогда.
Или в словах Мореаса:
      Я всё не сговорюсь со славою своею,
      Лишь к мертвецам лицо обращено мое,
      Зерном моих борозд живится воронье,
      Мне жатвы не собрать, хоть я пашу и сею.

      Но я не сетую. Пусть злится Аквилон,
      Пускай меня клеймят, пускай кто хочет – свищет:
      Что нужды, если твой, о лира, тихий звон
      Искусней с каждым днем становится и чище?
Или в словах Ронсара:
      Мужайся, песнь моя! Достоинствам живого
      Толпа бросает вслед язвительное слово,
      Но богом, лишь умрет, становится певец,

      Живых нас топчет в грязь завистливая злоба,
      Но добродетели, сияющей из гроба,
      Сплетают правнуки без зависти венец.
  Однако мы отвлеклись. Поясним, что в ходе того же застолья после разговора с обманутым москалями паукообразным верзилой к Жизневу подсел худощавый усатый человек и взволнованно произнес:
– А вы понимаете, что ваши стихи многих могут обидеть?
  Жизнев пожал плечами и примирительно пробормотал:
– Пока всё вроде бы без обид обходилось. Пока вроде бы все довольны.
  Про себя же он усмехнулся, вспомнив героя Кеведо, который жаловался: «Пока продолжал я заниматься поэзией, от неприятностей отбоя не было». А усач с дрожью в голосе гнул свое:
– Нет вы не понимаете: ваши стихи могут обидеть очень многих. В них очень много обидного!
  Жизнева этот доброхот начинал раздражать. Вспомнился Лотреамон: «Откуда ни возьмись вдруг выскочила вошь и злобно зашипела: “Каково?!”» При всем своем демократизме Жизнев понимал, что люди хорошие, но духовно неразвитые перед произведениями искусства могут проявлять все неприятные качества толпы и черни, и потому уважающий себя писатель частенько должен выбирать: идти на поводу у этих качеств или, напротив, вести себя жестко, ни в коей мере им не потакать и посылать подальше всех слишком ретивых ценителей и советчиков. Последней позиции придерживался, например, Эдмон де Гонкур, когда писал об одном из своих заблудших современников: «Бедный малый! В нем нет высокомерной независимости самоуверенного человека, умеющего плевать на всех и вся! Он преисполнен лакейского почтения к чувствам, предрассудкам и верованиям светского общества, тех ничтожных самцов и глупых самок, среди которых он живет». Жизнев никак не мог понять, к чему же его призывает взволнованный усач, какова его, так сказать, конструктивная программа. Уж не хочет ли он переделать его, Любима Жизнева, в одного из тех стерильно благонамеренных авторов, творения которых способны опошлить и сделать предметом осмеяния любую добродетель? Зато подобные писаки понятны даже тем, кто отродясь не заглядывал ни в одну книгу. Вспомнился Гёте: «Вообще ничего не может быть глупее, чем говорить поэту: это тебе следовало сделать так-то, а вот это по-другому! Я сейчас говорю как старый знаток. Из поэта не сделаешь ничего вопреки тому, что заложено в нем природой. Если вам вздумается сделать его другим – вы его изничтожите». Сдерживая гнев, Жизнев сухо сказал:
– Могу обидеть, говорите? Очень хорошо, я очень рад.
– В каком смысле? – не понял усач.
– В таком, что «главная идея, которую я преследую во всех трудах моих, – рассердить мир, а не развлекать его…» Это не я сказал, а Свифт. Который «Гулливера» написал. «Гулливера» читали?
– Э-э… Читал, – неуверенно сказал усач, но тут же вновь оживился: – Но вы в своих стихах пишете такое! Такое изображаете!…
– Уродливое? Безобразное? Отталкивающее?
– Ну да, ну да, ну да.
– Вы Шарля Бодлера читали, конечно? Великого французского поэта? – не без лукавства спросил Жизнев. – Так вот, Бодлер писал: «В чем нет легкого уродства, то кажется бесчувственным; из этого следует, что неправильное, то есть неожиданное, необыкновенное, удивительное – есть важнейшая часть и характернейшее свойство красоты». К сожалению, есть много людей, ненавидящих красоту и тех, кто ее создает. Вам наверняка приходилось сталкиваться с такими. «Истинный гений всегда неугоден любой бездари», – писал про них Свифт. Ну ничего – вспомните хорошо знакомого вам Сэмюэля Джонсона: «От тлетворного дыхания критиков не задохнулся еще ни один гений». Важно только не потакать так называемым недовольным, так называемым критикам, так называемым обиженным. Важно сразу дать им понять, на чьей стороне Знание, которое, как известно, сила. Вспомните, что говорил маркиз Сантильяна: «Знание не тупит острия копья и не заставляет дрожать шпагу в руке рыцаря». Выражаясь народным языком, нас, подлинных поэтов, без хрена не слопаешь, мы сможем за себя постоять. А вам еще рекомендую преодолеть «старый предрассудок, основанный на уважении к печатному слову: каждая книга, мол, непременно задается дидактической целью. Но художественное отображение жизни этой цели не преследует. Оно не оправдывает, не порицает, а лишь последовательно воссоздает людские помыслы и действия, тем самым проясняя их и просвещая читателей». Это не я сказал, это Гёте… Вы ведь не против того, чтобы я просвещал читателей?
  Усач раскрыл было рот, собираясь возразить, но Жизнев, любивший заканчивать споры на примирительной ноте, подняв палец, перебил его:
– И не надо думать, будто я плохо отношусь к публике. Я ведь стараюсь – пишу стихи, потом выхожу на сцену, выступаю, что вовсе не просто и очень малодоходно. Я помню, что говорил Бодлер: «Не презирайте людской чувствительности. Чувствительность любого человека – это его добрый гений». Я, как говорится, иду к людям, вот даже в Краснодар прилетел из Москвы, хотя выпить-закусить мог бы и там. Но при этом я могу сказать о себе словами Джойса:
      Я – катарсис. Я – очищенье.
      Сие – мое предназначенье.
      Я не магическая призма,
      Но очистительная клизма.
Видите ли, я о людской чувствительности более высокого мнения, чем вы. Я полагаю, что она в конечном счете разберется, кто льстит ей с корыстной целью, а кто говорит правду, как я. А для ускорения понимания нужно, чтобы не только я шел к публике, но чтобы и она шла ко мне. Не вздрагивала при каждом грубом слове, а старалсь меня понять, пройти тот же путь, что и я, дорасти до меня. Компрене ву? Так выпьем за взаимопонимание!

I часть,
Глава XXXIX.

  О той поездке в Краснодар, которая началась со знакомства с паукообразным верзилой, можно добавить немногое. Жизнев договорился, что на следующий день приятели отвезут его в Криницу – проведать старушку и полюбоваться морем. Однако приятели за праздничным столом позволили себе лишнее и не приехали в условленное место. Жизнев пожал плечами: случались в людском общежитии вещи, которых он решительно не понимал. К таковым относилось, в частности, нарушение обязательств. Он, человек не слишком крепкого здоровья, мог понять любые физические страдания, а раз понять, то, значит, и посочувствовать страдальцам. Однако он не мог себе представить, как можно валяться на диване и попивать рассол, когда прекрасно знаешь, что кто-то ждет тебя на заснеженной обочине шоссе, поминутно смотрит на часы, размышляет о том, не случилась ли с тобой какая-нибудь беда… Нет, в таких случаях Жизнев поднимал сам себя с одра болезни и, подобно привидению, брел туда, куда призывал долг. Как то ни странно, вскоре, словно в воздаяние за мужество, хвороба его покидала – по крайней мере настолько, что он мог достаточно свободно передвигаться и разговаривать. Однако силой духа люди наделены, увы, не в равной мере, а потому Жизневу пришлось поехать вместе со всеми на дачу к вчерашнему усачу и там бессмысленно просидеть несколько часов в кресле, из-под полуопущенных век созерцая панораму предгорий и повторяя за Эдмоном де Гонкуром: «Курить, рассеянно глядя на окружающее, – в этом, пожалуй, сейчас вся цель моего существования». С утра Жизнев слегка выпил и потому погрузился в какое-то растительное состояние, тем более что беседа не представляла собой ровным счетом ничего интересного: говорил в основном Сидорчук, обладавший удивительной способностью с глубочайшим убеждением и даже с вызовом изрекать самые унылые трюизмы. Усач, однако, находил такого собеседника вполне подходящим и, в свою очередь, постоянно вставлял в разговор какие-то никому не нужные сведения о своем бизнесе.
  К вечеру поехали в аэропорт. Там Жизнев вышел из машины и закурил. Остальные – виновник торжества, Сложнов и Сидорчук, – тоже вышли, но, отойдя в сторонку, о чем-то долго совещались, поглядывая на Жизнева, который курил и время от времени позевывал. В конце концов неожиданно выяснилось, что Жизнев не летит, а едет на поезде, причем билет у него на верхнюю полку, хотя верхних полок он терпеть не мог. Однако тут приходилось терпеть – ему всё было представлено как неизбежность, хотя в таком повороте событий и в предшествовавших ему долгих переговорах перед зданием аэропорта Жизневу виделось что-то странное. Поезд отходил ночью, и Жизнев попросил отвезти его к приятелям, маявшимся с похмелья. На его просьбу отвезти его вечером еще и на вокзал виновник торжества ответил с каким-то странным испугом: «На такси! Только на такси!» Жизнев пожал плечами: «На такси так на такси, не стоит так волноваться». Когда он пришел, его приятели не проявили никаких признаков раскаяния, да он таковых и не ждал, памятуя о слабости человеческой. Его приходу и принесенному им коньяку обрадовались – и на том спасибо.
  Жизнев выпил коньяку, поболтал с хозяевами, подремал, потом приятели проводили его на поезд, где он кое-как расположился на своей верхней полке в битком набитом плацкартном вагоне. В Москве всё разъяснилось: оказалось, что виновник торжества купил авиабилеты на всех поэтов, однако Сидорчук убедил его один билет сдать и отправить Жизнева поездом. При этом Сидорчук ссылался на то, что Жизнев, дескать, пьян. Об этом рассказал нашему герою Сложнов: Сидорчуку так понравилась эта грошовая интрига, что он не утерпел и в самолете, мерзко хихикая, рассказал обо всем Сложнову. Возражать было поздно, но и скрывать Сложнов ничего не стал, за что наш герой от души его поблагодарил. А как же? Как сказал Лопе де Вега,
      Кто раз умеет обмануть,
      Тот много раз еще обманет.
Становилось ясно, что с самозваным начальником поэтов следовало держать ухо востро и в самых обычных бытовых делах.
– Зачем ему это понадобилось, он не сказал? – поинтересовался Жизнев. – Я же не был пьян. Даже после коньяка потом вполне спокойно уехал.
– Я знаю, – сказал Сложнов. – А зачем понадобилось, не знаю. Но хихикал он до самой Москвы.
  Жизнев усмехнулся, и скоро всё вновь вроде бы забылось.
  В следующий раз поэты Сообщества попали в Краснодар в 2001-м году и, как это ни странно, через Калмыкию. А дело было так: Сидорчук познакомился где-то с богатым молодым человеком по имени Алексис. Этот Алексис являлся деловым представителем президента Калмыкии в Москве. Поэты не раз выпивали в шикарной квартире молодого бизнесмена на Садовом кольце. В ходе этих вечеринок Жизнев не услышал из уст хозяина ровно ничего запоминающегося, но это его не удивило: к умственной бесцветности бизнесменов – даже тех, что объявляли себя любителями поэзии, – он успел привыкнуть. К слову сказать, Алексис, как и другие нувориши, был прежде всего поклонником незамысловатой музы Сидорчука. Возможно, он понимал и настоящую поэзию, но ловко это скрывал, зато неуклюжие смешилки вокруг коитуса всегда встречали самый восторженный прием с его стороны. Попытки поговорить о высокой литературе – да и вообще о литературе – изящный Алексис встречал молчанием и кивками, при виде которых становилось ясно: лучше поговорить о кабаках и о бабах. Дорогих кабаков Жизнев не посещал и не имел привычки обсуждать своих женщин с кем попало, а потому тесно сойтись с Алексисом он никак не мог. Зато Сидорчук всегда мог расшевелить этого утонченного юношу, прочитав какие-нибудь вирши с матюками и продолжив разговор в том же духе. Глядя на Алексиса, Жизнев повторял вслед за Гёте:
      И немало мне встречалось
      Разных лиц, высоких чином,
      Коим спутывать случалось
      Кардамон с дерьмом мышиным.
Впрочем, бизнесмены не привыкли проводить духовные разграничения – у них есть дела поважнее. Жизнев понимал это и оставался верен своему принципу никого строго не судить, за что и получил воздаяние: Алексис неоднократно угощал его настоящим, сделанным по правильному рецепту коктейлем «Кровавая Мэри».
  Вдруг выяснилось, что президенту Калмыкии срочно потребовался свой депутат в Госдуме и в республике предстоят выборы (или довыборы) нового депутата. Сидорчук с его психопатическим складом характера умел влиять на таких бесцветных людей, как Алексис: он убедил «главного калмыка Москвы» (льстивое прозвище Алексиса) в том, что для успешного проведения избирательной кампании необходима поддержка деятелей культуры, а ее могут обеспечить веселые поэты Сообщества – калмыки, мол, в своей глуши ничего подобного не видели и потому будут очень благодарны. Несомненно, одним из аргументов в пользу привлечения поэтов к делу развития калмыцкой демократии стала дешевизна этой затеи, так как Сидорчук привык к деликатности Сложнова и Жизнева в гонорарных вопросах. На самом-то деле Сидорчука не спрашивали о деньгах уже не столько из деликатности, сколько руководствуясь поговоркой: «Не трожь дерьмо, оно вонять не будет». Противно было наблюдать, как человек делает кислое лицо, лжет и сыплет оскорблениями лишь для того, чтобы отягчить свою совесть еще парой сотен долларов, утаенных от товарищей. Тут следует заметить (в качестве наставления молодым бизнесменам), что склочный характер, всегдашняя готовность изображать обиду, говорить гадости и вступать в нуднейшие препирательства в конечном итоге приносили Сидорчуку неплохой дополнительный доход. Забегая вперед, скажем, что за участие в калмыцкой предвыборной кампании Жизнев и Сложнов получили – не смейся, читатель! – по пятьдесят долларов. Сколько получил Сидорчук и сколько выделил Алексису его шеф – сие, видимо, навеки останется тайной.
  Однажды после концерта в клубе «Бедные люди» Жизнев познакомился с бойким человеком киргизской наружности по имени Казихан. Новый знакомец оказался столь любезен, что проводил хлебнувшего лишку Жизнева до дому и там проследил, чтобы таксист не обсчитал поэта (и правильно – тот так и рвался это сделать). Жизнев хоть и был под мухой, но сразу понял, что Казихан является образцовым представителем возникшего как бы ниоткуда (или из недр райкомов комсомола, что вернее) слоя молодых людей с прекрасно подвешенным языком и грамотной речью – бесчисленного племени имиджмейкеров и колумнистов, рекламных агентов и шеф-редакторов, спичрайтеров и специалистов по логистике, юристов и интернет-дизайнеров (не всем же быть олигархами, в самом деле). Своим примером эти люди прекрасно иллюстрируют тот факт, что для получения высокого дохода в буржуазном обществе совершенно не обязательно производить нечто дельное – важно занимать то место, с которого противник буржуазии мог бы производить всякого рода информационные диверсии. Однако Жизнев поставил себе за правило не пренебрегать никакими предложениями по развитию Сообщества, и потому, когда Казихан предложил встретиться и обсудить издание нового сборника поэтов, охотно согласился. Радость его, однако, быстро прошла: Казихан обладал редкостным умением говорить много, складно и даже интересно, не говоря при этом ничего дельного. Поначалу поток офисного красноречия показался Жизневу занятным в устах человека со столь степной наружностью, но потом наш герой осознал, что толку из встречи не будет, и затосковал. Он попытался понять, для чего Казихану потребовалось красть у него столько времени, но убедительного ответа так и не нашел. Ему, конечно, встречались в жизни люди, составлявшие себе раболепное окружение самым простым и дешевым способом: раздавая обещания, суля впереди благополучие, открывая неопределенные, но манящие горизонты. Лица в этом окружении могут меняться, поскольку даже до самых легковерных (или тупых) со временем доходит, что никто не собирается обеспечивать им процветание, однако само окружение остается, ибо пополняется новыми легковерными. Сидорчуку, например, такие давали взаймы без отдачи, помогали ему переезжать на дачу, втаскивали ему в квартиру новую мебель и так далее. Возможно, Казихан и принадлежал к числу таких самодеятельных лидеров (не стоит огульно называть их хитрецами, ибо они порой и сами верят, будто способны принести благо всем тем, кто смотрит им в рот). А возможно, всё объяснялось проще: в офисе Казихана Жизнев увидел только секретаршу, явно не обремененную интеллектом, и походило на то, что говорливый сын Востока просто изнывает от скуки. В любом случае суровая действительность давно приучила Жизнева мыслить конкретно, и расплывчатые призывы к светлому будущему не внушали ему ни малейшего энтузиазма. Имелось, наконец, и третье объяснение их странной квазиделовой встречи: Казихан очень любил выпить, чего и не скрывал. Работа не позволяла ему пить с утра, но тут уже близился час, когда Казихан, по его собственному признанию, старался влить в себя должную порцию зелья, дабы забыть о своих недомоганиях «со вчерашнего» и вообще о несовершенстве мира. С Жизневым, однако, ему не повезло: в планы нашего героя не входило в тот день напиваться, да еще с малознакомым человеком. Отметим, что все три выдвинутых нами объяснения неуместной коммуникабельности Казихана друг другу не противоречат и могли создать, если можно так выразиться, кумулятивный эффект, а значит, и особенно сердиться на Казихана не стоило. В дальнейшем Жизнев видел Казихана еще раза два в клубе «Бедные люди», где этот красноречивый человек обнаружил привычку внезапно замолкать, ронять голову на руки и погружаться в глубочайший сон прямо за столом, причем сон мог длиться много часов и добудиться Казихана в это время было невозможно. Просыпался он только утром вполне свежим и бодрым и отправлялся куда-нибудь пить кофе, а оттуда на службу. Иначе говоря, новый знакомый Жизнева обладал просто редостным умением расщеплять этиловые радикалы, и потому, когда выяснилось, что начальником предвыборного штаба Алексиса назначен именно Казихан, Жизнев слегка удивился, но затем воспринял это известие как пролог к целому ряду забавных ситуаций в будущем. Как показало будущее, он не ошибся.

I часть,
Глава XL.

  Хорошенько подкрепившись спиртным в аэропорту, чтобы не испытывать ужаса в самолете, поэты пересекли большую часть Европы и были гостеприимно встречены в Элисте. Их немедленно повезли подкрепляться вновь, но уже как следует – в ресторане и с местным колоритом. Ели, в частности, дутур – суп из бараньих поторохов, сохраняющий все характерные запахи бараньего пищеварения и как раз поэтому особенно возбуждающий извращенный аппетит гастрономов периода упадка. Кроме того, и водка под дутур пьется с особым удовольствием (в то время в Калмыкии особой популярностью пользовалась водка со странным названием «Звезда Улугбека», производимая не в Средней Азии, как, казалось бы, следовало из названия, а где-то на Кавказе, – добрая, надо сказать, водка). Потом пошли смотреть буддийский хурул. Жизневу показалось, что буддийский антураж вызывает у подвыпившего человека сугубое благоговение – у него даже созрело предложение наливать всем богомольцам в обязательном порядке двести грамм вне зависимости от пола и возраста. Правда, потом он предпочел промолчать, справедливо рассудив, что калмыки веками исповедовали буддизм и уж им ли не знать, как следует молиться по своему обычаю. В чужой монастырь со своим уставом не лезь… За этими мыслями Жизнев и не заметил, как вместе со всей компанией очутился в так называемом «Сити-Чесс», то есть в коттеджном поселке для проведения шахматных состязаний, до которых, как известно, президент Калмыкии большой охотник. Очень возможно, что весной, в пору цветения степи, «Сити-Чесс» представляет собой чарующее зрелище, так как он окружен неоглядной степью с трех сторон (с четвертой вдали виднеются уродливые строения окраины Элисты). Однако зимой веселенькие коттеджики странно выглядят среди бесконечных заснеженных увалов с торчащими там и сям из-под снега стеблями мертвой травы. Крылечки коттеджей облицованы страшно скользким искусственным мрамором – на этих ступеньках не вполне трезвый Жизнев, увлекшись беседой со спутниками, едва не раскроил себе череп и понял, что при входе в шахматистское жилище и при выходе из него следует быть крайне осторожным. В комнатах его удивила мебель: достаточно дорогая и внушительная, она тем не менее производила, стоило к ней присмотреться чуть поближе, удручающее впечатление: там отодрана фурнитура, там трещина, там скол, там царапина… Жизнев, у которого под хмельком вечно чесался язык, не утерпел и задал вопрос о причине такой потасканности размещавшему их завхозу, разбойничьего вида калмыку по имени Гена. Вопрос попал в больное место: Гена тут же пустился в откровения и сообщил, что мебель новая, а уделали ее так всего за два шахматных турнира проклятые шахматисты. Всякий завхоз не любит своих постояльцев, но шахматистов Гена не любил особенно, и на то имелись веские причины. По его словам, еще до начала турнира шахматисты, приехавшие аж из девяноста стран, начали пить горькую. Утром они как ни в чем не бывало приходили в зал для состязаний и стучали фигурами по доскам, а к вечеру расходились по коттеджам, которые Гена заботливо обставил новой мебелью, и опять принимались за свое, то есть за пьянство. Откуда они брали спиртное, Гена понять не мог, потому что ни в «Сити-Чессе», ни в радиусе пяти километров от него алкоголем в дни турнира не торговали. «Да и не выходили они за территорию, бля буду! Им всё приносили! Узнал бы кто – убил бы!» – кипятился Гена. По ходу турнира у шахматистов, видимо, накапливались претензии друг к другу из-за стиля игры, из-за поведения за доской, из-за судейства, а также разногласия по теории шахмат. Урегулировать дипломатическим путем все эти вопросы нетрезвые шахматисты не смогли и начали вступать в драки, во время которых толкали друг друга на комоды, били головами об книжные полки и загоняли в одежные шкафы. «А тумбочки так и летали!» – махал руками Гена. И впрямь, сохранить здравый смысл и не озлобиться при такой жизни – утром ломать голову над фигурами, а вечером пить до упаду – казалось трудненько. Потом шахматисты собрали манатки и быстро уехали, воспользовавшись доверчивостью принимающей стороны. «Надо было всех задержать тут и жрать не давать, пока не возместят ущерб», – сказал с сожалением в голосе Гена, и поэты горячо его поддержали. «С нашей стороны торжественно обещаю, что никаких драк мы не допустим. Мы люди солидные, не то что эти шаманы клетчатой доски», – заявил Жизнев. Поэты горячо поддержали и его тоже. Сложнов даже поклялся отрезать себе палец, если на мебели за время их пребывания в «Сити-Чесс» появится хоть одна новая царапина.
– Надо развивать сердце и чувствительность, а не утилитарные навыки разума, – произнес Жизнев, – Помните, что говорил великий румын Караджале? «…Бездонная пропасть зияет между воспитанием разума и воспитанием сердца, а пренебрежение к последнему, несмотря на все полученные знания, приведет лишь к появлению социальных монстров». И вот они, монстры, прошу любить и жаловать – представители космополитического шахматного масонства!
  Его тираду поэты встретили аплодисментами, однако Гена как-то стушевался и заторопился по своим делам. Ему хотелось сочувствия в менее выспренних выражениях. Впрочем, у поэтов тоже возникли дела: их повезли осматривать краеведческий музей и город – по правде сказать, не блиставший великолепием. Как-то не верилось, что глава всего этого унылого хозяйства – мультимиллиардер. Правда, для развлечения лиц, приближенных к начальству, кое-что было предусмотрено – например, поэт П., помешанный на рулетке (к этому пристрастию его привела врожденная алчность), с радостью обратил внимание на казино, разместившееся в одном из зданий на центральной площади. А там настал черед и ужина, который накрыли в приемной зале одного из самых больших коттеджей «Сити-Чесс». Вновь блистала водка «Звезда Улугбека» (хотя для гурманов имелись и французские вина), подавали плов, блины с икрой и еще какие-то многочисленные закуски и заедки. Пили за победу на выборах, за то, чтобы народ республики избрал достойного (подразумевался, конечно же, самодовольно улыбавшийся Алексис), за посрамление врагов и интриганов, за развитие степной демократии, за процветание Калмыкии… Уже изрядно нагрузившийся Жизнев восторженно процитировал Эмерсона:
      Но приходят времена,
      Когда промысел господний
      Проявляется свободней,
      Так что даже идиот
      Может видеть невозбранно
      Судеб и веков полет.
– Ур-ра! – в восторге завопил Сложнов. – Изменим русло судьбы!
  Жизнев плохо помнил, как отошел ко сну, однако наутро, видимо из-за чистейшего степного воздуха, он чувствовал себя прекрасно. В Элисте распогодилось, сияло синее степное небо. Поэтов отвезли на рынок, где Жизнев купил себе две статуэтки хотеев – божков богатства и калмыцкую плетку. Затем подошло время обеда с неизменными дутуром и «Звездой Улугбека». Правда, пить следовало очень умеренно, так как вечером намечался концерт перед молодежью Элисты. Алексис с Казиханом еще до обеда уехали в агитпоездку по поселкам, однако к концерту обещали вернуться. Поэтов отвезли в «Сити-Чесс» – чистить перышки и готовиться.
  Концерт отличался от обычных выступлений Сообщества этническим составом аудитории: Жизневу еще никогда не приходилось видеть зараз такого множества азиатских лиц – впрочем, вполне смышленых и доброжелательных. Принимали поэтов прекрасно, молодые калмыки хохотали и веселились не хуже своих славянских сверстников. Выступали в концерте и другие артисты – увы, память нашего героя не сохранила их имен. Зато ему прекрасно запомнились местные девушки, общавшиеся с поэтами в гримерке – все как на подбор рослые, статные и по-своему замечательно красивые, особенно Зенда и Кема. Надо признаться, что Жизнев не ожидал увидеть ничего подобного, да и волновался перед концертом, и потому дичился девушек, а они, по-восточному скромные, в ответ дичились его. Однако ничего похожего на пугливость и затравленность прекрасные калмычки не проявляли и держались вполне по-европейски и по-столичному – просто к ним, видимо, не привилась глупая московская привычка непременно тормошить и расшевеливать гостя, даже если он хочет побыть наедине с собой. Зато поэт П., стосковавшись по женскому обществу, не в пример Жизневу хорохорился вовсю. Хинес Перес де Ита мог сказать о нем то же, что и об одном из своих героев: «Всякий, кто бы ни взглянул на него, испытывал при этом большое удовольствие». От П. старался не отставать и магистр Сидорчук, прожужжавший и публике, и девушкам своим магистерством все уши. «И так прекрасно выглядел магистр, что все при взгляде на него чувствовали огромную радость» (Хинес Перес де Ита). Затем в гримерке появился Казихан, уже крепко под мухой, и заторопил всех: в «Сити-Чесс» накрыли стол в честь успешно проведенного концерта, и следовало одеваться и идти к машинам. Жизнев подписал по пути несколько книжек жизнерадостным калмыцким юношам, после чего отдался стихии праздника. В зале для приемов стоял телевизор, по которому можно было видеть рейтинги всех калмыцких кандидатов в депутаты. Алексис уверенно шел впереди, и Казихан как организатор успеха страшно этим чванился. Ну а затем, как говорится, понеслось: жратва, тосты, вино, «Звезда Улугбека»… Смех за столом не умолкал – калмыки давненько не видели таких веселых и злоязычных гостей, причем злоязычие мгновенно переходило в грубую лесть, когда разговор касался Алексиса или гостеприимных хозяев. Слушая эти хвалы, Жизнев морщился, но не мог не смеяться. Казихану тоже льстили, но с оттенком иронии – как-никак он все же не был главным. Однако иронии Казихан, похоже, не замечал, так как, после поездки по глубинке дерябнув еще, соображал уже плохо и только без конца улыбался, причем его киргизские глаза превращались в едва заметные щелочки на опухшем лице. И вновь Жизнев лишь смутно припоминал наутро окончание застолья.
  В течение следующего дня ничего примечательного не происходило: прогулки по Элисте, посещение рынка (Жизнев купил там буддийский браслет), обед с неизменным дутуром и «Звездой Улугбека»… Алексис с Казиханом вновь мотались по поселкам, причем Казихан с каждым днем становился все бодрее, но вид приобретал все более потасканный: его модное длинное пальто стало походить на шинель бойца-окруженца, потеряло часть пуговиц и понизу было сплошь забрызгано грязью. Впрочем, это придавало Казихану еще более деловитый вид. Люди понимали: человек так рвется к своей цели, что ему некогда приводить себя в порядок. Сначала дело, остальное потом! А рейтинги, которые поэты вновь смотрели вечером вместе с калмыками, говорили о том, что Казихан старался не зря. Ближайшего конкурента, дикторшу-калмычку с Центрального телевидения, Казихан опережал процентов на семнадцать. По этому поводу вновь состоялся банкет. Утомленный предыдущими попойками Жизнев тихонько ускользнул пораньше и завалился спать, однако выспаться ему было не суждено. Среди ночи его затрясли за плечо. «А? Что? Опять?» – подскочил Жизнев. Во мраке перед ним смутно белело лицо Сложнова. Выяснилось, что Сложнову потребовался широкий диван, на котором спал Жизнев. Зачем, почему – Жизневу понять спросонья не удалось, и он, подобно зомби, удалился в другую комнату, причем ему почудилось, будто оттуда навстречу ему метнулась какая-то темная тень. Очень скоро оказалось, что чувства его не обманули. Из соседней комнаты послышались восторженные женские вскрики того неподражаемого тембра, который в голосе женщины появляется во время падения в бездну порока. «Откуда тут женщина? – задумался Жизнев. – Вчера вроде ничего такого не было». С другой стороны, подумал он, и галлюцинаций таких реальных не бывает. С третьей стороны, и Сложнов ведь не случайно согнал друга с двуспального дивана. «Должно быть, ночью пришла», – тупо подумал Жизнев и задремал.
  Очнувшись наутро, он, в противность предыдущим дням, почувствовал себя неважно. Возможно, спиртное накопилось в организме, но скорее всего вопли и гиканье беспокоили его всю ночь, только он этого уже не помнил. Зато вспомнилась какая-то суматоха уже под утро – какие-то люди бегали по комнате, взволнованно спрашивали о чем-то… Захотелось понять, сон это был или явь. Тут в дверь просунулось улыбающееся лицо Сложнова.
– Привет! Как спалось? – осведомился он слегка виноватым тоном. Жизнев сообразил, что стоит принять позу обиды.
– Плохо спалось, – ответил он мрачно. – Мучили мысли о том, что «Сити-Чесс» опять стал притоном разврата. Как мы будем смотреть в глаза Геннадию, этому прекрасному человеку?
  Сложнов оглянулся, воровато проскользнул в комнату и шепотом поведал Жизневу всю историю вчерашнего вечера (то есть после отхода Жизнева ко сну). Оказалось, что высокопоставленные калмыки поехали развлекаться дальше в казино и прихватили с собой Сложнова, которого полюбили и за стихи, и за веселый нрав. В казино выпили еще, а потом один из чиновников выудил из толпы хорошенькую маленькую калмычку и подарил ее Сложнову со словами «На эту ночь она твоя». Малютка не возражала, да и Сложнов, приглядевшись к ней, спорить не стал. Его уже начинало клонить в сон, но тут весь сон куда-то улетучился. Света – так звали калмычку – в сексе оказалась отнюдь не новичком. От своей профессии она желала получать максимум удовольствия – отсюда и поза наездницы, и бешеная активность, и степное гиканье, так изумлявшее Сложнова и нарушавшее сон Жизнева. Впрочем, у Светы, как потом выяснилось, имелась и другая профессия – что-то связанное с юстицией. «Каков поп, таков и приход, каков режим, такова и юстиция», – подумал Жизнев. Он уважительно кивал головой, беседуя со Светой в баре – таковой, как выяснилось, действовал в «Сити-Чесс», но ранее поэты его услугами не пользовались, ибо спиртного у них и так всегда было хоть залейся. Света привела Жизнева в это тихое заведение после того, как он заявил, что хочет после беспокойной ночи малость взбодриться. Однако опохмел оказался не совсем удачным: от сочетания недосыпа с пивом в голове у Жизнева зашумело и язык стал заплетаться. В таком состоянии он не смог оказать сопротивления Свете, которая выцыганила у него двести рублей под обещание вновь прийти в гости через пару часиков. Поднимаясь на крыльцо своего домика, Жизнев заметил на снегу россыпь красных брызг, а на ступеньках – густые красные потеки. В том состоянии, в котором он находился, его уже ничто не могло серьезно обеспокоить, однако он, войдя в коттедж, все же поинтересовался у Сложнова, кому на крыльце проломили башку и не с этим ли была связана ночная суматоха.
– С этим, – подтвердил Сложнов. – Но никто не пострадал. Я, когда приехал со Светой из казино, никак не мог открыть бутылку вина и решил отбить у нее горлышко. Стукнул по железной штуке, об которую счищают снег с обуви. Получилось неудачно – бутылка разбилась вся. А утром мимо проезжали калмыки, посмотрели – крыльцо вроде бы в кровище. Приходили разбираться.
– Да, ну и ночка была, – вздохнул Жизнев. – А где все?
– Сидорчук с Алексисом еще вчера улетели в Москву, – доложил Сложнов. – А с ними наш друг П. и Казихан.
– Как в Москву? Нам же в Краснодар надо! – вяло встревожился Жизнев.
– Они уже из Москвы полетят в Краснодар.
– А-а… Ну а мы как же?
– Мы поедем в Краснодар на автобусе. Есть такой автобус – «Элиста – Краснодар».
  Жизнев отметил про себя неравноправие этого транспортного расклада, но тем не менее скорее обрадовался. Длиннейший монотонный переезд ночью, когда за окнами ни зги не видно, долгое сидение в одной и той же позе, когда и спасть хочется, и заснуть невозможно из-за неудобного положения и тряски, и всё это зимой, когда дует во все щели, да еще после многодневного пьянства… И все же в таком переезде ощущался аромат приключения. Приключением веяло уже на элистинском автовокзале, безлюдном и почти совершенно темном, только где-то в дальнем углу тускло светилось окошечко кассы. И посадка во мраке в едва освещенный автобус тоже выглядела приключением: перед величием темных степных пространств, покрытых снегами и простиравшихся на многие сотни верст, даже самые бойкие пассажиры примолкли и обменивались лишь словцом-другим. Молчание продолжалось и во время поездки, причем было ясно, что в автобусе почти никто не спит: по кратким репликам, по возне, когда кто-нибудь пил воду или закусывал, по буднично звучавшему покашливанию. Вокруг расстилалась космическая тьма, где лишь изредка возникали далекие огоньки, вызывавшие недоуменные мысли: кто и зачем может жить в такой пустыне. Водителю в этом мраке тоже, видимо, было не по себе, он гнал автобус изо всех сил, и потому на попадавшихся время от времени ухабах пассажиры сильно рисковали прикусить себе язык. Жизнев в момент одного из толчков упустил куда-то во тьму свою бутыль с минеральной водой, остро ему необходимую по причине жажды. После долгих поисков он ее нашел и припал к ней жадными устами, но тут выяснилось, что это бутыль соседа, который к самоуправству Жизнева отнесся весьма отрицательно. Вдобавок сосед напоминал героя Конан-Дойля, о котором сказано: «Человек с такой внешностью мог быть способен на всё». К счастью Жизнев, который и смолоду обладал чувством такта, с годами научился укрощать и самые злобные натуры. Он объяснил соседу, что бутыль у него точно такая же (покупали в одном месте – на автовокзале), что в темноте ни черта не видно, что после пылкого элистинского гостеприимства мучит жажда, поэтому потерянную бутыль надо срочно найти… Сосед тут же сменил гнев на милость и предложил сколько угодно пользоваться его водой, а на остановке, которая ожидается через пару часов, они купят еще. О подобном случае писал тот же Конан-Дойль: «Под разбойничьей наружностью, однако, скрывалось глубокое чувство собственного достоинства и внутреннее благородство, свойственное подлинному джентльмену». Уладив недоразумение с бутылью, Жизнев откинулся на сиденье и вперил взор в непроглядную заоконную темноту. Многие сотни верст заснеженной степи еще лежали впереди, в автобусе становилось все холоднее, сердце с похмелья, помноженного на недосыпание, колотилось как бешеное. Однако Жизнев ни о чем не жалел. Пьянство – своего рода испытание, и порой ему следует подвергать себя. Жизнев подверг – и остался собой доволен. Правильно заметил Филдинг: «В том, кто не пьет, – будь то мужчина или женщина, – нет честности. Честность испытывают вином, так же как золото – огнем». Из этой истины вытекает, в свою очередь, то, о чем писал Гораций:
      Долго не могут прожить и нравиться стихотворенья,
      Раз их писали поэты, что воду лишь пьют.
Да и потом, кто знает – не будь вина, возможно, и нашего героя захлестнула бы волна бытового материализма, и он уже не мог бы говорить о себе как Григорий Сковорода: «Мир ловил меня, но не поймал». А вино помогало Жизневу смотреть свысока на мирские прельщения, вспоминая при этом Некрасова:
      Не водись-ка на свете вина,
      Тошен был бы мне свет.
      И пожалуй – силен сатана! –
      Натворил бы я бед.
Ненависть к окружающим Жизневу была совершенно несвойственна, поэтому «натворил бы бед» здесь следует понимать как «занялся бы не тем, чем следовало, и не написал бы в результате множества хороших стихов».
  Такие мысли помогали нашему герою переносить дорожную тряску, томительное безделье и леденящий холод, а также нелегкое похмелье. Всё, однако, когда-нибудь кончается – кончился и тысячекилометровый путь. Наступил рассвет, и оказалось, что в Краснодаре – оттепель. На автовокзале поэтов, сообщивших о своем приезде по телефону-автомату, встретил тот самый молодой богач, который навещал Жизнева в больнице. Он отвез поэтов в коттедж на уютной краснодарской улочке, состоявшей из частных домов. Туда уже успели приехать и Сидорчук, и музыканты его группы, и поэт П. Вся компания избрала себе занятие по уму, то есть смотрела порнофильмы, которых в доме нашлось великое множество. Коттедж принадлежал какому-то армянину, но снимал его Колян – один из компании молодых богачей, выходцев из Сибири, в свое время прибывших покорять Кубань. Со времени прошлого визита Жизнева в Краснодар в компании произошел раскол: Колян, человек и так-то желчного нрава, усугубленного к тому же неизлечимой хромотой, поносил на чем свет стоит былых друзей и товарищей по бизнесу. Как Жизнев понял позднее, в своих нападках Колян был скорее прав, хотя, с другой стороны, не вклинься в отношения друзей деньги, они продолжали бы успешно дружить или по крайней мере приятельствовать. А так Жизневу поневоле пришлось вспомнить высказывание Киплинга: «Люди, которые требуют денег, пусть даже их требования совершенно справедливы, вызывают неприязнь». Когда Жизнев заметил, что его сожаления и призывы к миру Коляна только раздражают, он махнул рукой на распрю в стане добрых знакомцев, решив, что иначе и быть не могло. Не зря писал Хакани:
      Когда ты обратился к Богу и устремлен к его чертогу,
      Что золото? Дерьмо простое собаки с поднятым хвостом.

      Но если к людям обратиться, вглядеться в их живые лица,
      Увидишь: золото для низких вторым сияет божеством.
«Ну а ради божества чего не сделаешь, особенно если кто-то, по твоему мнению, неправильно ему поклоняется», – рассудил Жизнев. Ему претило ставить себя выше ближних, но, увы, разбогатевшие ближние сами сплошь и рядом грешили нелепым зазнайством, а значит, делали себя достойными презрения и осмеяния. Мастер детектива Росс Макдональд писал об этом с полным знанием дела – недаром его сюжеты построены большей частью на грызне из-за денег: «Когда доходы превышают известную цифру, теряется ощущение реальности. Внезапно начинаешь посматривать на всех остальных как на дураков, босяков – словом, как на людей второго сорта». Впрочем, в Краснодаре на поэтов никто, слава богу, так не посматривал – напротив, они своим присутствием поднимали авторитет тех, кто их приглашал, а потому были желанными гостями. В коттедже они вместе с музыкантами расположились весьма привольно и если не затеяли гульбу – а для нее имелось все необходимое, – то лишь потому, что вечером предстоял концерт. Да Жизневу, по правде говоря, было и не до гульбы – калмыцкое гостеприимство и бессонная ночь давали о себе знать. Он сделал неудачную попытку вздремнуть, потом позвонил приятелю, который в сентябре прошлого года катал его на яхте по Цемесской бухте, пригласил его в Колянов коттедж и напоил Коляновым чаем на Коляновой кухне. Когда гость ушел, Жизнев начал звонить Юле, предаваясь этому волнующему занятию с поистине похмельным упорством, однако все его попытки окончились провалом. Затем он побрел в поисках общения к музыкантам, но вскоре бежал от этих людей, ужаснувшись их добровольной ничтожности, о которой они пытались забыть, постоянно надо всем посмеиваясь. Стриндберг, помнится, сердито спрашивал: «Какой толк в постоянной насмешке?» И сам же себе отвечал: «Смех есть оружие трусости!» Иначе говоря, великий благодетельный смех порой превращается в средство для самоуспокоения тех людей, которые забыли о возвышенном ради денег и низменных удовольствий. «Порою закрываешь глаза на истину, добро и красоту, потому что они дают мало пищи чувству смешного», – писал Моэм, словно имея в виду Сидорчука с его клевретами-музыкантами. Ростан вопрошал:
      Но разве тот умен, кто ко всему идет
      С критическим смешком и парою острот?
Нет, конечно же, не умен, пусть даже остроты оказываются иногда удачными. Впрочем, довольно об этом… На дворе завечерело, Жизнев принял душ, переоделся и принялся расхаживать по комнате взад-вперед, стараясь унять докучное сердцебиение. В урочный час подъехали автомобили, и все поехали в клуб, где состоялся концерт группы Сидорчука. Это зрелище для Жизнева уже успело утратить обаяние новизны, и за карнавальной веселостью он слишком хорошо видел и топорность текстов, и натужность юмора, и примитивность музыки… Радовало только одно: готовность народа веселиться по любому поводу, даже такому ничтожному, как концерт группы Сидорчука. Это указывало на достаточный запас жизненных сил, позволяющий перенести многое. Хотя, конечно, Жизнев с куда большим удовольствием не слушал бы приевшиеся хиты, а пообщался бы с человеком из публики, разделяющим его взгляды на происходящее в зале. Сложнов, сидевший рядом, сам был музыкантом и потому с избыточной серьезностью смотрел на деятельность любого музыкального коллектива. А их ведь ныне по всему миру имеются миллионы, и все они выполняют очень вредную социальную функцию: создают у людей иллюзию их приобщения к искусству, а значит, и осмысленности их жизни. В результате люди, кое-как музицируя, со спокойной душой остаются невеждами, а не будь этих дурацких ансамблей – глядишь, естественная для человека духовная неудовлетворенность и заставила бы квазимузыкантов заняться собственным развитием по-настоящему, не ограничиваясь лабанием примитивнейших песенок. Ибо верно говорил д’Аннунцио: «Работа над собой – это высшая добродетель свободного человека». В нынешнем же виде все это планетарное музыкальное движение может только огорчать духовно развитых людей, вынужденных с кривой усмешкой повторять уже приводившееся нами высказывание Йенсена: «Как известно, одно дело – быть вынужденным слушать оглушающий шум, и совсем другое дело – самому этот шум производить».
  В полном соответствии с мыслью датского писателя музыканты на сцене явно блаженствовали и напускали на себя вид могучих титанов духа, борющихся неизвестно с чем. Собственно, так ведут себя все рок-музыканты, и сей имидж находится в полном противоречии с той чепухой, которую они поют. Устроители концертов и продюсеры на то, однако, и существуют, чтобы придавать своим глуповатым питомцам ложную значительность. Этим продюсеры занимаются с древних времен и преуспевают в своем деле, не зря же еще Абу-ль-Фарадж аль-Исфахани заметил, что «в пении – чары прелюбодеяния». Вот и Жизнев точно знал, что его приятели-музыканты ехали на любые гастроли с мыслью непременно склонить кого-нибудь к соитию. Надеялись они при этом на величие, придаваемое сценическим антуражем любому недоумку, а также на собственное нахальство. Поступали они в своих амурных делишках в полном соответствии с циническим заветом Боккаччо: «Если бы мужчины ценили женщин по заслугам, они находили бы в общении с ними ровно столько же радости и наслаждения, как и в удовлетворении других естественных и неизбежных потребностей; и так же поспешно, как покидают место, где освободились от излишней тяжести в животе, бежали бы прочь от женщины, выполнив то, что требуется для продолжения рода, как и поступают животные, куда более мудрые в этом смысле, нежели люди». Конечно, ни о каком продолжении рода в нашем случае речь не шла – видимо, таким способом музыканты просто старались самоутвердиться и убедиться в собственной реальности. Чем руководствовались девушки, вступавшие в близость с этими пингвинами от искусства, для Жизнева оставалось загадкой (которую он, надо сказать, и не особенно пытался разрешить, предвидя, что разгадка будет выглядеть удручающе). От коньяка, которым поэтов щедро снабдили хозяева клуба, он счел за лучшее воздержаться, решив дать организму отдых. Зато Сложнов, который прекрасно выспался в автобусе да и вообще не знал, что такое злокачественное похмелье, пил за троих и развлекал беседой подсевших к их столику поклонников – молодого человека с двумя дамами. Всякую светскую беседу Сложнов непременно сводил на любовь, а еще лучше – на секс, справедливо подозревая, что все остальные темы дам не интересуют. Эдгар Ли Мастерс писал:
      Попробуйте мыслить как женщина,
      И в конце концов ошалеете, как она.
Сложнов добродушно снисходил к этому женскому ошалению и проблемы творчества затрагивать избегал. Однако было заметно, что он в значительной степени разделяет воззрения Жана-Пьера Бриссе, заявлявшего: «Движущей силой всякого мыслящего существа, человека, члена единой человеческой или Божьей семьи являются секс, пол, половой орган». При этом в речах Сложнова, в его голосе слышалось такое искреннее восхищение перед щедростью Природы, даровавшей человеку столько радостей, что все дамы проникались к рыжему поэту доверием и пускались с ним в самые рискованные откровенности. А Сложнов думал как Бриссе: «Член встал – и сердцем бодр. Сердце пустое – и член не нужен. Сердце – то, что в центре, а оттого и центр кровяного королевства сердцем величают; по сути-то в центре всегда член». Иными словами, разорвать в мировосприятии Сложнова его нежную любовь ко всему сущему, то есть подлинную духовность, и тягу к плотским радостям было невозможно. Внимание женщин он ценил, никогда не оставлял его без отклика и потому, несмотря на свою внешность фавна, числил за собой немало амурных побед. Быстрый переход от знакомства к радостям плоти он считал чем-то само собой разумеющимся, но если такового не происходило, он не огорчался и не проклинал судьбу – более того, если дама оставалась неприступной, он мог общаться с ней безо всякой мужской корысти, в чем опять-таки проявлялась его всеобъемлющая духовность. Многие люди, размышлял Жизнев, из кожи лезли, стараясь преобразовать свою личность таким образом, чтобы постичь мудрость и величие всего сущего и научиться правильно вести себя в этом величественном окружении. А вот Сложнову постижение было дано, кажется, от рождения вместе с его светлой личностью. Судьба вовсе не баловала Сложнова, порой ему требовалась поддержка старшего друга, и Жизнев, конечно же, эту поддержку оказывал, за что Сложнов называл его своим учителем. Однако мало-помалу Жизневу стало казаться, что он, учитель, едва ли не больше учится у собственного ученика. Причем поучиться у Сложнова можно было не только его отношению к миру Божьему, но и более простым вещам: порядочности, совестливости, трудолюбию, тяге к знаниям. На фоне большинства поэтов, которые руководствовались только «безраздельно господствующим в психике принципом удовольствия» (Фрейд), Сложнов казался почти святым, ибо постоянно отдавал себе строгий отчет в своих поступках и свершениях. Казалось, будто Сложнова имел в виду Боккаччо, когда писал: «Я уже говорил, каким вместилищем добродетели и познаний был наш изумительный поэт, и вместе с тем он не только смолоду, но и в зрелые годы отдавал дань любострастию». Боккаччо своего героя не осуждает, и Сложнова трудно осуждать, ибо он умел одухотворить грех, сделать его милым и забавным.
  Беседуя с поклонницами, Сложнов, как он вообще любил это делать, перевел разговор на старшего друга.
– Он молчит, потому что когда мы пересекали в автобусе калмыцкие степи, ему пришел на ум замысел трагедии, – сообщил Сложнов. – А уж кому писать трагедии, как не ему! Вы видите перед собой человека много страдавшего…
  Жизнев прислушивался к неприятным ощущениям внутри себя и молча расслабленно улыбался. Девушки с любопытством его осмотрели, но так как он не проявил желания заговорить, обратились к Сложнову:
– А о чем будет трагедия?
– Как о чем? – удивился Сложнов. – О любви, конечно. Попросите Любима Васильевича, может, он согласится рассказать вам сюжет.
– Ах да, как интересно, расскажите, расскажите! – загомонили девушки. Жизнев вздохнул и, верный своему правилу «не позволять душе лениться», почти не задумываясь выложил сюжет пятиактной современной трагедии со страстной любовью, пролукриминальной-полубуржуазной интригой и дюжиной убийств в конце. В продолжение его речи Сложнов взирал на него со все возраставшим изумлением, девушки слушали, стараясь не проронить ни слова, а их кавалер, о котором все забыли, потупился и, видимо, решал, что делать: то ли обидеться и избрать себе другую компанию, то ли восхищаться вместе со всеми. В конце концов великодушие нем победило, и когда Жизнев закончил свое изложение, кавалер присоединился к общему хору восторгов.
– Вот только никак не решу пока, в стихах или в прозе писать, – скромно признался Жизнев.
– Конечно, в стихах! – пылко вскричали девушки, уже изрядно хлебнувшие дарового коньяка.
– Хорошо, я постараюсь, – кивнул Жизнев. – Есть и еще один вариант: герои будут говорить прозой, но время от времени петь зонги, то есть песни. Вот Костя сочинит музыку, а может быть, и споет.
– Ой, а вы поете?! – ахнули девушки, мгновенно переключив внимание на Сложнова. Наш герой даже ощутил легкий укол ревности, но потом смирился. Такова уж современная жизнь: можно говорить архиважные вещи – и от тебя отвернутся зевая, но можно петь полную галиматью – и тебя будут слушать и приходить в экстаз от твоего пения. Вероятно, недалеко то время, когда человечество вообще начнет изъясняться исключительно пением, как инопланетяне в каком-то старом научно-фантастическом романе. Покуда Жизнев размышлял об этом, Сложнов успел устать от внимания дам. Поскольку они были с кавалером, он все равно не ожидал от них никаких особых радостей и потому вновь перевел разговор на своего друга.
– Какие женщины всегда его окружали, какие женщины! – восторгался, кивая на Жизнева, Сложнов. – Красивее я не видел никогда! Этих женщин наверняка домогалось множество мужчин, а они все рвались вот к нему. Посмотрите на него – счастливец, баловень успеха!
  Девушки вновь осмотрели Жизнева, которому тем временем вспомнилось высказывание Бальтасара Грасиана о том, что «великие люди, как правило, красотой не блещут».
– Да-а, что-то есть, – раздумчиво сказала одна.
– Да-а, что-то есть, – заинтересованно повторила другая.
– В чем же секрет вашего успеха у женщин? Скажите нам, пожалуйста! – тоном телеведущего воскликнул Сложнов. Жизневу захотелось процитировать Йозефа Рота: «Сам он был уродлив, поэтому женщины любили его. За мужской уродливостью женщинам видится скрытое совершенство или величие». Однако он сдержался, боясь, что это покоробит дам, и ответил мягче, хотя тоже правдиво:
– Просто надо уметь слушать. Слушать с интересом.
– А ведь и правда… – задумались девушки. Их-то самих уже давно никто с интересом не слушал.
  За этим и подобными разговорами вечер подошел к концу, и поэтов повезли в коттедж на ночлег. На следующий день музыкантам предстояло выступать где-то еще, и к ним настойчиво пожелал присоединиться поэт П. – хотя он не пел и не имел музыкального слуха, да к тому же еще сильно шепелявил, но стремился всегда находиться в гуще событий. А Жизнева со Сложновым хозяева решили пока отвезти за город, на конно-спортивную базу, которую содержали для собственных развлечений. Было решено, что после концерта и музыканты, и хозяева, и лучшие люди из публики приедут туда же. Погода стояла прекрасная, почти весенняя, и два друга охотно согласились лучше подождать всю компанию на лоне природы, чем в очередном душном клубе слушать давно приевшийся репертуар команды Сидорчука, пусть даже они и сами, особенно Сложнов, когда-то приложили к нему руку. Хозяева разместили в багажнике машины сумки с коньяком и закуской, и поэты отправились за город.
  Впрочем, путь оказался недолгим. На базе действительно имелась конюшня, где в стойлах в полумраке постукивали копытами и фыркали прекрасные кони, которых гостям сразу же захотелось покормить. Вряд ли найдется человек, который не почувствует восторга, когда могучий конь, кротко вздыхая, берет у него с ладони кусок хлеба. От прикосновения бархатистых губ по всему телу пробегает восторженная дрожь, разве не так? Не любить, не жалеть коней способен лишь законченный урод, в рыбьей крови которого не сохранилось воспоминаний о совместных с конем кочевьях, трудах, походах и битвах. Вообще-то холоднокровных уродов, лишенных не механической, а подлинной памяти, появляется сейчас всё больше, они шумно требуют считать именно их самыми правильными людьми, а тех, кто сохранил память, изгнать из общества. Однако здесь не место развивать эту печальную тему. Поэты обошли сначала здание базы: служители показали им столовую, спальни, бар, баню с бассейном и большой зал с камином, причем с готовностью согласились разжечь камин для дорогих гостей. Конюх направился за дровами, а друзья пошли погулять по округе. Когда они покуривали на манеже с барьерами для тренировки лошадей, служитель вынес им духовое ружье с оптическим прицелом и предложил развлечься стрельбой (шагах в пятидесяти на столбе торчала мишень). Такую диковину, как духовушка с оптическим прицелом, Жизнев видел впервые и с охотой сделал десяток выстрелов. После этого стрельба ему надоела, потому что выяснилось: благодаря прицелу промахнуться на таком расстоянии просто невозможно. Правда, Жизневу это все же удалось, но ведь он и в школе умудрялся из ста возможных выбивать «очко», то есть двадцать одно, что являлось абсолютным рекордом негодности человека к стрельбе.
  Затем они прошлись по расположенному рядом поселку, сплошь застроенному огромными коттеджами красного кирпича. «Что за люди тут живут? – поинтересовался Жизнев у какого-то облезлого старичка на автобусной остановке. – Прямо душа радуется на их благополучие». – «Ну это у кого как, – возразил старичок и сплюнул. – Поселок “Газпром”, краснодарское отделение…» Получив такое разъяснение, поэты миновали поселок и вышли на кладбище. Как и все южнорусские кладбища, оно казалось лысым по сравнению с кладбищами средней полосы. Тем более впечатляющим был контраст между жалкими, как бы приплюснутыми погребениями обычных смертных и вертикально поставленными плитами черного мрамора в два человеческих роста, на которых искусная рука гравера изобразила по полировке захороненных под плитами незаурядных людей. Большинство из них носило армянские фамилии и отличалось величественной и несколько мрачноватой внешностью. Казалось, эти люди знали при жизни какую-то важную тайну, позволившую им преуспеть настолько, чтобы отгрохать себе такие памятники.
– Кэнко-хоси пишет: «Тот, кто проводит свою жизнь, обременившись житейской суетой, тот последний глупец», – произнес Жизнев.
– Понимаю ваш намек. Но ведь эти люди явно мудры, – вступился Сложнов за величественных покойников.
– А «Хитопадеша», – не унимался Жизнев, – говорит следующее:
      Жадность омрачает разум,
            Жадность порождает страсть,
      А одержимый страстью бедствует
            И здесь, и в другом мире.
– Но эти люди явно счастливы, – пожал плечами Сложнов.
– Просто у них свои представления о счастье, – сказал Жизнев. – А на самом-то деле, согласитесь, их счастью далеко до нашего. Вспомните, что говорил Томас Нэш: «Блаженны, трижды блаженны те, кому Господь даровал кроме земного божественный разум и кроме земной души возвышенный дух поэта».
– Я спорю только для того, чтобы поддержать диалог, – со смехом сказал Сложнов. – Конечно же, я согласен с вами, учитель.
  И поэты пожали друг другу руки под высокомерными взглядами обитателей престижных могил. Затем, уже в сумерках, они направились домой (то есть на базу), и там заказали себе ужин. Еду они обильно оросили пивом, а затем перешли в зал, где уже разгорались, нежно благоухая, абрикосовые дрова. Для неспешной беседы у камина лучше всего подходит, конечно же, выдержанный коньяк – Жизнев не мог не оценить мудрости хозяев, в изобилии снабдивших поэтов этим прекрасным напитком, который в начале XX века, не в последнюю очередь благодаря Бальмонту, назывался «национальным напитком символистов». Сначала они ждали обещанного приезда остальной компании, а потом это как-то забылось. Сложнов предложил поиграть в буриме и сам, смеясь до слез, записывал на листок строчку за строчкой. Буриме получались удивительно связные – многим современным поэтам стоило бы выступать на публике с ними, а не с той галиматьей, которую они зачем-то пишут и даже не стесняются читать. Перебрасываясь строчками, Жизнев в то же время вспоминал, глядя на друга, строки из «Сутта-нипаты»:
      Дружественность ко всему живому
      Должно в себе растить, чувство,
      Свободное от вражды, недоверия, злости,
      Вверх, вниз, вширь не знающее предела.

      И когда ты стоишь, сидишь или ходишь,
      И когда ты лежишь без сна – всё время
      Сосредоточенно думай об этом,
      Ибо это – высшее состояние в жизни.
Думал ли об этом Костя Сложнов, тем более сосредоточенно, – трудно сказать, но дружественность ко всему живому была ему присуща в сильнейшей степени. Да и к неживому тоже – это замечалось хотя бы по тому, какое блаженство он вкушал от вида пламени, от треска и нежного запаха дров, от душистого коньяка… Жизневу и самому нравилось то, как они проводили вечер, но безмятежная радость Сложнова внушала ему глубокое почтение, ибо в ней чувствовалось нечто божественное. И такое немое почтение охватывало его в компании Сложнова много раз. Этот вечер, камин, коньяк и нежный дымок абрикосовых поленьев вспомнятся ему через восемь лет, когда, разбирая архив умершего друга, он наткнется на заботливо сохраненные листки с буриме.
  На следующее утро, не успели они попариться в сауне, выкупаться в бассейне, подкрепиться толстенными стейками и залить их доброй порцией пива, как за ними примчался посланец из Краснодара: следовало спешить на концерт перед студентами в Кубанском государственном университете. Только тут друзья вспомнили о своих обязанностях, а то ведь беззаботная жизнь на конно-спортивной базе позволила им почти совсем забыть большой мир с его суетой и горестями. Поблагодарив всех, кто так любезно их принимал, поэты вскочили в джип и помчались на концерт, хотя в головах у них от утреннего пива изрядно шумело. Концерт начался довольно неожиданно: еще не прозвучало до конца первое стихотворение (первым, вопреки традиции, выступал Сидорчук), как вдруг некий нестарый еще господин поднялся с первого ряда и деревянной походкой промаршировал к выходу. На пороге он бросил в адрес поэтов что-то уничижительное (вроде того, что подло так относиться к женщинам) и со страшным грохотом захлопнул за собой дверь. (Плавное течение поэзоконцерта нарушить вообще-то очень легко: мастера словесного жанра, в отличие от музыкантов, не могут забить децибелами все происки своих врагов в зале.) Опешили и публика, и поэты, молчание затягивалось. Жизнев понял, что надо спасать положение, вышел на трибуну и, беспощадно растормошив свой засыпавший мозг, произнес прочувствованную речь, возвеличивавшую женщин. После массы комплиментов (произнесенных, надо сказать, от чистого сердца) он напомнил аудитории высказывание Городецкого: «Из противоречия между вечным идеалом и остро наблюдаемой реальностью родится ирония…» Затем последовали уверения в том, что иронию и насмешку в стихах поэтов Сообщества следует относить отнюдь не ко всем женскому полу, а лишь к тем отщепенкам, которые своим поведением компрометируют святое слово «женщина». Раздались аплодисменты, атмосфера разрядилась, и далее концерт прошел вполне благополучно, завершившись раздачей автографов и продажей книг (книги были проданы все, и все деньги присвоил Сидорчук). Спасти концерт, сказав то, что следовало, мог только Жизнев, и он это сказал. Все речи принимавшей стороны воспринимались бы как начальственное «наведение порядка»; Сидорчук настолько погряз в самоупоении, что при каждом проявлении недоброжелательства со стороны публики терялся; Сложнов в таких случаях терялся тоже, но по другой причине – он так любил всех и вся, что людская злоба просто не умещалась в его сознании и он не находил на нее адекватного ответа. Поэт П. давно уже выжил из ума и мог говорить только ерничая, а если ерничество было неуместно, то он только что-то боязливо бормотал. Через много лет на концерте Жизнева и Сложнова в городе Королёве произошел почти такой же случай с торжественным выходом из зала некоего господина. «Чего не сделаешь, чтобы обратить на себя внимание», – ядовито заметил на это Жизнев, и публика рассмеялась, потому что он попал в точку: удалившийся господин славился своим позерством. Вероятно, оно же руководило поведением и краснодарского демонстранта. На стихи, на самочувствие поэтов и публики подобным людям наплевать, ну так надо почаще вспоминать совет д’Аннунцио и не столько оправдывать себя, сколько осмеивать, осмеивать безо всякой пощады этих «конюхов Великого Зверя».
  Во время раздачи автографов Жизнев с трудом отбился от рослой преподавательницы филологии, намекавшей на продолжение знакомства, причем в самом ближайшем будущем. Далее последовали: ужин в клубе; шипение на ухо со стороны поэта П., которому хотелось денег, но не хотелось их выбивать самому из Сидорчука и из принимающей стороны; долгое сидение в аэропорту, где Жизневу пришлось поить вермутом всех музыкантов – не одному же пить, в самом деле, а у музыкантов, разумеется, опять кончились деньги. Потом – дремота в самолете, где музыканты, большие шутники, постоянно совали в руки похрапывавшему в кресле Жизневу какие-то ложки. Потом – буран, перенос посадки из Внукова в Домодедово и долгое кружение над Москвой. Потом – жесткое, с грохотом, приземление, лютый холод в аэропорту, такси, дом, осуждающие взоры родителей, еда на скорую руку и сон.
  Здесь мы закончим первую часть нашего повествования. Такое решение вызвано не требованиями композиции, поскольку наш роман композиции не имеет. Вернее, композиции в нем не больше, чем в человеческой жизни, когда высший замысел познается лишь после смерти того, кто жил, и порой обычный с виду жизненный путь вдруг потрясает своей продуманностью. Надеемся, что так случится и с нашим повествованием, а пока сообщаем читателю: первая тетрадь исписана полностью, а значит, сама судьба требует окончить на этом часть первую и начать размышлять над частью второй.

                        26 августа 2012 года, Москва


Роман-фельетон «Пучина богемы». II часть, I-V главы.

Share Button

Одно мнение на “Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, XXXVI-XL главы.

  1. «Если в произведениях Сложнова, все, как всегда, сводилось к коитусу, если стихи Сложнова, пусть порой и не вполне приличные, все же подкупали слушателя своим искренним»
    Андрей, привет! Здесь , вероятно, в первом случае-Сидорчук.
    С уважением, Глеб.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*