Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, XXI-XXV главы.

Часть I
Глава XXI


  Жизневу вспоминалось, как Чудик с его решительным характером однажды крепко его выручил. В начале восьмидесятых близ дома Жизнева работал коктейль-бар, где продавалось крепкое спиртное. Баров и прочих мест цивилизованного распития тогда было маловато, и потому заведение постоянно ломилось от посетителей. Но, увы, если подобные заведения располагались в стороне от центра, от иностранцев, мажорной публики и КГБ, то в них непременно начинала собираться всякая уголовная братия. Это Жизневу пришлось узнать на собственном печальном опыте. Однажды его родители отправились на дачу, а он под каким-то предлогом остался в Москве (он вообще любил тихую и расслабленную летнюю Москву). Конечно, Жизнев позвонил Чудику, тот вскоре прибыл, друзья закупили газированного вина «Салют» и собрались было повеселиться у Жизнева дома в компании девчонок. Однако у всех девчонок оказались, как на грех, другие планы, и тогда Чудик предложил свести с кем-нибудь знакомство в коктейль-баре. «Да и вообще там повеселее, чем на дому, – сказал он. – А потом вернемся сюда и отполируем коктейли “Салютом”». Жизнев согласился – ему в тот вечер тоже вдруг захотелось толкотни, многолюдья и романтических приключений.
  Приключения начались почти сразу же после их прихода в бар. Не успели они усесться на неожиданно подвернувшиеся свободные стулья и порадоваться своему везению, а также выпить по паре коктейлей, как вдруг над ними навис какой-то юноша и злобно заявил, обращаясь к Жизневу: «Ты меня толкнул». Жизнев удивился: он точно никого не толкал ни при входе, ни по пути к стойке. Об этом он и сказал молодому человеку, но тот продолжал с ненавистью долдонить: «Ты меня толкнул». – «Хорошо, – кивнул Жизнев, – если я тебя толкнул, то извини». – «Ты меня толкнул», – последовал ответ. «Слышь, я ведь сказал: извини. Понимаешь, я извинился перед тобой», – стал объяснять Жизнев, но юноша явно не хотел мирного разрешения конфликта и еще ниже навис над Жизневым, вцепившись в спинку его стула. «Ты меня толкнул», – вновь послышалась роковая фраза, произнесенная с гневом и ненавистью. Стало окончательно ясно, что у молодого человека отвратительный характер. «Значит, хочешь выйти и разобраться», – констатировал Жизнев, и его ненавистник что-то утвердительно промычал. «Андрюха, – обратился Жизнев к Чудику, – подожди меня здесь. Человек вот хочет со мной на улице поговорить». Чудик удивленно поднял брови, но промолчал. Жизнев вышел из бара, молодой человек следом. Оба пошли рядом по оживленной улице, причем Жизневу вспоминалось высказывание Ницше: «Жизнь – источник радости, но всюду, где пьет толпа, родники отравлены». Молодой человек, мускулистый большеглазый красавчик со вздернутым носиком и с удивительно подлым, как у большинства подобных красавчиков, выражением лица, сохранял угрюмое молчание, но, когда Жизнев собрался свернуть во двор, решительно воспротивился.
– Что – «не-не»? – удивился Жизнев. – Ты здесь, что ли, хочешь разбираться? Здесь же люди ходят!
  Однако люди красавчика явно не смущали. Он вцепился Жизневу в руку и с неожиданной силой воспрепятствовал повороту во двор. Стало ясно, что церемониться и разбираться на словах он не намерен, и потому Жизнев без долгих раздумий схватил его в охапку и повалил на газон. У красавчика явно было больное самолюбие: осознав себя в положении побежденного (вернее, побеждаемого), он ненавидяще взвыл и стал вырываться из объятий Жизнева, одновременно в клочья разрывая на нем рубашку. Жизнев чувствовал, как вздуваются крепкие мышцы противника (и зачем только Бог дает их таким гаденышам), но вырваться красавчику не удавалось. Жизнев держал его за руки, дабы он вслед за рубашкой не начал рвать и царапать тело ненавистного противника. Однако красавчик не терял надежды на победу – извивался, как разъяренное животное, и строил угрожающие гримасы. От него исходили столь ощутимые флюиды отвратительной, ничем не мотивированной злобы, что Жизневу отчаянно захотелось боднуть его головой в переносицу, причем никогда прежде не дравшийся головой Жизнев вдруг явственно понял, как это делается. Однако природное миролюбие возобладало, и Жизнев продолжал удерживать своего противника на газоне, ожидая, пока тот успокоится и с ним можно будет начать мирные переговоры. Большинство поединков, в которые случалось вступать Жизневу, заканчивались именно таким образом. Однако тут вышло по-другому. Красавчик посмотрел в сторону коктейль-бара и вдруг торжествующе рыкнул. Жизнев посмотрел туда же и увидел, что от бара в их сторону ускоренным шагом движется небольшая толпа мужчин, молодых и не очень, и все они с гневом смотрят на него, Жизнева. Связав в своем сознании воедино явную целеустремленность толпы и радостный рык своего противника, Жизнев догадался, что красавчик не зря так хотел провести поединок не во дворе, а на улице, на виду: мерзавец ожидал появления дружков, которые должны были ему помочь. Выяснение отношений на глазах превращалось в подлую расправу, однако при виде приближающейся компании роль невинной жертвы показалась Жизневу тусклой и невыигрышной. Он сделал попытку вскочить на ноги и дать тягу, но тщетно: теперь уже красавчик, снова торжествующе рыкнув, вцепился в него мертвой хваткой, пресекая все попытки Жизнева вырваться. До торжества негодяя оставалось каких-нибудь полминуты, он изо всех сил стискивал руки Жизнева и хищно ухмылялся.
  Однако радовался он рано. Над борющимися вдруг мелькнула какая-то тень, раздались два глухих удара – «бум! бум!», – красавчик со стоном разжал пальцы и отпустил Жизнева. Тот вскочил на ноги и посмотрел на своего противника, о котором Корнель сказал бы:
      Он на траве лежал, бессилен, странно-бел
      И о несбыточном, казалось мне, скорбел.
Рядом стоял Чудик, вовремя отвесивший подлецу два пинка по морде.
– Бежим! – крикнул Чудик, и оба бросились к проходившей неподалеку трамвайной линии. Однако перед тем, как сорваться с места, Чудик успел заметить, что красавчик пытается встать и задержать их, и наградил этого на редкость назойливого типа еще одним, уже третьим пинком в физиономию. Тот со стоном повалился навзничь, а толпа его дружков хором издала негодующий крик и перешла на бег. Подбегая к трамвайной линии, Жизнев боковым зрением заметил, что к остановке подходит трамвай, метнулся к нему и вскочил в переднюю дверь. На его глазах толпа преследователей пересекла трамвайную линию и устремилась за длинноногим Чудиком, который пренебрег трамваем: он и так легко уходил в отрыв с презрительной миной на веснушчатом лице. Однако парочка разгоряченных молодцов заметила маневр Жизнева, отделилась от толпы и бросилась к трамваю. Водитель медлил закрывать двери и отправлять вагон, с тупым любопытством наблюдая за происходящим.
– Ну, чего смотришь? – сказал ему Жизнев. – Это они за мной. Хочешь, чтоб у тебя драка тут была?
  Слова голого по пояс человека прозвучали убедительно (рубашку Жизнева красавчик превратил в клочья). Водитель спохватился, закрыл двери перед носом у разъяренных мстителей и тронул вагон с места. Жизневу показалось, будто он слышит вой врагов – эта публика, похоже, изъяснялась по большей части воем и рычанием. Пассажиры внимательно смотрели на Жизнева – кто с интересом, но большинство с осуждением. Отчасти поэтому, отчасти тревожась о судьбе Чудика, Жизнев сошел на следующей остановке. Там он обнаружил у себя в кулаке лохмотья собственной рубашки и кое-как облачился в них, поскольку в трамвае даже человек в лохмотьях выглядит менее странно, чем полуголый. Жизнев сел в трамвай, шедший в обратном направлении, доехал до своей остановки, пытаясь сообразить, как он будет разыскивать и выручать Чудика, но плана действий составить не успел: при выходе он оказался в центре той самой толпы, от которой четверть часа тому назад он так красиво улизнул. Лица у недругов были разочарованные, но как только они осознали, кто вывалился из трамвая прямо им в лапы, то, как уже совершенно верно угадал читатель, испустили дружный торжествующий вой. Жизнев всегда являлся человеком демократических убеждений, но в тот вечер он вполне мог бы сказать о себе словами Генрика Сенкевича: «Толпу он презирал вдвойне: как аристократ и как эстет». Жизнева схватили, протащили через линию и мимо трамвайной остановки – на ту самую улицу, где происходил его поединок с красавчиком, только подальше от бара. К толпе подошел какой-то чрезвычайно самоуверенный крепкий брюнет лет сорока, который, даже и не подумав разобраться в происходящем, сразу стал смотреть на Жизнева с лютой неприязнью, а потом предложил ему отойти в кусты и поговорить там по-мужски один на один. Жизнев усмехнулся, несмотря на всю плачевность своего положения.
– Знаю я ваше «один на один», – сказал он. В ответ крепыш замахнулся на него кулаком и закричал, когда Жизнев отпрянул:
– Ссышь, гад!
Но на саамом деле Жизнев не боялся – во-первых, события развивались слишком стремительно, чтобы успеть испугаться, а во-вторых, по разочарованным лицам своих недругов и их выкрикам: «Пусть скажет, где эта сука рыжая!» – он понял главное: Чудика они не поймали. Впрочем, кричал большей частью красавчик, уже очухавшийся от пинков. Авторитетный крепыш как-то очень быстро остыл, да и остальные явно не стремились устраивать расправу на людной улице, на виду у многочисленных прохожих. Жизнев пристально посмотрел на горевшего жаждой мести красавчика и вновь невольно усмехнулся: под каждым глазом у того уже набухло по синяку, отчего красавчик, обладавший большими, хотя и бессмысленными глазами навыкате, стал разительно напоминать лемура из передачи «Клуб кинопутешествий».
– Лыбишься, сука?! Пойдем один на один! – завизжал красавчик, но Жизнев ему даже не ответил, только презрительно пожал плечами. Красавчик, следуя поговорке «Битому неймется», бурно жестикулировал и рвался к обидчику, однако его товарищи мягко, но решительно оттерли его от Жизнева. Боевой пыл в них окончательно угас. И тут около всего сборища неожиданно затормозил милицейский «газик». Красавчика милиционеры посадили туда, где сидели сами, Жизнева затолкали в крохотный задний отсек для задержанных, машина развернулась и поехала. Такого Жизнев никак не ожидал – он уже настраивался на то, чтобы потихоньку улизнуть, когда пленившей его шайке надоест с ним возиться. От красавчика он надеялся как-нибудь отбиться, да и вряд ли тому с такой расписной физиономией всерьез хотелось затевать новую драку. И вот в угасавший уже конфликт встряло государство – как всегда неуклюже и некстати. Вспоминалось бодрое высказывание Честертона: «К ним вязалась полиция, а это само по себе свидетельствует о праведности». Однако оно в такой ситуации утешало мало.
  Впрочем, ехали они меньше минуты: Жизнева привезли в его родное отделение милиции в паре кварталов от его дома. «А вдруг в институт сообщат?» – подумал Жизнев, и сердце у него заныло. Мало ли как можно расписать это дело, а ведь у него диссертация почти готова… Правда, Жизнев, к счастью, чувствовал себя совершенно трезвым: невеликий хмель от пары коктейлей в стремительной смене событий совершенно улетучился. И все же: выпивка, драка, пребывание в людном месте в непотребном виде (вот и сейчас в лохмотьях), побои на морде у красавчика… Что-то внутри Жизнева завибрировало, как перед серьезным испытанием. Мучиться ожиданием Жизневу пришлось недолго – минут через двадцать его из дежурки провели в кабинет на втором этаже и усадили на стул перед очкастым толстяком в капитанских погонах. Дрожь быстро улеглась: толстяк смотрел на Жизнева с явным сочувствием. Да и лицо капитана показалось знакомым: очень уж много таких лиц, усталых, умных, доброжелательных, Жизневу встречалось и в его институте, и в том институте, где он подрабатывал, и в тех институтах, где работали его друзья. А вот на милиционера этот человек не походил. Вскоре загадка разрешилась: после того как Жизнев рассказал, где живет и работает, точнее учится, толстяк с печальным видом сообщил, что тоже мечтал об аспирантуре, да вот не сложилось, пришлось пойти в НИИ. Там толстяк вступил в КПСС и там же ему как члену партии настоятельно предложили перейти работать в милицию – в рамках очередной кампании по
«укреплению рядов».
– Вот и служу тут, – с ноткой досады в голосе сказал капитан. – Жилье скоро обещают.
  Жизнев понимающе кивнул. Капитан продолжал:
– Что там у вас происходило, я знаю. Но расскажи сам вкратце.
  Чтобы рассказать о случившемся, Жизневу хватило трех минут (про Чудика он, разумеется, упоминать не стал), после чего выжидательно уставился на капитана. Капитан понимающе покивал, вздохнул и заметил:
– Понятно. Друга покрываешь. В одиночку ты от них не отвязался бы.
  Жизнев пожал плечами и возразил:
– А что другу было делать? Ждать, пока меня уроют – десять на одного? Вам я честно скажу: да, был с другом, с хорошим, надежным, учился с ним в одном классе. Да, друг дал этому козлу ногой в морду, чтобы я смог убежать. А для протокола буду говорить, что познакомился с каким-то парнем в баре, вот он за меня и заступился. Где живет, кто такой – не знаю, ну и так далее. Думаю, что вы и сами так поступили бы.
– Да не будет никакого протокола, – поморщился капитан. – Я тебе тоже честно скажу: этот парень, который к тебе пристал, большая сволочь и притом наш внештатный сотрудник.
– Да-а?.. – изумился Жизнев, хотел еще что-то добавить, но осекся, однако по лицу его ясно читалось: «Ну и сотрудники у вас».
– А что делать, – усмехнулся капитан. – Порядочного человека на такую работу не найдешь, тут как раз нужны такие, которые водятся со всякой шпаной. Это с ним уже не первая такая история…
– Товарищ капитан, – осмелев, – осмелев, заговорил Жизнев, – раз уж вы знаете, что не я всю эту кашу заварил, так, может, оставить дело, как говорится, без последствий? Мне главное, чтобы в институт не сообщали. Я ведь диссертацию дописываю, телеги из милиции мне совершенно ни к чему. Я, допустим, в институте все объясню, но осадок все равно останется. Претензий я ни к кому не имею… Может, я пойду? У меня и мама волнуется, я ведь обещал недолго…
– Зато мы имеем претензии к этому нашему балбесу, – возразил капитан. – Так что объяснительную написать придется. Пиши: «Такого-то числа во столько-то зашли в коктейль-бар такой-то со знакомым, где выпили по коктейлю…» Про знакомого можешь ничего не писать, – уловив замешательство Жизнева, сказал капитан. – Просто – «со знакомым», ты же не обязан знать, где он живет и прочее. Да нам этого и не надо… «Ко мне обратился неизвестный мне гражданин, утверждая, что я его толкнул, чего на самом деле не было. Он предложил мне выйти на улицу, где между нами завязалась ссора. Подъехавшим нарядом милиции я был доставлен в отделение…» Написал? Ну и ладно. У нас над этим хмырем скоро состоится суд чести, он ведь в школе милиции учится… Не хочешь поприсутствовать?
– Нет-нет, что вы! – замахал руками Жизнев. – Мне в эти дела не с руки ввязываться. Аспирантура, диссертация… Если узнают, не так поймут…
– Хорошо, – поднял руку капитан. – Не переживай, сообщать никуда не будем. Иди к маме.
  Прочувствованно поблагодарив, Жизнев упятился прочь из кабинета, прошагал, заставляя себя не бежать, по мрачным коридорам отделения, вырвался на улицу и радостно направился домой, кутаясь в лохмотья рубашки. То, что удалось выпутаться из всей этой истории и без синяков и переломов, и без милицейской волокиты, казалось ему чудом. «Повезло! Как повезло!» – повторял он про себя, забывая о том, что, с другой стороны, напороться в кабаке на субъекта вроде красавчика – это довольно большое невезение.
  Повезло Жизневу, конечно, и с собутыльником. Не всякий поступил бы так решительно, как Чудик. Было ясно, что Чудик, оставшись один в баре, заметил, как друзья красавчика двинулись тому на помощь – разумеется, нисколько не скрывая своих намерений, ибо в кабаке они, как говорится, «держали шишку» и потому считали необходимым расправляться со всяким, кто посягал на члена их компании, будь этот член даже кругом виноват. Поняв, что его другу может вскоре не поздоровиться, Чудик вышел из бара вслед за грозной компанией, затем свернул во двор и, описав дворами полукруг, оказался в нужное время в нужном месте. Он совершенно правильно не стал вступать с красавчиком в переговоры, сразу поняв, что это мерзкое существо понимает только язык пинков. Начни Чудик с ним препираться, и оба друга попались бы врагу в лапы, ибо красавчик по свойству своей натуры желал не примирения, а только всяческого зла. Надо сказать, что в дальнейшем в своем районе Жизнев красавчика никогда не видел, хотя и не мог сказать, привела к его исчезновению вышеописанная история либо что-то другое – например, криминальные дружки красавчика могли узнать о его попытках делать милицейскую карьеру. Жизнев не помнил лиц друзей красавчика, но зато запомнил выражение этих лиц, одновременно свирепое и радостное. Забава жестокая и в то же время безопасная – наилучший вариант для недочеловека. За этим, конечно, они и собирались такой толпой в баре, причем, судя по быстрому появлению наряда после поимки Жизнева, публика то была скорее околомилицейская, чем уголовная, хотя и непросто провести грань между двумя сортами подонков.
  Да, если бы не Чудик, Жизнев из этой передряги целым бы не вышел. А как возрадовались бы родители (своеобразной, разумеется, радостью), узрев лицо сына со следами побоев! Ведь если Жизнева постигала какая угодно неудача (хоть даже обычная простуда), то его родители немедленно истолковывали случившееся как свидетельство незрелости и испорченности своего сына, откуда следовал вывод о том, что он должен слушаться старших, делать всё исключительно под их руководством, ну а для начала отправиться на дачу или еще по каким-нибудь поручениям. Это если шла речь о пустяках – та же простуда, или упущения по домашнему хозяйству, или нелады с научным руководителем (тот по лености своей никак не мог толком прочитать диссертацию Жизнева, но в глазах родителей виноват все равно оказывался их сынок-недотепа). Но побои! Тут разыгрался бы целый спектакль, ибо в душе родителей Жизнева беспокойство за сына всегда (за исключением его раннего детства) преломлялось в ненависть к виновнику беспокойства. Сын при этом мог не быть настоящим виновником, но всякий раз объявлялся таковым. Поэтому синяки на физиономии отравили бы нашему герою добрый месяц жизни, да и позже вспоминались бы при всяком удобном и неудобном случае, и от всего этого ужаса спас Чудик.
  Жизнев торопился домой, собираясь оттуда позвонить так ловко исчезнувшему Чудику, но, когда он завозился ключами в замке своей квартиры, сверху, с пятого этажа, раздался знакомый насмешливый голос: «Ну, с возвращением! Это надо отметить!» Последний камень свалился у Жизнева с души. Он вспомнил про запасы шипучки в холодильнике и окончательно развеселился. Да, в тот вечер они вволю посмеялись (особенно над красавчиком, который в награду за свою злобность приобрел сходство с лемуром), вволю напились («После всего пережитого надо хорошенько расслабиться», – заявил Чудик), так что Жизнев даже и не помнил толком, как и когда завалился спать. Чудик одетым спал на диване в так называемой «большой комнате» с телевизором, которую можно считать гостиной. Наутро он предложил продолжить веселье, но Жизнев его не поддержал, так как не любил опохмеляться, да к тому же ожидал приезда родителей, которым обещал без них прибраться в квартире.
– Ладно, поеду домой отмокать, – заявил Чудик. – Но если вдруг передумаешь насчет пива – звони.

Часть I
Глава XXII

  И вот с таким человеком Жизнев не удосужился обстоятельно, по-доброму потолковать о его стихах. Возможно, и не очень хорошо было то, что прочел ему Чудик, но ведь и не очень плохо – это Жизнев знал точно. Что помешало – неужели ревность? Кого к кому – безвестного писаки к еще более безвестному? Хотелось быть в своем узеньком кругу единственным признанным поэтом? Все эти вопросы мучили бы Жизнева, вероятно, гораздо меньше, если бы он мог сказать себе определенно: «Да, так вышло из-за ревности. Это недостойно, я раскаиваюсь». Но его томила неясность, неопределенность. Все могло произойти также и от небрежности, легкомыслия, душевной глухоты. Многим ли это лучше? Но подозрение в творческой ревности выглядело особенно позорным. Выходило, что он обманул доверие друга, побоялся честного соревнования, а значит, расписался в собственной несостоятельности и как друг, и как творец. Чем же он лучше тех, кто усердно делает вид, будто не замечает поэта Жизнева? Тем, что его мучает совесть, а их не мучает? Да кому легче от этих мучений?
  Приходится признать, что раскаяние Жизнева в данном случае непоправимо запоздало. Видимо, есть люди, творчество которых нуждается в поддержке извне. Множество начинающих авторов обращались к Жизневу с просьбой оценить их творчество. Наученный горьким опытом Жизнев с годами стал действовать по завету Белинского (тоже имевшего подобный опыт), то есть даже в самых незрелых произведениях непременно стараться найти нечто многообещающее, но в то же время недвусмысленно указывать на имеющиеся недостатки. Он не хотел новых угрызений совести, но в то же время насмотрелся на мэтров, которые не стеснялись превозносить до небес явно бездарные опусы лиц из своего окружения, а талантливых людей при этом не замечать. Порой талантливые люди удостаивались от мэтров и пинка мимоходом как возможные конкуренты, что выглядело особенно мерзко. Жизнев уже утратил былую наивность и подобную слепоту расценивал уже не как причуды вкуса, а исключительно как проявление животного инстинкта соперничества за еду, территорию и самок. Чтобы рассмотреть произведение, порой совершенно беспомощное, с разных сторон и обнаружить в нем и то, и сё, и это, Жизневу приходилось тратить немало времени, но в таких случаях он времени не жалел и только скрипел зубами, вспоминая о том, как когда-то ему не хватило времени на лучших друзей. Да, Чудик проявил излишнюю чувствительность, не настояв на внятном ответе; да, он не проявил должного упорства, перестав писать. Но если бы друг Жизнев доброжелательно рассмотрел его стихи, как рассматривал сейчас стихи бог весть кого, то, может быть, робость и ранимость сменились бы уверенностью в себе, а сомнения в собственных способностях уступили бы место настойчивой работе. Кто знает? Ясно одно: судьба дважды дала Жизневу шанс обрести вернейших творческих соратников, и оба эти шанса он упустил. За что был награжден такими соратниками, с которыми порядочный человек, как говорится, и гадить на одном поле не сел бы. Оно и понятно: на ниве зла, как писал Саади, добро не возрастет.
  Да, неудачное чтение стихов на отношениях Чудика и Жизнева никак не сказалось, – по крайней мере внешне. Наш герой мог сколько угодно повторять самому себе «аргументы защиты», сводившиеся к тому, что у Чудика просто не имелось сильной потребности в творческом освоении действительности. Но факт оставался фактом: Жизнев не помог другу развить в себе эту потребность, не отозвался на его робкий призыв о поддержке. Развился бы Чудик в поэта или нет, получив поддержку, сказать трудно. Но и в том, что он поэтом не стал, отсутствие вины Жизнева тоже трудно доказать. Более того: вина, возможно, не сводилась только к погубленным творческим силам Чудика.
  Дело в том, что к концу восьмидесятых Чудик стал понемногу отдаляться от Жизнева. Повторяем: друзья не ссорились, но тем не менее отчуждение становилось все заметнее. Собственно, отдалился Чудик не только от Жизнева, но и от других своих прежних друзей. Связаться с ним стало трудно: он либо пьянствовал где-то по нескольку дней, а потом отлеживался в укромном месте, либо бурной деятельностью наверстывал на работе то, что было упущено за время яростной гульбы. Заместителями у Чудика в это время работали брат Жизнева и однокурсник Жизнева (читатель, вероятно, догадался, по чьей рекомендации они попали на теплые места). Посему наш герой о поведении Чудика знал многое из первых рук. А поведение это не радовало: замы рассказывали, что исчезновения начальника частенько приводили их в отчаяние. Чудик на глазах стирал грань между забавными, но в общем безобидными выходками плейбоя, привыкшего к сладкой жизни, и действиями безумца, рубящего сук, на котором он сам сидит. Беда усугублялась тем, что помимо безумца на этом суку сидело еще немало вполне вменяемых людей, которые могли рухнуть вниз и безвинно разбиться. В довершение всего Чудику с его большими тратами стало постоянно не хватать денег, и потому он начал практиковать весьма опасные операции, которых ранее избегал – например, сбывал налево не только небольшие излишки дефицита, не выбранные предприятиями-заказчиками, но и целые партии остродефицитных товаров, едва те поступали в магазин. В состав заказов эти товары, разумеется, уже не попадали, и данный факт приходилось как-то улаживать – обычно посредством взяток представителям профкомов соответствующих предприятий.
  В обществе тогда сложилась странная моральная ситуация: факт продажи государственных товаров государственными же служащими своим согражданам по завышенной цене не считался безнравственным, а порой рассматривался чуть ли не как благодеяние, ибо даже по завышенной цене дефицит доставался не всем, да и завышение могло быть разным. Тот, кому выделили товар и не ободрали при этом как липку, готов был молиться на своих благодетелей. Жизнев как-то спросил себя, смог бы он работать в магазине, через который проходит дефицит, – то есть не просто работать, конечно, а иметь за счет перепродажи дефицита дополнительный доходец, как и все прочие сотрудники магазина. На этот вопрос он не колеблясь дал отрицательный ответ, однако на неправедные заработки торговых работников смотрел снисходительно. В его ушах постоянно, хотя и ненавязчиво, звучали разнообразные оправдания: и платят-то нам, торговым работникам, мало (что верно, то верно: замдиректора магазина с материальной ответственностью, сидевший на сплошном дефиците, получал всего 127 рублей в месяц); и работа-то нервная, с которой не всякий справится; и вместо нас могут прийти такие уроды, которые будут драть с людей три шкуры; и если бы не мы, то воровали бы все – и продавцы, и экспедиторы, и грузчики… Так-то оно так, но дополнительные доходы постепенно становились все больше, росли запросы, рос и азарт наживы. Жизнева особенно удручало то, что Чудик сохранил свою былую общительность, однако общался не с прежним кругом друзей, а с так называемыми «нужниками» (от понятия «нужный человек») – с директорами магазинов, с работниками торгов (торги руководили в СССР торговлей – райторги, горторги и т.д. вплоть до Министерства торговли), но особенно охотно – с работниками ОБХСС (с некоторых пор Чудик полюбил самодовольно сообщать: «Завтра к нам неожиданно нагрянет проверка»). С новыми друзьями Чудика Жизнев частенько сталкивался у него в кабинете, приходя в магазин за продуктами, и удивлялся самодовольной тупости этих людей.
  Необразованность в людях Жизнев не осуждал: увы, даже в Советском Союзе судьба не всем позволяла получать разностороннее образование. Жизнев души не чаял в своей бабушке, окончившей лишь два класса церковно-приходской школы, потом до семнадцати лет занимавшейся крестьянским трудом и нянчившей младших братишек, а потом сорок четыре года отработавшей ткачихой на фабрике, принадлежавшей сначала фабрикантам Швецовым, а потом родному государству. Бабушка, конечно, многого не знала, в литературе разбиралась неважно, хотя читать очень любила (даже почти ослепнув из-за катаракты, она читала, забавно косясь в книгу из-за темного пятна, застилавшего ее зрение). Она терпеть не могла связываться со всякой незнакомой техникой и потому не ездила на лифте и не звонила по телефону. Живя в Москве, подолгу просиживая на лавочке с московскими подругами, по большей части происходившими из акающего Подмосковья, она тем не менее сохранила владимирское оканье, напоминающее о тех переселенцах с запада Украины, которые некогда принесли в Северо-Восточную Русь и свой выговор с нажимом на «о», и свои названия (Владимир, Переславль, Перемышль, Галич, Звенигород и множество других). Частенько бабушка поражала внука сочными областными словечками вроде «околотень», «наружничать» или «ирха». Несмотря на всю эту отсталость, которую бабушка и не думала преодолевать, Жизнев знал, что бабушка если и не умней, то уж точно мудрей и его самого, и его родителей, и всех его знакомых, ибо люди вокруг могли рассуждать о бремени зла, суеты и корысти, могли кто безропотно и молча, а кто и с радостью тащить это бремя, но все были от него не свободны. Свободна была только бабушка, распространявшая вокруг себя ощущение несказанной легкости. Поэтому только ей стоило доверять во всем, полностью и абсолютно. Некоторых современных житейских проблем она могла не знать, но тут ей на помощь приходила бесконечная любовь к внуку и к тем людям, в которых она чувствовала подобных себе. С людьми эгоистичными и недобрыми она не ссорилась, но, судя по некоторым ее кратким высказываниям, видела их насквозь и держалась с ними вежливо, но отчужденно.
  Новые знакомые Чудика были вопиюще невежественны, но не так, как бабушка Жизнева. Все попытки заговорить о чем-нибудь кроме общих знакомых, ремонта автомобилей (автомобили составляли пункт их помешательства) и приобретения различных вещей они пресекали с насмешливым недоумением, словно сталкивались с какой-то запредельной, нездешней глупостью. Сам Чудик таких попыток давно не делал (лишь с невинным лицом, подмигивая Жизневу, изощренно вышучивал порой тупость своих деловитых знакомцев), однако в кабинет директора захаживали и артисты, и ученые… Вот они быстро теряли уверенность в себе под напором автомобильных и деловых реалий. Надо сказать, что Чудик старался побыстрее выставить из кабинета именно их, а не тех, над кем сам втихомолку потешался. Вряд ли он так уж сильно зависел от милиционеров и тем более от таких же тружеников торговли, как он сам, – по крайней мере вел себя он с теми и с другими вполне независимо, даже высокомерно. А как он, недавний ученый, книголюб, не только собирающий книги и разбирающийся в ценах книжного рынка, но и читающий свои многочисленные приобретения, должен был относиться к людям, которые избрали невежество вовсе не от тяжелой жизни, а совершенно добровольно? Ведь все они имели высшее образование (которое так и не перешло в образование подлинное), все хорошо зарабатывали, имели связи, позволявшие покупать какие угодно книги, имели дачи, где могли эти книги читать в тиши на лоне природы… Дачи, однако, использовались отнюдь не для культурного развития, а для пьянства и обжорства. Если же супруга хозяина отсутствовала или хозяин был холост, то на дачах происходили еще и разнузданные оргии с женщинами, преимущественно также работницами торговли. Видимо, постепенно пропитавший профессию цинизм развивал и в женщинах склонность к такому времяпрепровождению. И при таком количестве удовольствий на лицах этих баловней судьбы постоянно лежала печать скуки. Эту скуку объяснил Фрейд, который писал: «То, что в строгом смысле слова называется счастьем, проистекает скорее из внезапного удовлетворения, разрядки достигшей высокого уровня напряжения потребности. По самой своей природе это возможно только как эпизодическое явление. Любое постоянство, длительность ситуации, страстно желательной с точки зрения принципа удовольствия, вызывает у нас лишь чувство равнодушного довольства. Мы устроены таким образом, что способны наслаждаться лишь при наличии контраста и в малой степени самим состоянием. Так что возможности нашего счастья ограничиваются уже нашей конституцией». Блестящее наблюдение, что и говорить, однако Фрейда новые друзья Чудика не читали.
  Жизнев, собственно, ничего не имел – во благовремение, разумеется, – против пьянства, обжорства и доступных хохотушек. Он знал, что раньше Чудик непременно пригласил бы его на такое мероприятие, если бы оно предполагалось. Бывало, они славно развлекались, но с некоторых пор приглашения постепенно стали поступать все реже и реже и наконец совсем прекратились. В компании Чудика встречались разные люди, но Жизнев ему и требовался для того, чтобы отдохнуть где-нибудь в уголке от самоуверенных деловитых тупиц. Так что присутствие в компании тупиц-мужчин и глупых женщин раньше встречам друзей не мешало. Однако теперь становилось ясно, что новые связи Чудика крепнут и этот круг его не тяготит, как еще недавно.
  Разумеется, такое развитие отношений с другом удручало Жизнева. По складу своего характера он не мог требовать внимания, предпочитая занимать в чужой жизни то место, которое ему отводилось. Вспоминал он и дю Белле, писавшего: «Но мне не нужен тот, кому не нужен я». Однако размышлять над причинами падения друга (а называть иначе все происходившее Жизнев не мог) его ум то и дело принимался сам собой. Вспоминались все новые и новые примеры того, как изменился Чудик. О книгах он уже не говорил и даже старался уходить от этих разговоров, хотя книги, и порой дефицитнейшие, ему по старой памяти еще приносили. Приглашать Чудика в музей или на поэзоконцерт теперь не имело смысла – все равно находился повод для отказа. Ради этого не стоило разыскивать гуляку-директора по сложным цепочкам его связей, тем более что он охотно заводил все новые и новые. Как-то Жизнев вместе с другом-поэтом отдыхал на море, и в это же место со своей новой компанией заехал Чудик, совершавший во время отпуска автомобильное турне по Украине и черноморскому побережью. Дело было во время борьбы с алкоголизмом, Чудик привез Жизневу по его просьбе несколько бутылок водки, так как вся округа умирала от жажды. Жизнев дал Чудику ключ от своего номера, сказал, где лежат деньги, а сам пошел на море. Вернувшись, он обнаружил, что лучший друг содрал с него по самой высокой цене черного рынка. «За доставку, видимо», – усмехнулся Жизнев, хотя на душе у него стало скверно. Выпивать Чудик Жизнева в свою компанию тоже не пригласил, хотя выпивка, несомненно, была. Стеснялся, видимо, – такой вывод сделал Жизнев, как-то проведя часок-другой с этой компанией на пляже. Жены милиционеров, еще совсем не старые, но с вялыми, изнеженными и уже кое-где бугристыми от целлюлита телами, занимались тем, что всячески и по любым поводам капризничали. Еще они толковали про обслуживание в тех питейных заведениях и парикмахерских, которые им пришлось посетить по дороге на Юг. Дамы не жалели матюков по адресу тех, кто должен был оказать им максимум внимания, но не оказал. Обсуждались различные обновки и прочие приобретения, но как-то сдержанно – Жизнев догадался, что плохо его знающие дамы привычно опасаются зависти и недоброжелательных пересудов. Погружались в море дамы тоже с опаской и очень неуклюже, почти не плавали, продолжая и в воде зычно обсуждать недостатки сервиса, а выходили из моря с оханьем и стонами, утверждая, что непременно поломают ноги на камнях, если мужья им не помогут. Мужья на эти стоны и вообще на все капризы не обращали ни малейшего внимания, разговаривая то об автомобилях, то – в крайне пренебрежительном и недоброжелательном тоне – об оставшихся в Москве общих знакомых. Объединялись мужчины и женщины только при появлении арбуза, или банки с соком, или очередной бутылки вина (компания потихоньку опохмелялась после вчерашнего и позавчерашнего). Впрочем, разговор и в этих случаях не становился общим, если не считать того, что все назойливо потчевали друг друга – вспоминалась басня Крылова «Демьянова уха». Было совершенно очевидно: потчевание происходит вовсе не от доброжелательства, а оттого, что общих тем для разговора не имеется. Чудик тоже больше помалкивал и слегка оживлялся только при обсуждении каких-то деловых вопросов (например, где можно взять дефицит для магазина или дефицитные автозапчасти для себя). Присутствие Жизнева его не смущало, но в разговор с ним он не вступал и вообще вел себя так, словно присутствует в этом месте лишь по воле судьбы и ни к чему здешнему интереса не испытывает. Так же вела себя его подружка, подхваченная им в Донецке, удивительно белокожая и белокурая, гораздо моложе остальных дам, но старательно копирующая их нелепое поведение – даже, пожалуй, с некоторым провинциальным перехлестом. Ее капризность и жеманство заставили Жизнева признать: бесстрастие кавалера по отношению к ней, пожалуй, вполне оправданно.
  Ранее Жизнев полагал, что новая компания привлекает его одноклассника тем ощущением превосходства, которое он испытывал, видя духовное убожество и неизменную предсказуемость новых друзей (если подобные люди вообще способны на дружбу). Вероятно, это мнение для какого-то времени было справедливо: Жизнев ведь прекрасно помнил, как Чудик зло подшучивал в его присутствии над этими самыми друзьями (некоторых из них скорее стоило именовать клевретами). Но потом, на море, Жизневу показалось, будто Чудику в этой компании хоть и невесело, но спокойно и даже уютно. Казалось, что в человеке сломался некий механизм, заставлявший его ранее мыслить, шутить, стремиться к новым впечатлениям, и сломанному человеку тягостно и неловко с другими, несломанными людьми. Несомненно, когда-то Чудик стремился к безопасности и надеялся на то, что новые друзья спасут его от неприятностей, которыми неизбежно полнилась жизнь советского торговца. Но на море Чудик представал уже не ловким дельцом, расчетливо выбирающим себе друзей, а ослабшим животным, потерявшим свое стадо и теперь пытающимся прибиться хоть к какому-нибудь. Забыл он слова Абу-ль-Ала аль-Маарри: «Душе пристало пить из чистого колодца». Конечно, остроумие Чудика, его шутки и смех не исчезли, но потускнели, прорывались куда реже и отдавали какой-то скрытой печалью, хоть с виду Чудик и казался таким же двужильным, как всегда. Жизнев дал себе отчет в своих наблюдениях много позже, а тогда, на пляже, его лишь разбирала досада на то, что его умный, веселый, незаурядный друг почти не выделяется из числа окружающих его самодовольных недоумков, – напротив, в их унылой среде он кажется совершенно своим. Жизнев украдкой позевывал и вспоминал слова Клементе Пальма о том, что «немало найдется таких, у кого в голове вообще нет никаких мыслей и образов». Вдобавок небо заволокло пеленой бесцветных облаков, что редко бывает в тех краях, и стало совсем уж уныло, душно и скучно. Жизнев пробормотал что-то насчет девушек, которые его ждут, и покинул компанию. Никто его не удерживал, дамочки, казалось, даже не заметили его ухода, хотя можно было не сомневаться, что у них найдется для него язвительное словцо, поскольку он не угождал им и не отпускал комплиментов. На другом пляже Жизнев действительно обнаружил своего приятеля-поэта в компании девушек, одна из которых ему чрезвычайно нравилась (если только можно называть девушкой замужнюю женщину, пусть и молодую, всего двадцати двух лет). О том, что Жизнев испытывал, можно сказать словами Георга Тракля: «Сладкая мука пожирала его плоть». Но даже такая компания и даже зарождавшаяся любовь не могли рассеять уныние Жизнева. Он то и дело надолго умолкал и с некоторой досадой поневоле включался в общий разговор, когда девушки с кокетливой обидой пеняли ему на его неуместную задумчивость. Впрочем, к вечеру облака рассеялись, любимая Жизнева решила, что оставшийся в Москве муж не пострадает, если она, для приличия – с подругой, придет к двум поэтам в гости на рюмку водки. А водки тогда было не сыскать нигде от Новороссийска до Туапсе, да и в этих городах стояли километровые очереди, в которых люди порой валились на землю, пораженные солнечным ударом. Однако люди стояли, ибо привыкли жить как лирический герой Шиллера, о котором сказано:
      Скорбь он во влаге топил виноградной,
      Горе он в пляске развеять спешил.
Скорби и горя на людском веку всегда довольно, хотя те годы и были самыми счастливыми в истории России (о чем ее население еще не знало – ворчало, волновалось и возлагало надежды лишь на близкое будущее). Жизневу казалось крайней жестокостью заставлять людей резко менять привычный образ жизни, который к тому же плох далеко не для всех. Но, как писал Махтумкули: «Кто видел, чтоб джигиты унывали?» Следовало преодолеть временный упадок духа. Это Жизнев и постарался сделать, тем более что еще не успел толком разобраться в причинах своего подавленного настроения. Грустить из-за того, что не пользуешься успехом в какой-то компании, вроде бы глупо и не по-мужски. Следовало вести себя как дю Белле (цитату см. выше). На самом же деле Жизнев просто почувствовал, что потерял друга, – почувствовал, но еще не осознал.

Часть I
Глава XXIII

  В дальнейшем они с Чудиком встречались еще не раз, хотя и гораздо реже, чем раньше. Происходило это всегда по инициативе Жизнева и почти всегда у него дома – на свою территорию Чудик не приглашал, хотя к Жизневу, уж если тот до него дозванивался, приезжал не кобенясь. О своих делах и заботах он почти не рассказывал, делами Жизнева не интересовался, с умеренным интересом выслушивал новости о книжных новинках и общих друзьях и затем, крепко подвыпив, отбывал, оставляя в душе хозяина недоумение и чувство острого недовольства то ли Чудиком, то ли самим собой. Уж не та ли усмешка при чтении стихов положила начало всем этим изменениям в характере Чудика? Но совесть совестью, а Жизнев не мог не признать, что собеседником и собутыльником Чудик стал скучноватым. Да и самолюбие Жизнева страдало: ну почему всякий раз именно он должен погружаться в телефонные дебри и разыскивать Чудика, ставшего по месту основной работы почти неуловимым? Снова всплывали в памяти слова дю Белле. Старый друг, прежний Чудик, был Жизневу очень нужен – лишь теперь, когда Чудик перестал быть прежним, стали ясны степень этой нужды и вся глубина происшедших изменений. Заговорить о причинах изменений Жизнев не решался – деликатность, наследие рыцарского дворового воспитания, не позволяла ему лезть в чужую душу, тем более что Чудик не подавал к тому ни малейшего повода: он не жаловался, не выглядел страдальцем, не проявлял недовольства своими житейскими обстоятельствами. Скорее наоборот: не упускал случая не то чтобы похвастаться, – нет, для этого он был слишком умен, – а лишь вскользь и с иронией упомянуть о своих важных знакомых, о своих приобретениях, о своих кутежах. Вероятно, именно благодаря кутежам серьезных приобретений Чудику сделать всё не удавалось, – а может, он отчасти еще оставался прежним Чудиком и просто не был на них твердо нацелен. По крайней мере, ни дачи, ни машины он все еще не заимел. Впрочем, отсутствие машины Жизнева не удивляло: Чудик почти каждый день к вечеру оказывался сильно пьян, и ему куда удобнее и безопаснее было разъезжать на такси… Короче говоря, никакого желания вернуться к себе прежнему Чудик не проявлял, а Жизнев все собирался и все не решался его к этому призвать, пока сама судьба не положила конец этим колебаниям: Чудик внезапно женился.
  Можно ли призывать человека к самосовершенствованию, если есть существо, которому этот человек нравится таким, каков он есть? По самой сути брака такие призывы вроде бы дело жены. По крайней мере муж признает за ней первенство в этом отношении уже тем, что выделил ее из всей людской массы, поднял над всем человечеством, в том числе и над своими друзьями – ведь обязанности его по отношению к жене куда серьезнее, нежели его обязанности по отношению к друзьям. Короче говоря, при известии о женитьбе друга Жизнев подумал, что с душеспасительными беседами он, кажется, опоздал. А потом Чудик приехал к нему в гости с женой (то был его последний визит к Жизневу). Женился Чудик на простой продавщице, уроженке подмосковной деревни, и если у Жизнева и теплились какие-то надежды на то, что его другу встретилась незаурядная женщина, которая сумеет его духовно воскресить, то с лицезрением новобрачной надежды отпали. Чудик выбрал жену как раз по себе, то есть по новому себе: стихийную материалистку, персонаж без слов и мыслей, однако наделенный достаточной житейской бойкостью, дабы обделывать общие с мужем делишки и в отсутствие мужа. Чем привлек ее Чудик, было понятно: служебное положение, связи, доходы, московская прописка… Как говаривал Гугон, примас Орлеанский:
      Любит в друге подруга
      мошну, набитую туго!
С другой стороны, девушка могла заметить, что при широком образе жизни ее избранника доходы ему впрок не шли. Но девушка-то была уже не первой молодости, и тут стоило вспомнить Моэма: «Им не мужчина нужен, а брак. Это у них какая-то мания. Болезнь». Не смутила новобрачную и приверженность Чудика к алкоголю, от которой временами жестоко страдало его здоровье – недаром он порой сутками отлеживался пластом на диване, однако затем вновь принимался за старое. Не о таких ли железных людях писал корейский классик Чон Чхоль:
      Я ничего не слышу левым ухом,
      Я ничего не вижу правым глазом,

      И заложило нос, и рот свело –
      Не чувствую ни запаха, ни вкуса.

      И все-таки скажу тебе, вино:
      Мне так не хочется с тобой расстаться!
Однако супруга не ставила Чудику в вину эти излишества и, похоже, рассуждала так же, как автор старогрузинского романа «Висрамиани»: «Пьяный может сильно провиниться, но если попросит прощенья, его следует простить». Она, видимо, смотрела на брак философски и разделяла мнение Матео Алемана (или его героя): «Мало на свете хороших мужей. Удивляться надо такому, который ни в чем не изменил бы супружескому долгу». Что касается Чудика, то влюблен он, конечно, не был, это явствовало из всего его поведения. Жизнев подозревал, что путем брака он решил обзавестись дачей, каковые уже имелись у всех его новых друзей – раз уж деньги у него не держались, он решил прибегнуть к такому вот радикальному средству: жениться на девице с подмосковным домом. Но при этом он явно собирался поразить всех своей житейской мудростью, поступая по совету Теккерея: «Ни один здравомыслящий человек не должен отказывать себе ради жены ни в одном удовольствии: напротив, он лишь тогда сделает верный выбор, если подыщет себе пару, которая не будет ему помехой в часы развлечений, но станет его утехой в часы одиночества и скуки». Однако этот совет отдает утопией – гораздо трезвее мыслит Матео Алеман: «Кто завидует утехам супружества, не замечая, что из десяти тысяч едва ли наберется десяток счастливцев, тому я советовал бы предпочесть одинокую, но спокойную жизнь холостяка бедствиям и тревогам неудачно женатого». Впрочем, начитанный Чудик, кажется, нашел ключ к женскому сердцу, прочитав и взяв на вооружение высказывание Луизы Лабе: «В том-то и проявляется величие любви, что любишь того, кто плохо с тобой обращается». Кальдерон писал проще:
      Любит женщина, когда
      Измываются над нею!
Чудик недостойно вел себя до брака и явно собирался вести такую же приятную жизнь и в браке, памятуя слова Теккерея о том, что все равно «выбор женщины обычно падает на недостойного». О том же писал и Виллем Годсхалк ван Фоккенброх:
      Тот сердце женщины смягчить сумеет много,
      Кто к ней заявится в обличии скота.
А на тот случай, если жена попытается как-то самоутвердиться, Чудик вслед за Теккереем считал, что «страх – неплохая закваска для любви». Или, говоря иначе словами того же британского классика: «От мужчины ничего не требуется: если он изверг, она еще больше к нему привяжется за дурное обращение». Чудик прежде не раз высказывался в этом духе, а теперь обращался с супругой свысока, покровительственно, с насмешкой, постоянно роняя фразы вроде: «Ты мне кто, жена? Значит, должна помалкивать и слушаться». Супруга при всей своей бойкости и торговой закалке не возражала, и это Чудику явно нравилось – Жизнев уже давненько не видел на его лице выражения удовольствия, а тут оно время от времени проглядывало. Чудик даже с увлечением о чем- то рассказывал и удачно шутил, и хотя это оживление и сменялось затем апатией, к которой Жизнев уже успел привыкнуть, в целом вечер можно было бы считать удавшимся, продолжайся он подольше. К сожалению, как выяснилось позже, Чудик приехал в гости изрядно под мухой. Внешне это поначалу никак не проявлялось, ибо человек он был, что называется, впитой. Однако через пару часов пития на равных он начал ронять рюмки, забывать то, что сам говорил пару минут назад, и наконец попросился на боковую. При этом он категорически потребовал, чтобы супруга составила ему компанию. Жизнев постелил им на полу, так как двуспальная тахта была сломана, а в спальне собирались отходить ко сну родители (впрочем, даже в их отсутствие Жизнев в родительскую спальню гостей не пускал). Так что последний раз Жизнев видел Чудика утром, когда он, опухший и растрепанный, вяло одевался и сипло подшучивал над смущенной супругой, которой, видимо, не часто доводилось спать на полу.
  В следующие несколько месяцев друзья не виделись, потом Жизнев на весь свой долгий преподавательский отпуск уехал на море, а по приезде его ждала жуткая новость: друг погиб. Со своими новыми друзьями Чудик поехал на охоту в Смоленскую область и как-то поплыл с приятелем и собакой порыбачить на зорьке. Металлическая лодка перевернулась и пошла ко дну. Не умевший плавать приятель выплыл, собака выплыла, а прекрасно плававший Чудик утонул. Жизнев поймал себя на мысли: не охватил ли Чудика приступ апатии как раз в тот момент, когда следовало спасаться? Может, ему и не хотелось выплыть? Спасшийся приятель пребывал в шоке и о случившемся ничего толком рассказать не мог. Чудика нашли через пять дней и похоронили (разумеется, в закрытом гробу) в Подмосковье, на родине его жены. Друзья сообщили обо всем родителям Жизнева, но те решили, что сына на отдыхе беспокоить не стоит. К чему – Чудика ведь все равно не воротишь, а похороны – это многодневная пьянка с общими дружками. Тем временем Жизнев на море переживал крах своей любви – возможно, самой большой в жизни, – и приехал домой настолько ошалевшим, что даже не смог до конца осознать значение вести о гибели Чудика. Ему показалось сперва, будто его эта смерть уже почти не касается, настолько отдалился от него Чудик в последнее время.
  Отдаление, несомненно, имело место, но вот странность: из всех умерших близких никто не являлся Жизневу во сне так часто, как Чудик. Обычно это был веселый, уверенный в себе, оживленный Чудик золотого периода их дружбы, так что Жизнев улыбался во сне и даже просыпался порой с улыбкой. Но однажды Жизневу приснилось, будто он один дома и в пустой квартире как-то особенно раскатисто звонит телефон. Жизнев поднимает трубку: «Алло! Алло!» Сначала молчание, но потом раздается голос Чудика: «Привет, как поживаешь?» – «Откуда ты звонишь?!» – восклицает Жизнев, обрадованный и одновременно встревоженный – уж очень невесело звучал этот голос. «Если бы ты знал, откуда я звоню, ты бы умер от ужаса», – бесстрастно отвечает Чудик. И действительно: услышав это, Жизнев испытал такой ужас, которого никогда не испытывал ни до, ни после этого приснившегося звонка. А началось все не с той ли усмешки в солнечный майский день после чтения стихов? Кто ответит?

Часть I
Глава XXIV

  После разговора с интернет-мерзавцем Смитом Жизнев долго расхаживал взад-вперед по комнате, пытаясь успокоиться. Лет двадцать тому назад, когда Сообщество находилось в зените славы, среди многочисленных поклонников поэтов непременно нашлись бы люди, способные либо устроить Смиту разорительную судебную канитель, либо просто встретить наглеца у подъезда и доходчиво ему объяснить, что он поступает не по понятиям. Представляя себе такую сцену у подъезда, Жизнев усмехался, да и кто не усмехнется, представив себе человека с подлой душой, подлой внешностью и подлыми манерами, вынужденного беседовать в темное время суток с моральными авторитетами и знатоками понятий. Однако с тех давних пор работа нашего героя неуклонно приобретала все более кабинетный характер (что лишь отчасти соответствовало его склонностям), тогда как мода на Сообщество мало-помалу проходила. Из разряда начальников наш герой постепенно переместился в разряд исполнителей, причем если когда-то он был обязан посещать службу (сначала два, потом лишь один раз в неделю), то теперь от него требовали лишь сдачи работы к сроку, а посещения он сам приурочивал лишь ко дню выдачи зарплаты. В результате он перестал быть «нужным человеком», от него никто не зависел, его содействие и благосклонность никому уже не требовались. Если начальство и спрашивало порой его мнение о тех или иных проектах, как на стадии замысла, так и готовых, то происходило это сугубо неофициально, келейно. Все эти процессы привели к тому, что из поля зрения Жизнева исчезло множество людей, ибо он как лицо не окруженное ореолом славы, не обладающее влиянием в издательском мире и, разумеется, небогатое попросту перестал их интересовать. «Сам виноват, – вздыхал Жизнев. – Почему я не внушил им простой человеческой любви?» Когда его телефон целыми днями сохранял молчание, он вспоминал высказывание Бенито Переса Гальдоса: «Ведь на этом свете всё так: пока художник жив, никому до него дела нет, а как только протянет ноги от нужды и непосильной работы – до небес превознесут: он-де гений, и я уж не знаю кто…» Разумеется, вокруг Жизнева остались поклонники его творчества, способные отличить шумиху моды и эпатаж от подлинной поэзии – перед давними поклонниками он время от времени выступал в различных клубах; остались некоторые из старых друзей (хотя большинство их замкнулось в семьях); остались и новые друзья, то есть те, которым Жизнев за годы своей деятельности как поэта и в то же время издательского работника все же сумел внушить если не любовь, то симпатию. Однако все эти люди нечасто руководствовались в отношениях с ближними материальным расчетом, а такие не обладают в новом российском социуме никаким влиянием. Значит, рассчитывать на чью-то помощь в своем конфликте со Смитом Жизнев не мог. В блестящем прошлом остались влиятельные поклонники: бравые бандиты и полубандиты – решатели вопросов, лощеные адвокаты, журналисты, чиновники, не чуждые поэзии… Про суд Жизнев, заваленный работой, даже и не помышлял – в новой России суд, как и адвокатские услуги, давно уже стал привилегией праздных и богатых, а бедные и работающие, став жертвой несправедливости, вставали перед выбором: либо судиться и подохнуть с голоду, либо терпеть несправедливость. Выбирали они, конечно, второе, потому и терпеть им приходилось частенько. Лично набить морду Смиту тоже означало суд со всеми его прелестями, да и караулить у подъезда времени не было. Так что свой спор со Смитом Жизнев по здравом размышлении предоставил суду небесному.
  С тех пор как любитель отдыха в Канкуне отправил коллектив своего издательства в бессрочный неоплачиваемый отпуск, Жизнев переменил немало мест работы (правда, трудился при этом большей частью дома). В 1998 году он жил редакторскими заработками по договорам и выручкой с концертов, да еще ему постепенно выплачивали гонорар за сданный ранее в издательство боевик. В августе он поехал к другу на Валдай, где как раз в это время в честь наставших небывалых холодов и затяжных дождей отродилось особое племя комаров – необычайно мелких и кусачих. Покормив их собою три недели, Жизнев вернулся в Москву, с удовольствием вспоминая мрачную красоту охваченного ненастьем лесного и болотного края, вкус жареных подосиновиков под добрую новгородскую водочку и походы на байдарке между заросшими сосняком островами огромного озера Вельё. На Валдае он написал несколько шедевров и мог самодовольно повторить вслед за Д’Аннунцио: «Когда из моих рук вышла какая-нибудь осязаемая форма с печатью красоты, – только тогда долг, предназначенный мне Природой, мной исполнен. У меня свои законы, хотя бы они и не подходили под понятие Добра». Москва же оказалась взбудоражена дефолтом, люди не могли говорить ни о чем другом, и их можно было понять – в частности, за следующий боевик, который Жизнев в поте лица писал с марта и в июле сдал в издательство, ему предстояло получить в два с лишним раза меньше, чем он рассчитывал, да и то в издательстве прозрачно намекнули, что подумывали вообще расторгнуть договор, сославшись на форс-мажорные обстоятельства. От такой перспективы безработный Жизнев содрогнулся и согласился на все новые условия, выдвинутые задним числом. Вокруг ведь разорялись сотни фирм, иные – с миллиардными оборотами, а уж договоры с какими-то там писаками разрывались чохом, пачками, между прочим. Так что Жизневу еще повезло. Правда, даже втрое усохший гонорар ему пришлось получать порциями, частью – книгами и много раз мотаться ради этого в издательство, но такие мелочи в грозные дни дефолта не должны никого смущать.
  В дни всеобщей дефолтной суеты Жизнев, прислушавшись к разговорам о том, что необходимо вложить деньги в какие-то вещественные ценности, поехал на Новый Арбат и накупил там дорогих книг из серии «Литературные памятники». По правде говоря, сделал это он не столько по экономическим соображениям, сколько идя на поводу у своих желаний, и поступил подобно герою Алоизиюса Бертрана, о котором сказано: «…На обед денег у него не хватало, поэтому он купил себе букетик фиалок». Тем самым он резко уменьшил свои и без того небольшие сбережения. Рассчитывать на одни концерты вряд ли стоило, тем более что в концертной деятельности Сообщества произошли серьезные изменения. Жизнев и его товарищи некоторое время ежемесячно выступали в Политехническом музее (случай беспрецедентный для поэтов), собирая неплохую выручку как с продажи билетов, так и с книжной торговли. Однако незадолго до дефолта поэты повздорили с тамошней администраторшей Анной Андреевной, которая сперва из алчности побуждала их выступать как можно чаще, а затем стала пенять на падение посещаемости концертов, связывая это с тем, что поэты многое делают, по ее мнению, неправильно. Жизневу совершенно не хотелось умасливать эту глупую бабенку, прочие члены Сообщества также отказались этим заниматься, и выступления перенесли в музей Маяковского, где зал был втрое меньше. Выглядела перемена как наказание администраторши, вздумавшей лезть не в свое дело, но на самом деле она указывала, хотя еще и не очень явно, на спад общественного интереса к Сообществу (или моды на него). О концертах в Политехническом музее, в музее Маяковского и в других престижных московских местах договаривался, как всегда, Жизнев; случались, однако, еще и гастроли, а также корпоративные выступления, позволявшие заработать больше, чем на обычном концерте. Но предложения о гастролях и приватных концертах с некоторых пор стали стекаться не к Жизневу, а к тому поэту, который в свое время написал манифест Сообщества и на этом основании сам себя объявил главой нового литературного течения. Жизнев долго убеждал себя в том, что это всего лишь игра. Однако игра, и шутовская иерархия в том числе, мало-помалу приобретали серьезный характер. Автор манифеста (назовем его Сидорчук) был человеком невероятно ленивым, – тем большее упорство он проявлял, когда ему виделась возможность заставить других работать на себя. Без этих добровольных рабов он просто пропал бы. Вдобавок Сидорчук отличался невиданным даже для гнилой литературной среды тщеславием, а для удовлетворения тщеславия также требуется некая холопская среда. Таковую Сидорчук упорно пытался выработать из своих доверчивых товарищей по Сообществу. На заре существования Сообщества Жизнев старался не заглядывать глубоко в душу своим соратникам, даже если его что-то в них коробило или настораживало, – наоборот, как приходится вновь повторить, он старался забывать об этих настораживающих моментах. Поэтому и поистине гомерические масштабы некоторых душевных свойств Сидорчука ему удалось осознать лишь спустя долгие годы после первого знакомства. А Сидорчук между тем упорно гнул свою линию, долбя всем кому только можно о том, что в Сообществе он главный человек, единственный лидер, идейный и художественный руководитель, лучший поэт, великий магистр и так далее, и так далее. На первых порах пропаганда велась либо скрытно, в отсутствие товарищей, либо с реверансами в адрес этих самых товарищей и в упаковке лицемерных похвал. По натуре Сидорчук являлся даже не эгоистом, а солипсистом, то есть таким человеком, для которого истина и справедливость сосредоточены в его желаниях, составляющих, собственно говоря, и всю личность солипсиста. Поэтому солипсист всегда наглец, хотя далеко не всегда смельчак. В первые годы существования Сообщества Сидорчуку частенько приходилось обуздывать свою наглость, ибо и Сообщество, и он сам сильно зависели от деятельности Жизнева: без нее после пары публикаций да пары концертов течение приказало бы долго жить, как и все бесчисленные литературные группы тех лет. Однажды на первом году своего существования Сообщество выступало в Доме книги на Новом Арбате, и афишу сделали по указаниям Сидорчука (он вообще страшно любил давать указания). Афиша гласила: «Вадим Сидорчук и другие поэты Сообщества». Увидев такое, Жизнев внятно, чтобы его слышали все те, кто готовился выступать, произнес: «Вадим, надеюсь, вижу такую оскорбительную афишу в последний раз. В противном случае к дальнейшим высотам будете двигаться без меня». Сидорчук маслено заулыбался, как бы иронизируя над мелочностью Жизнева, но затем поспешил стереть улыбку с лица и не стал спорить. Жизнев порадовался тому, что им удалось так быстро и без споров договориться, но он еще плохо знал Сидорчука. Экзистенциальной целью этого человека являлось самовозвеличение, главным средством для достижения цели – принижение окружающих. В этом духе Сидорчук действовал с поистине маниакальным упорством – достаточно сказать, что через полтора десятка лет подобные афиши стали в Сообществе обычной практикой, и добился этого не пасующий перед трудностями Сидорчук. После первого конфуза с афишей он не успокоился, но демарши его приобрели более изощренную, лицемерно-комплиментарную форму. Например, в фильме, посвященном Сообществу и показанном по телевидению в 1992 году, Сидорчук представил Жизнева так: «Гений. Правая рука великого магистра». Услышав такое, Жизнев, разумеется, скрипнул зубами, но, дабы не заводить склок (в которые Сидорчук вступал очень охотно) и не мешать работе режиссера, убедил себя в том, что рассчитанного яда в этом подловато звучащем комплименте нет и он – лишь случайная бестактность. В другой раз Сидорчук на радио высказался следующим образом: «В Сообществе я – Пушкин, Сложнов – Дельвиг, а Жизнев – Вяземский». Ну а вдали от глаз товарищей Сидорчук провозглашал свою ведущую роль куда более прямо и недвусмысленно. Надо признать, что он был неплохим психологом (он здравствует, но из жизни нашего героя он выпал, поэтому говорим о нем в прошедшем времени), – по крайней мере по части понимания людских слабостей и пороков. Например, он хорошо понимал тупость журналистов, прямолинейность и косность их мышления, их неспособность, а точнее, крайнее нежелание шевелить мозгами. Те же качества Сидорчук справедливо усматривал и у большей части публики, в своем творчестве всегда стараясь им потакать. Именно на подобных людей и была рассчитана придуманная Сидорчуком иерархия, именно их он и обрабатывал, без конца долдоня о том, кто в Сообществе глава. Расчет на восприятие тупиц сработал: журналисты и прочие умственно отсталые люди, никогда ничего не читавшие и ничего толком не слушавшие, но любившие тереться близ литературы, охотно позволили вбить себе в голову утверждение «Сидорчук – глава Сообщества» и принялись передавать его из уст в уста, когда речь заходила о современной поэзии. Закономерным следствием такой пиар-кампании явилось то, что если кто-то хотел пригласить поэтов на гастроли либо послушать их частным образом, он спрашивал знающих тупиц, к кому следует обращаться, и те отвечали: «Конечно, к Сидорчуку, он у них главный». (Что означает «Главный» в поэзии – пойми кто может. Удивительна детская убежденность в необходимости Главного везде, в том числе и в сообществе поэтов. Сидорчук о такой убежденности знал, а вот Жизнев – увы, нет.) А далее Сидорчук поступал как истинный солипсист – он спрашивал товарищей: «Хотите заработать пятьдесят баксов?» – «Конечно, хотим, кто ж не хочет!» – раздавалось в ответ. По окончании выступления Сидорчук с видом благодетеля выдавал своим товарищам обещанные деньги (хотя сам, первым, никогда этого не делал – ему непременно следовало напомнить, попросить, попереминаться перед ним с ноги на ногу). Заказ поступал не на одного Сидорчука, а на Сообщество, и если бы выделенную организаторами сумму поделить поровну, то на каждого пришлось бы не по пятьдесят баксов, а поболее, но всё это «поболее» забирал себе Сидорчук на правах руководителя. Собственно, ни о каких правах речь даже и не шла, ибо назначенную организаторами сумму Сидорчук просто не озвучивал. Точнее будет сказать, что лишние деньги он забирал себе на правах солипсиста, ибо перед самим собой солипсист всегда прав.
  Стоит рассказать о том, что в начале 90-х Сидорчук и Костя Сложнов организовали рок-группу, которая благодаря веселым текстам быстро приобрела известность. Сложнова Сидорчук затем из группы выжил, не желая делиться славой и барышами. Сложнов, как обычно, всё безропотно стерпел, так что Жизнев, не зная об этой закулисной возне, на поверхности вещей видел только мелькание Сидорчука в различных масс-медиа и полагал, будто сама судьба предназначила Сидорчука заниматься связями поэтов с общественностью, пусть даже известность рок-группы будет тут связующим звеном. Ну а Сидорчук в процессе пиара оставлся верен себе, и в результате публика все больше узнавала о Сидорчуке и все прочнее забывала его товарищей. Даже концерты, где Жизнев и Сложнов выступали под бурю оваций и куда успешней, чем Сидорчук, не могли исправить положения: пиар уже вбил в косные мозги журналистов и публики образ Сидорчука-руководителя. Даже более смышленая часть публики поддавалась на эту пропаганду, ибо не могла поверить в то, что талантливые люди могут признавать кого-то руководителем против своего желания. Публика, однако, не знала о степени доверчивости того же Жизнева: он выпускал книги Сообщества, устраивал концерты, торговал книгами на общую пользу и очень долго отмахивался от вопроса о том, как Сидорчук преподносит миру существующие в Сообществе отношения. Даже очевидные странности в распределении гонораров за концерты стали доходить до сознания Жизнева с необъяснимым запозданием. А ведь, казалось бы, деловой, расторопный, образованный человек, кандидат экономических наук… Однако что об этом говорить: кто хочет обманываться, того непременно обманут. Неприятно говорить о столь нелепом поведении нашего героя, но, по-видимому, надо, вспоминая призыв вагантов:
      Мы, вспоминая былое, и доброе вспомним, и злое,
      Чтобы вчерашнее зло завтрашним стать не могло.

Часть I
Глава XXV

  Итак, к моменту дефолта Жизневу стало очевидно, что на доходы от концертной и гастрольной деятельности, а также от книжной торговли всерьез рассчитывать не стоит. В причины этого явления он предпочитал не вдумываться, хотя вдуматься стоило: вроде бы и Сидорчук сделался такой известной фигурой, и гастролей стало больше, но звонить с предложениями Жизневу почти перестали, и денег Сообщество приносило все меньше (ибо все большую часть денег распределял Сидорчук). Гонорар за второй написанный Жизневым боевик благодаря дефолту оказался, как сказано, втрое меньше, чем ожидалось. Приходилось срочно искать работу, и это в самый разгар дефолта! Жизнев понимал, сколь зыбки в такое время надежды на место в штате какого-нибудь издательства. Хотя он и сильно вымотался, сочиняя подряд два романа общим объемом 50 авторских листов, причем один без отрыва от службы в издательстве, а второй – в крайне сжатые сроки, однако времени на отдых не было. Сам-то он благодаря концертам и отчасти врожденной, отчасти воспитанной в семье умеренности некоторое время как-нибудь и перебился бы, но приходилось думать и о родителях. Они привыкли регулярно получать от него деньги, поэтому бедствия, обрушившиеся на страну, на родителях Жизнева, слава богу, сильно не отражались, и Жизнев считал своим долгом сохранять такое положение и впредь. Он знал, что его отец весьма высокого мнения о самом себе, знал, насколько привыкла мать к благополучию в доме, и не мог позволить им очутиться в той жестокой реальности, где приходится рассчитывать лишь на нищенскую зарплату и еще более нищенскую пенсию, да и те задерживают месяцами. Родители, конечно, понимали, что со страной творится нечто скверное, но одно дело – постигать общественную беду умом и совсем другое – ощутить ее на собственной шкуре, постоянно вспоминать о собственном ничтожестве, экономя каждый грош, и это после долгих лет благосостояния и всеобщего уважения. Такой скачок в реальность грозил самыми печальными последствиями, и Жизнев не мог его допустить. Однако первые попытки устроиться на работу успеха не возымели. Поступило, правда, предложение пойти редактором на телевидение, причем с фантастической для того времени и тем более для дефолтной ситуации зарплатой, но Жизнев отказался, хотя и долго уговаривал себя ответить согласием. Во-первых, он понимал, что задаром такие деньги не платят, и новый хозяин наложил бы на его время и свободу лапу потяжелее, чем все предыдущие. Впрочем, это работящий Жизнев как раз перенес бы. Главная причина его отказа состояла в том, что он совершенно не переносил духа российского телевидения, да и подавляющего большинства прочих российских масс-медиа. С мыслью о том, что ему самому придется мешать это адское варево, Жизнев сродниться так и не смог и в конце концов отказался от соблазна.
  Как-то утром, сделав пару бесплодных звонков былым коллегам по издательской работе, Жизнев сидел за столом и тупо таращился в окно на тусклый бессолнечный денек конца августа. Вдруг зазвонил телефон. Жизнев поднял трубку и услышал голос Кости Сложнова. Тот сообщил, что по знакомству устроился в редакцию юмористической газеты «Клюква». Газета была малотиражная и, по словам Сложнова, дышала на ладан: до недавнего времени ею руководили люди с таким пещерным чувством юмора, что покупатель только бросал беглый взгляд на страницу и вмиг принимал решение воздержаться от покупки этой халтуры. (Сложнов ничего не преувеличивал: уже на следующий день Жизнев ознакомился с предыдущими выпусками газеты, представил себя на месте редактора и похолодел от страха.) Сложнов сообщил, что в настоящее время является и главным редактором, и ответственным секретарем, а в подчинении имеет двух верстальщиц. Перспектива стать вдобавок еще и единственным автором «Клюквы» перепугала Сложнова, и он позвонил другу, зная, что тот покуда нигде не служит.
– Один номер я кое-как выпустил, – рассказывал Сложнов. – Напечатал наши стихи, информацию про Сообщество… Кое-что в редакционном портфеле было… Но дальше один не потяну. Может, выручишь?
  Жизнев сначала наставительным тоном процитировал молодому другу высказывание Гонкуров: «Книга – это порядочный человек, газета – публичная девка». Затем он поинтересовался размером жалованья. Сумма оказалась эквивалентна семидесяти долларам.
– Но ведь дефолт, Любим, чего ты хочешь! – стал уговаривать Сложнов. – Я узнавал – пока нигде никого не берут. Кроме того, за каждый наш материал нам будут платить гонорары. А самое главное – зарплату обещают увеличивать в соответствии с ростом тиража. Ну неужели мы не раскрутим газету?! Обязательно раскрутим, мы же монстры! И к тому же представь: мы в газете полные хозяева, можем писать и печатать что хотим. Это ж великое дело! А если учесть нашу мощь, то это и гарантия успеха! Через полгода деньги лопатой будем загребать!
  Жизнев усмехнулся – он знал неистребимую склонность своего друга видеть будущее в розовом свете. Перед этой склонностью оказались бессильны все беды и разочарования, постоянно осаждавшие поэта Сложнова. Однако возможность стать полновластным хозяином газетных полос, что греха таить, оказала на Жизнева свое чарующее действие. Не об этом ли мечтали и мечтают писаки всех времен, а ему такую благодать подносят как на блюдечке да еще и уговаривают согласиться. А деньги – что деньги? Не в деньгах счастье. Да и перспектива есть – гонорары, рост тиража… Опять же доходы от размещения рекламы (об этом источнике доходов Сложнов, сущий котенок в денежных делах, конечно же, не подумал, а если бы подумал, то и вовсе вознесся бы в своих мечтаниях на седьмое небо). Да и куда сейчас устроишься? Выяснилось: «Клюкву» выпускает издательская фирмочка при префектуре Северного округа Москвы – та же самая, что печатает бестолковые муниципальные издания, бесплатно опускаемые населению в почтовые ящики.
– Значит, у нас все же будет начальство, – заметил Жизнев. – Что за люди?
– Отставные полковники, – радостно отвечал Сложнов, поняв из реплики друга, что тот уже готов согласиться на его предложение. – Ни в литературе, ни в юмористике ничего не соображают. Клянутся, что в наши дела влезать не будут. Они якобы и без того очень загружены.
– Поначалу все так говорят, – скептически произнес Жизнев. – А потом обнаруживают, что управлять творческим процессом чрезвычайно сладко. Это сладчайший вид управленческой деятельности. Тем более что в литературе, как известно, соображают все – даже те, которые вообще плохо соображают.
  Жизневу вспомнились слова Толстого из письма Рейхелю: «Вникнув в процесс установления общественного мнения при теперешнем распространении печати, при котором читают и судят благодаря газетам о предметах самых важных люди, не имеющие об этих предметах никакого понятия и по своему образованию не имеющие даже права судить о них, и пишут и печатают свои суждения об этих предметах газетные поденные работники, столь же мало способные судить о них, при таком распространении печати надо удивляться не ложным суждениям, укоренившимся в массах, а только тому, что встречаются еще иногда, хотя и очень редко, правильные суждения о предметах. Это особенно относится к оценке поэтических произведений». – «Н-да, – подумалось Жизневу, – вот во что мы влезаем. Потомки будут называть нас журналистами…» Вслух же он сказал:
– Газетная и журнальная деятельность есть умственный бордель, из которого возврата не бывает. Это не мои слова, это Лев Толстой.
– Толстой не знал, что такое дефолты, – резонно возразил Сложнов. – А нам жить надо.
– Значит, будем торговать собой? Прекрасно, – сказал Жизнев. – Помнишь прекрасные строки Тинякова-Одинокого, этого разложенца?
      Все на месте, все за делом
      И торгует всяк собой:
      Проститутка статным телом,
      Я – талантом и душой!
Вспомни Толстого: «Если же газета и журнал избирает своей целью интерес минуты и – практический – то такая деятельность, по-моему, отстоит на миллионы верст от настоящей умственной и художественной деятельности и относится к делу поэзии и мысли, как писание вывесок относится к живописи».
– Ну и что же, если мы поставлены в такие условия? – не сдавался Сложнов. – Кроме того, мы – литературные гении, и газета у нас литературная, значит, мы вполне можем сработать для вечности. Все от нас зависит.
– А вот Гонкуры думали по-другому, – сказал Жизнев. – Они знали, что публика хочет читать так же, как она спит, – не уставая, не напрягаясь. Или Лоуренс, – тот прямо утверждал: «Читатель в наши дни откликается, лишь когда взывают к его порокам». Джером говорил, что чем пошлее газетные писания, тем с большим интересом они будут прочитаны. А ведь идиотизация публики со времен Гонкуров, Джерома и Лоуренса сделала огромные успехи.
  Однако могучий оптимизм Сложнова, помноженный на трудолюбие и природную доверчивость, было не так-то легко поколебать. Сложнов считал, что отставные полковники – люди слова, верил в радужное будущее газеты «Клюква», верил в собственное близкое процветание (с такой же верой он принимал участие во множестве различных проектов, если кому-то и пошедших на пользу, то уж точно не ему). Особенно он упирал на удручающий кретинизм прежней «Клюквы». «Да мы на этом фоне!..» – горячился Сложнов.
– Собрать все газеты да и сжечь, – сказал Жизнев. – Вот послушай, что писал Томас Джефферсон – я как раз его сейчас читаю. Прямо как будто про нашу прессу: «Грустная правда заключается в том, что подавление прессы не сможет нанести стране больше вреда, чем ее отъявленная продажная ложь. Сама истина начинает внушать подозрение, попадая в этот оскверненный сосуд». А если говорить о «Клюкве», то, боюсь, публика от нее уже отвернулась.
– Мы развернем публику обратно! – пылко воскликнул Сложнов.
  Несокрушимый оптимизм Кости, конечно, не стоило принимать слишком всерьез, но Жизнев подумал, что ведь и впрямь на рынке культурной продукции (если выражаться языком деляческого века) юмористика хоть и присутствует в изобилии, но подлинно смешного мало. Оно и понятно: ведь эта отрасль литературы развивалась в СССР и затем в России почти исключительно по кланово-национальному принципу, о чем и сами юмористы-евреи говорили напрямик. Ну а если литература развивается по принципам, далеким от собственно литературы, то хорошего не жди. Содержательность, глубина, правда жизни и прочие прекрасные вещи при таких моделях развития, естественно, отходят на второй план, если вообще как-то учитываются. Становится справедливым высказывание Менкена: «Литераторы редко стремятся воссоздать красоту мира. Их основная цель – во-первых, заработать, а во-вторых, пошуметь». Звучат вопросы, подобные вопросу Эдгара Ли Мастерса:
      Скажите мне, если жизнь полна красоты,
      Полна творчества и благородства,
      Почему об этом не пишут?
Но литература и тем более пресса новой России не собирались отвечать на этот вопрос. Собственно, для них он даже не стоял. Казалось, именно о холопствующих перед Мамоной российских писаках слагал свои мрачные строки Эминеску:
      Долго вы бряцали медью, облыгая нашу славу,
      Долго корчились от смеха, обобрав дотла державу,
      Но уж слишком вы глумливо об отечестве болтали,
      Чтобы всем не стало ясно: вы – обычные канальи.
      Дармовщина – вот ваш идол, идеал ваш – вор на воре!
      Добродетель? Просто глупость. Гениальность? Просто горе.
Но нет худа без добра: получается, что у обновленной газеты серьезных соперников не будет. Да, она будет смеяться, но руководствуясь при этом словами Андре Шенье: «Полагаю, что изображать пороки значит трудиться ради их искоренения». Конечно, успех придет не сразу, публика лишь постепенно откроет для себя новое замечательное издание, но откроет, не может не открыть. Даром, что ли, они провели столько успешных концертов, во время которых слушатели хохотали до слез. А с газетой-то всё даже проще – успех придется завоевывать не в противостоянии с живой аудиторией, всегда отчасти непредсказуемой, а в тиши кабинетов, за письменным столом. Руководствоваться, как считал Жизнев, следует указаниями Толстого: «Понятность, доступность есть не только необходимое условие для того, чтобы народ читал охотно, но это есть… узда для того, чтобы не было в журнале глупого, неуместного и бездарного. Если бы я был издатель народного журнала, я бы сказал своим сотрудникам: пишите, что хотите, проповедуйте коммунизм, хлыстовскую веру, протестантизм, что хотите, но только так, чтобы каждое слово было понятно тому ломовому извозчику, который будет везти экземпляры из типографии; и я уверен, что, кроме честного доброго и хорошего, ничего не было бы в журнале. < …> Совершенно простым и понятным языком ничего дурного нельзя будет написать. < …> Если ни на одном слове чтецы не остановятся, не поняв, то статья прекрасна». Публики Жизнев не боялся и хотя порой и возмущался ею, но все же верил в нее. Возмущения, по его мнению, в гораздо большей степени заслуживали братья-писатели, к примеру – прежние создатели «Клюквы». Жизнев хорошо помнил слова Шиллера: «Неверно ходячее мнение, будто публика принижает уровень искусства; это художник принижает уровень публики, и во все времена, когда искусство приходило в упадок, причиной этого были художники. От публики требуется только восприимчивость, а это у нее есть. < …> Она приносит с собой способность к высшему, она восхищается разумным и справедливым, и пусть даже вначале она довольствуется скверным, все же непременно она кончит тем, что станет требовать превосходного, раз ей покажут его».
  С такими вдохновляющими мыслями Жизнев и приступил к работе в «Клюкве» в качестве заместителя главного редактора, то есть Кости Сложнова. С приходом Жизнева редакция приобрела завершенный вид и стала состоять из главного редактора, который писал материалы о поп-музыке, включая интервью с известными музыкантами, а также размещал материалы по полосам и следил за версткой; из заместителя главного редактора, писавшего все остальное (вскоре он привлек для писания и нескольких своих собутыльников); из двух верстальщиц: первой – толстой, пожилой и некрасивой и второй – молоденькой и хорошенькой. Последнюю Сложнов с Жизневым пригласили в кафе, дабы достойно отметить завершение формирования редакции, затем поехали продолжать веселье к Жизневу (родители были на даче), и там, как говорится, «непоправимое свершилось», то есть белокурая верстальщица (будем называть ее Ликой) оказалась в постели хозяина квартиры. К счастью, на свершившееся оба смотрели лишь как на мимолетное житейское удовольствие, и потому ни на работе, ни на нервах Жизнева эта связь никак не отразилась, разве что в душе его добавилось теплых чувств к газете «Клюква». «Счастлив тот любовник, которого любовь равномерна с любовью его любовницы» (Сумароков).
  Газета была ежемесячной, зато шестнадцатиполосной, а заполнять полос четырнадцать в месяц (остальное давал Сложнов) – дело нелегкое, тем более что привлеченным авторам полковники упорно не платили, и рассчитывать приходилось лишь на добрую волю авторов, а значит, в основном на себя. Однако Жизнева это ничуть не смущало: он обнаружил в себе огромную тягу к малой прозе, причем даже не столько юмористической, сколько абсурдистской. Резервы для ее производства оказались поистине неисчерпаемы: стоило взять любой факт социальной действительности, как в мозгу Жизнева расцветал очередной абсурдный сюжет (впрочем, сюжеты реальности по степени безумия не уступали измышлениям Жизнева – просто реальность, как большой мастер, творила вполне самостоятельно, и потому готовые тексты не совпадали). Жизнев запросто писал в месяц сотню страниц прозы, а мог бы писать и больше, причем его стихотворчеству это никак не вредило. Так родились мистические рассказы, в которых убедительно доказывалось, что: древний Рим продолжает существовать рядом с нами в параллельном времени; души умерших живут во всех предметах, с которыми умершие соприкасались при жизни; некий крупный поэт Серебряного века стал бессмертен, как Вечный Жид, продолжает слоняться по свету, публиковать стихи под псевдонимами и соблазнять женщин… Так родился роман, печатавшийся с продолжениями, о скитаниях по Азии в XIX веке английского полковника О’Флаэрти (родственника Оскара Уайльда) в поисках самых эффективных способов слияния с Мировым Духом (этот роман привел в крайнее недоумение одного из отставных полковников: полкан долго крутил головой, приговаривал: «Ну ты и намутил тут», но потом махнул рукой и добавил: «А интересно все-таки»). Так появились на свет поэт, свихнувшийся на политике, бурно сочинявший стихи на злобу дня и печатавший их, конечно же, в «Клюкве», и второе «я» поэта – суровый врач-психиатр, усердно пытавшийся вылечить несчастного и считавший, что ради блага самих же больных церемониться с ними не стоит. Читатели узнавали о кооперативе, занимающемся гальванизацией мертвецов («дорогих усопших»); о врачах-черепословах, сказавших новое слово в изучении психологии сексуальных маньяков; об изобретателе суперклея, обладавшего побочным свойством порождать в мозгу того, кто нюхает суперклей, управляемые галлюцинации; о странном звере тепескуинтле, экстракт из генитальных выделений которого служит непревзойденным средством от похмелья и уже продается из-под полы в московских клубах; о мерах, предпринимаемых правительством для того, чтобы грядущая неизбежная революция прошла бескровно и без повреждения государственной, частной и личной собственности; о способах безошибочно найти сексуального маньяка как в уличной толпе, так и среди своих знакомых, и безопасно использовать его половую энергетику; о способах телевизионного зомбирования населения; о массовой закупке антидепрессантов в Колумбии с целью превозмочь негативные психологические последствия дефолта, и еще о многом другом. Обо все этом писалось вдумчиво, детально, с явным намерением докопаться до сути. Тексты в итоге выглядели убедительно; начисто лишенные чувства юмора полковники пропускали их без споров, и причина тому могла быть только одна: они принимали их за чистую монету. Заразившись энтузиазмом Жизнева, Сложнов помимо музыкальных рецензий и интервью с поп-звездами тоже начал сочинять тексты бредового характера и разразился циклом статей «Дневник сновидений Константина Сложнова». Почитав эти дышавшие искренностью статьи, полковники стали поглядывать на автора с некоторой опаской, но в то же время и с уважением: надо же, что творится у парня в голове! Жизнев привлек ряд мощных авторов, например, Кирилла Воробьева, незадолго до того прогремевшего на всю Россию романом про наркоманов «Низший пилотаж». Воробьев писал о сестрах, проживших сорок пять лет в подземелье; о гениальном маге-целителе, легко разрешавшем все сложнейшие вопросы российской действительности; о разговорчивой девочке, сращенной с кактусом; но больше всего, конечно, о наркотиках и о сексе. Особенно глубокое впечатление на полковников и затем на публику произвела статья Воробьева о бесконтактном сексе («Вас могут изнасиловать на расстоянии!» – гласил анонс этой статьи). Известный переводчик Кирилл Савельев предоставил «Клюкве» свой цикл новелл-мистификаций, написанных якобы от лица китайского писателя Юэ Линя – о лисицах-оборотнях, о мертвецах, оживающих ночью, о драчливых бесах и о прочей китайской чертовщине. Приятель и собутыльник Жизнева Вася Фомин разразился пародией на женский детективный роман. Уже довольно скоро из газетного самотека на страницы «Клюквы» шагнули и другие авторы, о которых ни редакторам, ни читателям газеты ранее слышать не приходилось, хотя писали они, пожалуй, получше звездных юмористов «Литературки», «Крокодила» и передачи «Аншлаг». Те знакомые, что читали «Клюкву», изъявляли авторам-редакторам свои восторги. Смеялась, готовя полосы, верстальщица Лика. Так что по всем признакам газета находилась на подъеме и на пути к процветанию, и если радужные мечты не сбылись, то причиной тому стали не какие-то, как пишут в документах, «обстоятельства непреодолимой силы», а лишь людская глупость и зависть. Хотя если говорить о силах, враждебных поэтам, то мало кто из питомцев Феба мог похвастаться победой над завистью и глупостью, выступающими обычно единым строем. Не стали исключением и наши редакторы. Вновь и вновь повторяется то, о чем писал Буало:
      И лишь у вырытой на кладбище могилы,
      Когда безмолвствуют смущенные зоилы,
      Все постигают вдруг, какой угас певец,
      И возложить спешат ему на гроб венец.
  Владельцы нелепой полиграфической фирмы при префектуре, отставные полковники Горлов (главный) и Шаравов (его зам) с полным пониманием читали статьи в издаваемых ими муниципальных газетенках: полковничьим душам был вполне созвучен подхалимский тон статеек о жизни округа, восхвалявших окружное начальство и те улучшения, которые проводились на благо населения. От восторженного ока репортеров не укрывались ни новопостроенные детские грибки, ни заново размеченные пешеходные переходы, ни отремонтированные в виду приближающейся зимы площадки для игры в хоккей… Население, ошарашенное дефолтом, металось в поисках заработка, по полгода не получало зарплаты, урезало расходы, экономило на еде и на лекарствах, а муниципальные редакторы с восторгом сообщали о клумбе, разбитой на каком-нибудь загазованном перекрестке. Складывалось ощущение, что коллектив газеты и население существуют в совершенно различных мирах. В конце номера помещалась обычно «Поэтическая страничка», своим слащавым идиотизмом повергавшая в ступор любого вменяемого человека. Впрочем, вменяемые люди таких трепалок не читали, а либо сразу их выбрасывали, либо использовали их на хозяйственные или гигиенические нужды. Зато отставным полканам их позорные листки очень нравились, ведь полканы оценивали их вовсе не по соответствию жизненной правде, а по тому, не способны ли они, сохрани бог, раздражить начальство. Поэтому лояльность этих изданий была безграничной. Оптимальной же с точки зрения полканов муниципальной газетой являлась, видимо, такая, которую не читает ни один человек в мире, но деньги под которую регулярно выделяются.
  За «Клюкву» полканам не требовалось ни перед кем отчитываться, однако она раздражала их самих. Действительность, такая привычная и прочная, особенно если никогда над нею не задумываться, после чтения текстов «Клюквы» становилась зыбкой, неоднозначной и даже пугающей. Не исключено, что, начитавшись текстов «Клюквы», полканы начали даже сомневаться в собственной реальности. Однако хоть как-то обсуждать содержание газеты с редакторами полканы не могли по недостатку ума (про образование и говорить не стоит), а потому первое время газета выходила именно в том виде, как ее задумывали редакторы, и радовала собою духовно развитых читателей. Однако затем великий проект дал первую трещину. У полканов имелся давний собутыльник, отставной подполковник (подполкан), в настоящем – мелкий чинуша, которому, как некогда маркизу де Саду, страшно хотелось видеть плоды своих эротических раздумий в напечатанном виде. Поэтому наряду с материалами высочайшего духовного уровня в «Клюкве» раз за разом стали появляться статейки «Радость секса», «Чудо секса», «Очарование интима» и тому подобные. Наши редакторы, конечно, ханжеством не отличались, однако то, что давал дышавший нерастраченной нежностью подполкан, являлось констатацией общеизвестных фактов и на фоне творческих открытий Сложнова, Жизнева и других звезд «Клюквы» вызывало недоумение. «Надо бережно относиться к газетному пространству. Новое печатать надо! А эти ваши сведения о сексе ныне известны даже дошкольникам, – объяснял Жизнев полканам (Сложнов в силу своего исключительного миролюбия старался с ними, да и вообще ни с кем не спорить). – У вас такие авторы, а вы целые полосы у них отбираете вашим нудным сексом». Однако полковники были не из тех, кто малодушно прислушивается к чужому мнению, зато витающие в воздухе банальности воспринимались ими как истины в последней инстанции. Все вроде бы слыхали, что секс хорошо продается – значит, надо и самим его продавать. Возражений полканы не терпели и в ответ начинали с удвоенной придирчивостью читать представляемые редакторами материалы. Чтение сопровождалось ворчанием и даже бранью, но так как полканы ни уха ни рыла не смыслили в литературе, то они все же опасались что-либо снимать.
  И все же гибель такого многообещающего проекта, как «Клюква», оказалась связана отнюдь не с творческими разногласиями вдохновенных авторов и косных хозяев. Нет, всё просто-напросто уперлось в деньги. Уже со второго месяца работы Жизнева в «Клюкве» ему перестали нормально платить жалованье, перенося выплаты то на неделю, то на две и более. От вопросов про обещанные гонорары полканы с возмущением отмахивались: «Вы же видите, какие времена! Дефолт! В банке нет денег!» Однако Жизнев полканам не верил: по логике вещей задерживать выплаты следовало в первые месяцы после дефолта, а тут получалось наоборот: чем дальше от дня катастрофы, тем платили хуже. К тому же и оформлен Жизнев был не обычным порядком, а по сомнительному трудовому соглашению, то есть фокусы с зарплатой, видимо, планировались заранее. Наивные работяги, сталкиваясь с задержкой зарплаты, обычно не задумываются над тем, что при задержке, например, на два месяца буржую надо выплатить за год уже не двенадцать месячных зарплат, а только десять. Даже если позднее буржуй станет платить аккуратно, то сумму в размере двух месячных фондов зарплаты он может положить себе в карман. Полканы освоили этот нехитрый прием, и он их так увлек, что к Новому году Жизнев впал в глубокую бедность и перебивался только концертами и продажей книг. А существовать продажей книг было неприятно: он начинал смотреть на каждого человека как на потенциального покупателя и ощущал приступ ненависти, если тот осмеливался ничего не купить. Между тем никаких поползновений выдать редакторам зарплату полканы по-прежнему не делали, не говоря уже о гонорарах за статьи. Жизневу ничего не оставалось, кроме как пригрозить полканам судом. При этом он блефовал, так как судиться на самом деле не стал бы – уж очень унылым представлялось ему это занятие. Но с полканами он говорил грозно: «Посмотрим, что скажет суд, когда увидит газеты с десятками моих статей, ни за одну из которых не заплачено». Желание писать в газету у Жизнева не пропало, но мысль о том, что гонорарный фонд пойдет на укрепление душного мещанского благополучия полканов, была ему нестерпима. Вспоминалось высказывание Гонкуров: «Ничто так не весело, как домашний очаг буржуа. Счастливые люди! Как хорошо отплатили они тем, кто пишет, думает, мечтает!» И Жизнев перестал писать статьи.
  Выдавливая из полканов свои денежки, он посетил главу фирмы Горлова, одутловатого бурбона, до смешного соответствовавшего своей фамилии (и приводившего на память отрицательного героя забытой пьесы Корнейчука «Фронт»). «Иметь такую ряшку при такой фамилии – это уже перебор, карикатура», – размышлял Жизнев, пока Горлов, изображая ужасную занятость, томил его в приемной (а у этого гибрида буржуя с чиновником имелись и приемная, и секретарша, и обширный кабинет, и даже служебная машина; откажись он от всей этой ненужной помпы – глядишь, и денег на зарплату хватило бы). Делового разговора у них не получилось – Горлов сухо сказал: «Всё оплатим», Жизнев спросил: «Когда?» – и, услышав в ответ: «Вопрос решается», заметил: «Мне это говорили уже раз пятьдесят. Извините, Александр Николаевич, но, похоже, мы не сработаемся. Придется мне вас покинуть. На суде встретимся До свидания». Горлов грозно выпучил глаза и заявил: «А я вас не отпускал. Может, мы вас вообще не отпустим!» Жизнев с удивлением посмотрел на этого реликта тоталитаризма. Такого дешевого нахрапа он не ожидал даже от Горлова. «Тронут вашей привязанностью ко мне. Но все же деньги советую найти, а то прославлю вас на всю Москву», – сказал Жизнев и вышел. Шагая по коридору огромного здания, где в советское время располагались редакции множества изданий, а теперь обосновались многочисленные мелкие фирмочки, Жизнев размышлял о том, с какими же безропотными овцами Горлову приходилось иметь дело, если он до сих пор пытается вот так брать людей на испуг. «А ведь еще восемь лет назад коммунистом был, на каждом собрании небось выступал, людей жизни учил, падло, – скрипнув зубами подумал Жизнев. – Вот такие и погубили великую идею…» Войдя в верстальщицкую, Жизнев обнаружил там Сложнова и Лику и с ходу предложил хорошенько отметить развал работы. Сложнов тяжело вздохнул.
– Что делать, Костя, – развел руками Жизнев, – нормально работать они нам все равно не дадут. Я сейчас совершенно ясно разглядел огонь алчности в глазах этого упыря со значащей фамилией. Не будет он нам платить, а жить-то надо. Но я их притяну к суду, разорю, пущу по миру! Пусть жены голодают, пусть дочери идут на панель… Одним словом, завтра вечером прошу ко мне. Заодно проведем собрание Сообщества. Лика, ты меня слышишь?
  Лика не обнаружила особого энтузиазма, чем слегка задела мужскую гордость Жизнева. Да, постельные приключения она любила, но на Жизневе, который был почти вдвое ее старше, свет для нее клином явно не сошелся.
– Ладно, решай, – махнул рукой Жизнев и вышел. Решила Лика положительно – возможно, потому, что поняла: своего чокнутого любовничка она может больше никогда не увидеть, а пошалить напоследок, видимо, хотелось.
  Наутро, провожая Лику на трамвай, Жизнев ощутил укол ностальгии: она ехала на работу в то самое мрачное здание близ Савеловского вокзала, с которым Жизнев совсем недавно связывал самые светлые свои надежды. Ему самому дороги туда уже не было. Лику он больше никогда не видел. Сложнов проработал в «Клюкве» еще некоторое время, выпустил, с грехом пополам, на старых запасах, еще два номера, однако щедрее полканы не стали, и ему тоже пришлось уйти.


Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, XXVI — XXX главы.

Share Button