Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, XVI-XX главы.

Часть I
Глава XVI


  Однако в издательстве не унывали. Лекарства для оживления умирающего спроса придумывались на ходу, и хотя Жизнев, занятый больше своими литературными делами, не собирался ломать голову над тем, как всучить народу побольше сомнительного чтива, – в барышах он участвовал во все меньшей степени и считал себя простым пролетарием-исполнителем, – но в фармакопее книжного бизнеса ему приходилось играть одну из главных ролей уже в силу служебного положения. Ему следовало воплощать в реальность, разумеется с помощью специально привлекаемых людей, самые разнообразные идеи начальства. Подробнее об этом мы скажем ниже, а пока достаточно констатировать удивительный факт: всех нужных людей Жизнев находил, все затеи осуществлялись, все книги успешно продавались. Однако волшебником, героем сказки он себя не чувствовал. Чудеса совершались, и даже в больших количествах, но уж очень приземленными были эти чудеса. Никаких романтических целей чудотворцы перед собой не ставили – всё делалось только ради роста доходов хозяев издательства. Ну и ради своего реноме, конечно, а то еще уволят, не дай бог, а там, за окнами, привокзальная площадь и покрытые коростой бродяги в сугробах, испятнанных мочой… Вдобавок супруга издателя, которой не сиделось дома и хотелось покомандовать ближними, заставила мужа назначить себя коммерческим директором, после чего принялась усиленно соваться в издательские дела. Напомнить бойкой даме о том, что работу организовали и без нее и что опыта у нее пока маловато, никто не решался, памятуя о поучительных картинах, которые каждый мог наблюдать, следуя на службу через привокзальную площадь. Властная дама быстро прибрала к рукам бухгалтерию и расчетную часть, с помощью которых и принялась раз за разом таранить Жизнева, дабы вынудить его уйти и объединить в своих руках посты коммерческого директора и главного редактора. Дамочке, конечно, не нравилось все то, что делалось не по ее совету, но ее брюзжание вызывало у Жизнева только ухмылку. Он ничего не делал по своему произволу, без санкции сверху, а потому его невозможно было ни в чем обвинить. Мороки у него хватало и с инициативами самого хозяина. К тому же он успел заметить, что удачные мысли хозяин все равно присвоит себе, а мысли неудачные, – неудачные с точки зрения коммерции, – высказывать просто глупо. Повышать зарплату Жизневу забывали уже давно, но как раз это его беспокоило мало. Нехватку денег восполняла литературная деятельность: концерты, гастроли, продажа книг. Беспокоило другое: наложив лапу на выплаты, супруга хозяина принялась мучить найденных Жизневым авторов. То нет денег к условленному сроку, то деньги есть, авторы приезжают бог знает откуда, но выплаты внезапно отменяются… Так изобретательной дамочке удалось нащупать у Жизнева уязвимое место. А как же: он ведь работал с семнадцати лет и принимал близко к сердцу нужды рабочего человека. К тому же он много и с удовольствием читал классиков марксизма-ленинизма и разделял их нелюбовь к буржуям, особенно таким, которые ради своей корысти готовы довести работника хоть до голодной смерти. Подобные люди, претендуя на почетное положение в обществе, на самом деле вполне соответствовали высказыванию Фрейда о том, что «у всех людей имеют место деструктивные, то есть антиобщественные и антикультурные тенденции и… у большого числа лиц они достаточно сильны, чтобы определить собою их поведение в человеческом обществе». Увы, в это «большое число лиц» попадали едва ли не все знакомые Жизневу предприниматели. Взгляды на мир они, казалось, позаимствовали у героя Сумарокова, который считал: «Естество две имеет души: солнце и деньги». Этическую оценку своих действий они производили как герой Аларкона, который заявлял:
      И, наконец, я так хочу,
      А это довод самый веский.
Или как герой Сологуба, который угрожающе спрашивал: «Я так хочу. Разве это не достаточный мотив?» Работник же в новой России находится в таком положении, что издеваться над ним можно самым изощренным образом. Западу, однако, тут чваниться нечем, там издевались над рабочими сотни лет. И ныне мороз подирает по коже, когда читаешь «Положение рабочего класса в Англии» Энгельса или «Люди бездны» Джека Лондона, а ведь последняя книга написана уже в XX веке. Эра сверхэксплуатации закончилась с рождением Советской России – пришлось делиться прибылями с рабочими, дабы те не устроили того же, что русские. Сейчас, когда социализм рухнул, социальные завоевания на Западе потихоньку забирают назад, что вызывает сужение рынка и непрерывные кризисы. Но даже и сейчас на Западе еще невозможно такое обращение с трудящимся человеком, какое обычно в демократической России.
  Жизневу вспоминался один редактор, маленький человечек, которому не оплатили семь выполненных работ подряд. На Западе с удивлением спросили бы: а почему он не судится? Удивляться не стоит: профсоюзных юристов у нас нет, ибо нет профсоюзов, а судиться в частном порядке у нас могут только богатые и праздные люди. Вот и крутись в заколдованном кругу: работу найти трудно, поэтому миришься с невыплатами, надеешься на будущее и продолжаешь работать, а потом невыплат накапливается столько, что бросить их вместе с работой просто жалко. Маленький редактор, как-то крепко выпив для храбрости, пришел к Жизневу на работу и расплакался. Пил он в мороз на улице, в тепле его развезло, и Жизневу пришлось посадить его на стул, а стул приткнуть в угол за вешалкой, дабы гость тихонечко проспался. Потом Жизневу звонила жена редактора, тоже плакала и говорила, что муж грозится наложить на себя руки. Жизневу вспомнилось высказывание Гитлера о Веймарской республике, очень напоминавшей российские 90-е: «Тот, кто сегодня оказался внутри этого века самого низкого обмана и надувательства, для того остаются только две возможности – или отчаяться и повеситься, или стать подлецом». Когда Жизнев сообщил о разговоре с женой редактора начальству, оно очень развеселилось. Как тонкий дипломат Жизнев тоже криво улыбался, вспоминая при этом слова Сервантеса: «Меланхолия – это не веселость, потому что веселость зависит от того, есть ли у человека деньги. Деньги делают людей людьми». Общаться с начальством Жизнев не очень любил, однако тут уж начал таскаться к нему по нескольку раз в день, взывая, разумеется, не к жалости и не к чувству порядочности – с парохода современности все это сбросили еще в конце 80-х, – а к деловому инстинкту: мол, рукописей много, нужны редакторы, хороших нету, а тот, что есть, вот-вот повесится. В результате маленькому редактору наконец стали платить.
  Среди людей, работавших на издательства по договорам, бесчестностью славились фирмы «Букмэн», «Главполиграф» и «Вагриус» (последний удостоился чести печатать воспоминания сильных мира сего, в частности Бориса Ельцина, и как-то ухитрялся платить мемуаристам чудовищные гонорары, несообразные ни с каким принятыми на рынке ставками). Для «Вагриуса» написал два боевика Костя Сложнов (это было уже в то время, когда любители авантюрного жанра оставили неблизкие им переводные романы и стали наслаждаться приключениями доморощенных уголовников). Жизнев провел у телефона немало веселых минут, обсуждая с Костей перипетии сюжетов. Однако затем веселье кончилось, ибо романы вышли, а Косте и не думали платить – как уже говорилось выше, никого не обманывали так часто и охотно, как этого безобидного человека (и блестящего поэта, между прочим). Как тут не вспомнить Лопе де Вегу:
      Богатство не идет как раз
      К тем, у кого достоинств много,
      Ведь все достоинства – от Бога,
      А деньги – от судьбы у нас.
Постепенно очередь обиженных в почтенном издательстве «Вагриус» выросла такая, что Костя, даже если бы платить все же начали, смог бы получить свои деньги лишь через несколько лет. Между тем на еду ему с больной женой не хватало уже тогда. Жизнев позвонил в «Вагриус» своему приятелю, с которым ранее вместе работал, и наговорил ему весьма любезным и уважительным тоном кучу всяких неприятных вещей. В ходе разговора перед его внутренним оком проносились разные картины: бедная кухонька Кости Сложнова; одичавший переводчик Лабунец; бомжи в сугробах на привокзальной площади; улыбающееся лицо министра Немчурина, получившего от «Вагриуса» мешок долларов за тонюсенькую книжонку под хвастливым названием «Профессионал»… Косте все же заплатили, но крокодил на дне души Жизнева стал еще чуточку толще.
  Однако мы несколько отвлеклись. Когда Жизневу пришлось как бы по должности участвовать в издевательствах над беззащитными авторами, терпение его очень скоро истощилось, и он перешел в другую фирму, куда его давно уже звали, вновь обещая содружество единомышленников. С уходом Жизнева собранная им команда чудотворцев, способная выполнить любой заказ, сиречь быстро и порой из ничего слепить любую историю, – команда эта моментально распалась. Чудотворцы шли только на зов Жизнева, а на зов его хозяев идти не захотели (причем самого Жизнева это удивляло: все же гонорары, деньги как-никак). В результате издательство навсегда перешло в разряд середняков – его быстро обогнали те, кто вовремя почуял веяния времени и понял: на коне будет только тот, кто пестует авторов, а не заставляет их унижаться за каждый честно заработанный рубль.
  В новом издательстве было всякое, но, конечно, никакого содружества и там не получилось, деньги и там оказались сильнее светлых мечтаний. Сперва делали серию довольно нелепых переводных книг по прикладной психологии типа «Как завоевать мужчину своей мечты» и «Как освободиться от тех, кто хочет манипулировать тобой», причем книжки эти продавались довольно успешно. Потом, когда публика раскусила глупость подобных поучений и перестала их покупать, начали выпускать серию боевиков. Потом попытались издавать исторические романы… Все это время аккуратно на месяц-другой задерживали зарплату, так что за год хозяева экономили шестую часть фонда оплаты труда. На авторских гонорарах экономили еще усерднее – получить заработанное авторам обычно удавалось лишь через несколько месяцев и после долгого подкарауливания начальства в коридорах издательства. Хозяева ничуть не стеснялись собственных уловок, считая их признаком практичности и деловой сметки. «В конце концов эта практичность погубит все честное и благородное, что существует в мире», – считал Хоакин Дисента, и Жизнев был склонен с ним согласиться. «Проколи острием / Сердца скупцов, о поэт…» – призывает «Ригведа», да что толку. Жизнев постоянно следовал этому призыву, однако нынешние скупцы научились смеяться над сатирой, ловко притворяясь, будто она к ним не относится.
  После всех перечисленных выше попыток завоевать рынок неожиданно оказалось, что Жизнев как главный редактор обязан представлять хозяевам предложения по изменению ассортимента выпускаемых книг, причем предложения многообещающие, способные резко повысить прибыльность издательства. Жизнева упрекнули в том, что он забросил эту работу, хотя ранее начальство само решало, что печатать, прекрасно обходясь при этом без Жизнева. Да и при его переходе на новую работу речь о таких обязанностях главного редактора тоже не заходила. А поскольку Жизнев, в отличие от наивного переводчика Лабунца, давно понял, что быть главным редактором в российском коммерческом издательстве – честь невеликая, то он охотно отказался от этого титула, не отражавшегося, кстати говоря, на его зарплате. Тексты он редактировал и раньше, а теперь стал заниматься в основном этим. В результате он смог привлекать меньше редакторов по договору и тем самым уменьшить количество мучительных сцен, когда эти бедняги, выполнив работу, начинали являться в издательство в надежде получить гонорар. Разговаривать с ними приходилось Жизневу, ведь хозяева в коммерческих издательствах устроились ловко: платить или не платить – решали они, а набирал сотрудников по договору главный редактор, он же и становился буфером в случае невыплаты гонорара. Уйдя на тихую редакторскую должность, Жизнев от работы с авторами почти полностью отошел и зажил куда спокойнее. Задержки зарплаты, конечно, и его не обходили стороной, однако доходы от литературной деятельности позволяли не впадать в нищету. Разумеется, Жизнев, видя легкое отношение хозяев к своим нуждам, не перегружал себя работой: вычитывал один лист, то есть 40 тысяч знаков, в день, и не более того, тогда как ранее ему случалось перевыполнять эту норму и в два, и в три раза. Тот, кому приходилось работать редактором, поймет… впрочем, что поймет? Своей избыточной добросовестности Жизнев и сам порой не понимал. Когда же он стал работать так, как ему платили, прибавилось и спокойствия, и здоровья, и времени на творчество и на чтение, которое Жизнев считал непременным условием успешного творчества.
  Увы, сами хозяева издательства никак не могли понять, что же следует печатать для достижения вожделенного коммерческого успеха. Видимо, требование от Жизнева неких чудотворных рецептов было далеко не случайным. Одним из хозяев издательства, о котором идет речь, являлся тот самый Вован, который описан выше, в главе XII. Книг Вован отродясь не читал и потому ожидать от него каких-то прорывных рекомендаций не приходилось. Зато он заправлял в издательстве сбытом, деньги шли через его руки и, конечно, он не мог не купить себе «мерседес» и не ездить трижды в год в Акапулько и Канкун (он всему предпочитал текилу и мексиканский колорит, хотя самого слова «колорит» не знал). Каждая поездка Вована наносила мощный удар по финансовому положению слабеющей фирмы, зарплата задерживалась на все более длительные сроки, и наконец Вован отправил всех подчиненных в бессрочный неоплачиваемый отпуск, поставив тем самым крест на недолгой истории издательства. Как то ни странно, Жизнев успел, пользуясь тем инстинктивным почтением, которое питал к нему Вован, провернуть с его помощью два дела: во-первых, издать книгу прозы членов литературного сообщества, в которое входил сам, и, во-вторых, получить свою зарплату за четыре месяца этими самыми книгами. Сделка оказалась весьма разумной, так как и на концертах, и в магазинах книга прекрасно расходилась. Отпускную цену каждого проданного экземпляра – то есть ту, по которой Жизневу посчитали эти книги в счет зарплаты, – он брал себе, а всё полученное сверх этой суммы, то есть прибыль, делил между авторами проданной книги. Возможно, ему стоило брать себе все деньги, раз уж книги являлись его личным достоянием и к тому же он сам их и продавал. Все его товарищи по сообществу на его месте так и поступили бы. Однако в данном случае чувство справедливости одолело в Жизневе здравый смысл. Последний, как известно, требует проявлять по отношению к окружающим не больше благородства, чем они его проявляют по отношению к тебе. Ну а уж если эти окружающие не раз тебя обманывали, то никакого благородства проявлять вообще не следует. Ведь когда Аристотель сказал, что быстрее всего старится благодеяние, он имел в виду именно подобных субъектов. Увы, не все члены того сообщества, ради развития которого столько трудился Жизнев, были достойны не то что благодеяний, а даже простого кивка на улице. Однако эту довольно очевидную истину Жизнев долго не желал увидеть во всей ее наготе – ведь тогда слишком много трудов ему пришлось бы признать потраченными понапрасну.

Часть I
Глава XVII

  Наш герой часто задумывался над тем, почему нравы людей искусства, составивших его, Жизнева, окружение в конце 80-х годов, оказались для него такой неожиданностью. Музыканты – круглые невежды и скупердяи, сварливые и жадные художники, косноязычные поэты, способные на любую подлость ради удовлетворения собственного тщеславия, – представители всего этого террариума старались как-то мимикрировать под порядочных людей, и потому Жизнев, общаясь с ними и порой ведя совместные дела, испытал немало горьких разочарований. Он вспоминал времена своего детства, рыцарские 60-е годы, вспоминал своего старшего брата и его друзей – старших братьев своих одноклассников. Все они представлялись ему тогда кем-то вроде благородных героев средневековых баллад, каждый был благороден, бескорыстен, храбр, чужд всякой житейской низости и всякого пошлого расчета. При этом, как и рыцари старых времен, каждый обладал какими-то особыми, только ему присущими богатырскими свойствами, делавшими его незаменимым в компании, каждый вершил не только общие, но и свои особые подвиги. Жизнев встречал героев своего детства и много позже, через десятки лет, когда они представали перед ним обычными, порой сломленными людьми, и все же от них, как и прежде, исходило обаяние благородства. «Можно ли доверять этим людям?» – такой обычный ныне вопрос при общении с ними не вставал – доверять и доверяться хотелось, как в детстве. Эти старшие братья были воспитаны благородным духом справедливой войны и выстраданной победы, носителями которого являлись их еще совсем молодые ветераны-отцы. Подлость, трусость, уступки сильным мира сего, забвение чести для отцов не стали еще ни необходимым злом, ни тем более проявлением житейской мудрости, как для их внуков и правнуков. На войне подлость на глазах отцов губила множество людей и потому каралась ненавистью, презрением, а то и пулей (часто полученной в спину от своих). Отцам, конечно, случалось пасовать перед облеченным властью злом, но это вызывало новый взрыв ненависти ко злу, неизбежно передававшейся детям, то есть старшим братьям, а потом и от старших к младшим. Положительные ценности – честность, справедливость, бескорыстие, – оправдавшие себя на войне, никому и в голову не приходило оспаривать или вышучивать. Это порождалось вовсе не узостью мысли, как вовсе не широтой ума порождалось то подловатое свободомыслие, ростки которого Жизнев увидел уже в своем поколении. Впрочем, этих вольнодумцев (отцы которых, как правило, не воевали) либо вразумляли, либо гнушались ими их же товарищи. В следующих поколениях влияние отцов ощущалось слабее, мерзкое свободомыслие распространялось шире. Оно не собиралось оставаться только в сфере сознания и толкало своих адептов на определенные действия – таких деятельных господ все тот же поэт П. с одобрительным смешком называл «морально подвижными». Жизневу, вышедшему из среды, отягощенной рыцарскими правилами (или предрассудками), морально подвижные люди при первом знакомстве казались обыкновенными, такими же, как он сам и его друзья. Ведь долгие годы после окончания школы Жизнев, вроде бы свободно общавшийся и со своими институтскими однокашниками, и с товарищами по работе, и со студентами, оставался на деле крайне замкнутым человеком, ибо подлинно доверительные отношения поддерживал лишь со своими одноклассниками, детьми тех же отцов и последователями тех же правил, что и он сам. Только с этими людьми он бывал откровенен, только с ними от души веселился, не боясь показаться глупее прочих, только с ними делился всем написанным, а также задуманным. Встречавшихся ему людей иного сорта он заносил в реестр памяти как курьез, случайное уродство, каприз природы или судьбы и пребывал в долгом и счастливом душевном равновесии.
  Однако Жизнев был рожден для литературы, а литература не сводится только к сочинительству. Она предполагает общение с другими авторами, знакомство с их произведениями, представление собственных произведений на суд коллег, поиск единомышленников, вхождение в различные литературные союзы… Все это можно считать суетой, но для сердца сочинителя такая деятельность обладает неотразимой привлекательностью. В ней, кроме того, заключена и необходимость, ибо сами собой даже гениальные творения до читателя не дойдут: нужны чьи-то рекомендации, чья-то поддержка. Можно было, конечно, размножать свои опусы на бумаге или на кассетах и распространять их среди обычных людей (как сейчас в Интернете), минуя литературные сообщества или по крайней мере не замыкаясь на них. Однако такая мысль Жизневу не приходила в голову, хотя шансы обрести успех на таком пути у него имелись. А не думал он о самиздате, ибо ясно видел, что пишет лучше и свежее всех поэтов, публикуемых в советской печати. Сам себе он казался обреченным на успех, стихи вот-вот должны были принести ему известность, деньги и возможность заниматься любимым делом, а не тратить большую часть жизни на зарабатывание хлеба насущного. Такова мечта поэтов с давних пор, достаточно вспомнить Ду Фу:
      Если бы литература
      Мне помогла хоть немного:

      Освободила от службы –
      Вечной погони за хлебом.
Для исполнения мечты требовалось только войти в литературный мир и напечататься в многотиражном издании (по наивности Жизнев полагал, что первое непременно ведет за собой второе и что, далее, публикация для талантливого писателя автоматически означает признание). Никакой сложности вхождение в мир литературы не представляло – литературные объединения работали в те времена во всех вузах Москвы, во многих НИИ, при Домах культуры, при Союзе писателей и бог знает где еще. Войти-то Жизнев туда вошел, но вся его известность, приобретенная в рамках этих объединений, так в этих рамках и осталась: руководители объединений вовсе не горели желанием публиковать произведения своих учеников и предпочитали печататься и получать гонорары сами. В качестве компенсации Жизневу доставались похвалы, но всегда снабженные намеком на лютость цензуры и невозможность издать хоть что-нибудь новое и свежее (справедливости ради следует сказать, что стихи Жизнева повышенной проходимостью и впрямь не отличались). Были и такие руководители, которые, дабы избежать упреков в том, что не помогают таланту, делали вид, будто никакого таланта в Жизневе не находят. У них имелись сочувствующие, ибо такова, увы, любая литературная среда: в ней всегда хватает людей с обостренным чувством соперничества, затмевающим все доброе в человеке. Находились даже такие руководители, которые сразу отказывались иметь с Жизневым дело и заявляли, что такого озлобленного типа они в своем кругу видеть не желают. Где теперь те руководители, во имя добра прогонявшие с порога своего ближнего, и где теперь их просветленная и добродетельная паства?..
  Впрочем, злорадство Жизнева никогда не согревало. Его отрезвляло сознание собственных ошибок, причины которых сводились к одному: он видел в своих новых знакомых из литературного мира людей того же сорта, что входили в его дружеский круг. А разумная настороженность в те времена не являлась сильной стороной его характера. На отсутствие признания и доброго отношения Жизневу пенять было бы грешно: в нескольких литературных сообществах, далеких от распределения земных благ, он являлся признанной звездой. Зато там, где имелась хотя бы гипотетическая возможность издаться и быть куда-то продвинутым, Жизнев натыкался на враждебность, которая казалась ему беспричинной. В своем кругу он привык ко взаимной симпатии, взаимной помощи, к отношению почти что родственному. Обостренного чувства конкуренции в людях Жизнев не понимал, а зря: в среде так называемых творческих людей, куда он так стремился, это чувство очень распространено. Собственно, творческая среда и отличается от прочих социальных страт именно высокой концентрацией данного чувства и порождаемой им подлости, а вовсе не теми взлетами духа, о которых прежде всего подумает человек неопытный. Конкуренция и вообще-то дело подлое, а уж в творческой среде она носит особенно подлый характер. Здесь стремятся, фигурально выражаясь, перекрыть человеку кислород еще до того, как он начал с кем-либо конкурировать. Истребляется не конкурент, а лицо, способное стать таковым. Поэтому первейшим признаком, по которому производится стеснение, преследование, перекрытие кислорода, является талант. Стоит человеку внятно его проявить, как вмиг у него появляются недоброжелатели, донельзя возмущенные критики, – правда, лишь на первых порах. Враждебные выпады только помечают человека, вокруг которого следует образовать вакуум. Затем они умолкают, ибо любая критика – это все-таки шаг к известности. Талант просто перестают замечать. Между тем малоодаренные авторы годами выступают в печати, по радио, на телевидении, получают гонорары, премии, разъезжают по миру и, одним словом, прекрасно живут за счет литературы. Те же, кто пишет несравненно лучше их, сидят где-то за печкой, работают кто редактором, а кто и дворником, и хотя многие вроде бы про них и слышали, но толку от этого мало, а скорее и вовсе никакого. Критики стараются изгоев не задевать, дабы, во-первых, не напоминать об их существовании, а во-вторых, не портить себе репутации нападками на одаренных людей. Хорошо, если одаренный автор понимает особенности творческой среды и не лезет в нее слишком упорно: в противном случае он наткнется на некое безличное сопротивление, которое притворяется тупым равнодушием, а на самом деле порождается вечной настороженностью и сознанием собственной неполноценности тех, кого кормит искусство. Дабы превозмочь сопротивление среды, молодые авторы объединяются, но от объединения таланты не уравниваются, а менее талантливых мудрая природа в порядке компенсации наделила обостренным чувством конкуренции, другими сторонами которого являются патологическое тщеславие, завистливость и жадность. Получается, что и в официозных, и в молодых и протестных литературных сообществах гнездятся зачастую одни и те же бесы. Заключая эту главу, хочется привести – возможно, и не совсем к месту, – высказывание Эйнштейна: «Моральные качества выдающейся личности имеют, возможно, большее значение для данного поколения и всего хода истории, чем чисто интеллектуальные достижения. Последние зависят от величия характера в значительно большей степени, чем это обычно принято считать».

Часть I
Глава XVIII

  Как мы убедились, на заре своей литературной карьеры Жизнев не понимал очень многих важных вещей. Не понимал он их и в тот судьбоносный момент, когда в результате скитаний по различным литературным объединениям познакомился с несколькими весьма самоуверенными молодыми поэтами. Они окончили Литературный институт (а некоторые из них еще продолжали там учиться), успели потереться в литературной среде и знали ее гораздо лучше Жизнева. Однако к тому времени тертость пользы им принести не успела: точно так же, как и Жизневу, им пришлось столкнуться с молчаливым сопротивлением среды, где все хлебные местечки были прочно заняты шестидесятниками, которые прекрасно знали друг друга и даже при порой возникавших между ними ссорах составляли нечто вроде единой касты. Поэтому от молодых, желавших утвердиться в литературе, думали отделываться как и ранее – похлопываниями по плечу, похвалами в кулуарах и редкими публикациями в альманахах, читаемых только самими авторами.
  Однако времена были уже не те. Чтобы сохранить место у хорошей кормушки, то есть в многотиражном издании, приходилось печатать молодых. Появились литературные кабаре и клубы, где публика могла если и не прочесть новое, то услышать, так что просто замолчать наличие нового становилось затруднительно. Вообще в сфере публичных выступлений цензура отмерла быстро и безболезненно. В средствах массовой информации она еще какое-то время сопротивлялась, причем ее основную силу составляли, как и ранее, не государственные чинуши, а сами же свободомыслящие шестидесятники, не желавшие терять своей монополии на вынесение литературных приговоров (а монополия эта, как и любая другая, имела вполне осязаемое денежное выражение). Однако и в газетах, и в толстых журналах, и на телевидении вскоре стало выгоднее изобразить себя человеком, принимающим новое. Увы, делалось это, как правило, только для того, чтобы впоследствии, войдя в альянс с наиболее пробивными прорабами перемен, это новое придушить, опираясь уже не на советские идеологические догмы, а на внезапно постигнутые и вечно благие законы свободного рынка. Таким образом, Жизнева и его товарищей стали печатать – пусть мало и не слишком охотно, однако они успели прогреметь на всю страну. Хотя страна к таким поэтическим произведениям не привыкла, но, как выяснилось, очень их хотела. Писали товарищи Жизнева редко хорошо, чаще средне или плохо (талант Сложнова к тому времени еще не созрел), однако привычной и навязшей в зубах просветленности, стерильной добродетели и прочих признаков пресловутой «проходимости» в этих опусах, слава богу, не было. Чередой пошли поэзоконцерты, затем гастроли: люди желали увидеть и послушать живьем авторов «нового сладостного стиля». А тут наконец объявили и свободу книгопечатания: каждый гражданин получил право издать свои произведения в виде книги.
  Вспоминая первые книги своего литературного сообщества, Жизнев всегда криво усмехался и качал головой. Благое, вымоленное литераторами у небес дело – и чем оно обернулось для литераторов? Уродливые изданьица, на которые уходили последние деньги, порой сэкономленные на еде и на детях, годами валялись на полках магазинов даже в те времена, когда магазины эти изданьица принимали, дабы не отстать от передовых веяний, а заодно и расширить ассортимент. Писакам ведь чужд здравый смысл, когда речь идет об издании их опусов. Писакам кажется, будто их еще не узнали, не прочли, не разглядели, а вот выйдет книга, и первые же читатели непременно станут страстными пропагандистами таланта автора… Ну и так далее. Имеется ли в наличии сам талант, писаки почему-то точно определить никак не могут. Им почему-то кажется, что есть, хотя ведь все они люди начитанные, некоторые даже изрядно, и потому имеют полную возможность сравнить свои вялые сочинения с признанными шедеврами, которыми сами же они восхищаются. Однако когда речь заходит об их собственных золотушных детищах, способность сравнения и суждения, вкус и здравый смысл тут же куда-то улетучиваются. С писакой вы можете целый вечер восхищенно обсуждать творения великих, находя в его лице чуткого, всё правильно понимающего собеседника, но бойтесь при этом касаться его пачкотни – любое самое справедливое критическое замечание писака примет за личный выпад. И если даже он обладает необычно кротким для литературной среды нравом и вы не наживете врага в его лице, то все равно от издания своих опусов-уродцев он отказаться не сможет, какую бы неоспоримую правду он от вас ни услышал. Как правильно писал Сергей Марин,
      Поэтом быть – нужна охота,
      Еще же нужен – медный лоб.
Не делиться созданной чепухой – превыше сил писаки, будь то в форме печатных изданий или в форме убивающей всякое веселье декламации. Недаром Филдинг ядовито отмечал, что «бубнить собственные стихи для поэта первейшая и неизбывная отрада. Счастье, если он доставляет ту же радость своим слушателям». Поток самопубликаций в новой России оскудел (хотя, конечно, полностью не иссяк) лишь тогда, когда большинство писак окончательно обеднело (отчасти благодаря Гайдару, отчасти – как раз самопубликациям), когда резко подскочили цены на бумагу и типографские услуги, когда между автором (он же владелец тиража) вклинились еще оптовые фирмы, установившие в дополнение к розничной еще и свою торговую надбавку и оттого сразу поднявшие цену книги на треть. Разумеется, безвкусно оформленные книжонки в мягких обложках после их резкого подорожания перестали покупать даже преданнейшие друзья авторов, даже коллекционеры литературных курьезов (которых на заре свободного книгоиздания появилось немало).
  Но тут мы забежали вперед – о разрешении издания частными лицами своих книг еще только-только было объявлено. Однако литературное сообщество, к которому принадлежал Жизнев (в дальнейшем – просто «Сообщество»), ощутив успех и востребованность, пришло к выводу, что необходимо выпустить манифест с прилагающимся к нему достаточным количеством произведений. В то время, когда ни у одной из новых литературных групп своих книг еще не было, выход книги стал бы знаменательным событием и возвел бы Сообщество на совершенно другую степень авторитетности и значимости. Но, как говорится, «если бы да кабы»… Во-первых, в стране еще господствовала плановая система хозяйствования, и вся наличная бумага планово распределялась по различным потребителям. Разрешить распределение бумаги по запросам частным лиц никто, разумеется, и не подумал. Таким образом, каждый имел право издаться, но воспользоваться им из-за отсутствия бумаги никак не мог. Во-вторых, у товарищей Жизнева не было денег. В Москве они жили кто в общежитии, кто на хлебах у любовницы, никто из них не работал и потому ни один разумный человек взаймы им не дал бы. В-третьих, экономическая система была еще совершенно не приспособлена к легальной деятельности в ней частных лиц. Нелегальная, несмотря на свою наказуемость, процветала, а вот с легальной дело обстояло сложнее. Проблемы вызывало всё: переводы денег от частного лица предприятию и наоборот, принятие государственным предприятием любых заказов у частных лиц, принятие любых материалов у частных лиц, и так далее. В-четвертых, несмотря на обилие идей, никакими организаторскими талантами и даже желанием потрудиться на благо Сообщества товарищи Жизнева не обладали. Едва прояснились трудности с деньгами и с бумагой, как их внимание сразу переключилось на собственные житейские заботы. Делать что-либо кроме сочинения стихов и манифестов никому не хотелось. Жизнев напомнил своим товарищам о том, что в переходную эпоху манифесты и прочие громкие заявления плодятся как кролики и столь же легко забываются. Со стихами может произойти то же самое, ибо литературный истеблишмент никогда не позволит опубликовать больше того, что необходимо для соблюдения приличий. На публику надежда невелика: повеселившись на концерте, она быстро забудет то, что ее веселило, и бросится искать себе новых минутных кумиров. «Рукописи горят», – напоминал Жизнев. Он постоянно тыкал носами своих товарищей в изречение Хуана Мануэля: «…Не годится за наслаждениями и забавами забывать о том, что могло бы после смерти сохранить за нами вечную славу». Жизнев повторял: во времена, когда возникло столько литературных течений, книга, и только книга, придаст Сообществу необходимые солидность и престиж. Такие слова, конечно, возбуждали падких до славы поэтов. Жизнев выслушивал множество соображений о том, какой их книга должна быть, дабы поразить решительно всех, но тем дело и ограничивалось. Идеал времяпрепровождения у товарищей Жизнева был таким же, как у героев киргизского эпоса «Манас»:
      Ночью – девушка, днем – кумыс, –
      Так привольно живет киргиз!..
Призывы Жизнева поискать бумагу и денег отклика не находили. Вдобавок Жизнев заметил в глазах товарищей то самое выжидательно-требовательное, полное надежды выражение, о котором уже упоминалось ранее в связи с любителями выпить на дармовщинку. Жизнев понял, что от него ждут если не чуда, то выполнения всех желаний, и внутренне содрогнулся. Содрогаться было отчего: прибыль от только еще задуманной книги была уже поделена (такой разговор между членами Сообщества состоялся, конечно же, по инициативе наиболее жадных членов), Жизневу предстояло получить немалую ее часть, зато работать явно предстояло только ему одному. Приходилось выбирать: либо махнуть рукой на книгу и позволить Сообществу угаснуть, как угасло в ту пору множество других сообществ, объединений и групп, не выдержав организационных трудностей (а также бездарности своих членов), либо взяться за трудновыполнимое дело, а рукой махнуть на несправедливое распределение обязанностей и выгод. Поражает проявленная Жизневым мягкотелость – он ведь даже не попытался сделать самую естественную в той ситуации вещь, то есть пересмотреть договор, позволявший получить большую часть прибыли тем, кто не собирался работать. По правде говоря, Жизнев был наивен настолько, что надеялся: вот выяснится его определяющая роль в затее с книгой, и его новые друзья сами придут к нему и скажут: «Нет, Любим, так не пойдет. Мы не можем получать незаработанное. Давай поделим всё по труду». Он, конечно, благородно откажется – он ведь, в отличие от своих новых друзей, работает и не нуждается в деньгах, но будет сделано самое главное: рассеется тень несправедливости, упавшая на их отношения. Однако члены Сообщества обладали весьма полезным для жизни моральным качеством: все выгодное для себя они принимали как должное (заслуженное). Вот и на сей раз лихорадочную деятельность, развернутую нашим героем, его товарищи принимали без всякого удивления или смущения, равно как и собственное безделье на ее фоне. При виде такой полнейшей безмятежности у Жизнева просто не хватало духу ее нарушить. Он решил (как потом решал еще не раз), что все как-нибудь утрясется, – одним словом, просто решил ничего не решать. Настоящая, законченная бессовестность тем и сильна, что никогда не сомневается в своих правах, всегда спокойна и потому заставляет слабых и неопытных тоже поверить в ее правоту и плясать под ее дудку. Слабым человеком Жизнев не был, а вот неопытным в новой среде был. Его старые друзья, конечно, повели бы себя иначе и уж если взялись бы за дело, то без всяких дополнительных обсуждений кинулись бы помогать другу. Товарищей по Сообществу Жизнев тоже записал в друзья (идя на поводу у собственного желания), а потому с ними тоже не следовало ничего обсуждать: как бы они ни вели себя сейчас, но раз они друзья, то впоследствии все непременно разрешится по-дружески.
  Итак, Жизнев занял крупную по тогдашним временам и тем более по своим меркам сумму для расчетов с издательством (заказать книгу напрямую в типографии тогда еще было нельзя), через цепочку знакомых вышел на жуликов, которые продали ему рулон бумаги (для расчетов с жуликами Жизневу пришлось занять еще более крупную сумму), доставил макет книги и бумагу в типографию и начал решать «текущие вопросы», которые возникали постоянно и порой на пустом месте. Издательство находилось около стадиона «Лужники», типография – на станции «Водники» Савеловского направления, и Жизневу порой дважды в день приходилось мотаться от одного этого пункта до другого. Хорошо, что в его распоряжении состояла отцовская машина, хорошо, что тогда не было пробок, хорошо, что он был молод и полон сил… Правда, за поездки на машине потом приходилось расплачиваться поездками на дачу, и сил в результате становилось все меньше, но это ни товарищей Жизнева, ни его родителей не интересовало. Сам же Жизнев с некоторым удивлением видел, что дело сдвинулось с мертвой точки, и ощущение движения вознаграждало за всё.
  Читатель может спросить: на что рассчитывал Жизнев, занимая суммы, составлявшие каждая его зарплату года за полтора беспорочной службы? На помощь поэтов? Конечно, нет – он знал, что рассчитывать на них не стоит. На снисходительность кредиторов? На нее Жизнев рассчитывать мог, так как занимал у брата и друзей, но пользоваться ею не хотел, будучи для этого слишком горд. Его расчет следует признать самым глупым из всех возможных: он не шутя рассчитывал на то, что книга станет быстро продаваться. Откуда взялась такая уверенность – трудно сказать, но недаром же в те годы все время стояла прекрасная погода, без жары, лютых морозов и долгого ненастья, недаром же постоянно свершалось небывалое. Значит, и поэтам всё предвещало удачу и всемирную славу. Поэты делили прибыль от несуществующей книги, не сомневаясь в том, что сограждане только и мечтают эту книгу приобрести; поэт Жизнев занимал под будущую книгу несусветные деньги в полной уверенности в том же самом. Удивительно, но все эти глупые расчеты оправдались. Правда, количество времени и сил, в которые книга обошлась Жизневу, в расчетах не учитывалось. Пятитысячный тираж хранился в квартире Жизнева, и ему приходилось в буквальном смысле слова спать на книгах, но это также не волновало никого, кроме родителей нашего героя. Да и их протесты вскоре смолкли – слишком осязаемым становилось веяние успеха.
      И думают: «Всё ладно, отлично, первый сорт!»
      А позади злорадно покашливает черт. (Густав Фрёдинг.)
  Призадумался Жизнев только месяца через два. Книгу на концертах покупали бойко, но устраивать больше одного концерта в месяц было бессмысленно – количество публики сразу резко уменьшилось бы. Продать более трех десятков экземпляров на одном концерте удавалось редко. Книгу охотно брали магазины, на нее имелся спрос, но чтобы продать одну пачку в 50 штук, требовался все же некоторый срок, и постепенно он увеличивался. Члены Сообщества выходили торговать на улицы, в частности на Арбат – тогда это позволялось (в наши дни их немедленно прогнала бы милиция либо негласные хозяева Арбата, а точнее, те и другие вместе). За день торговли
продавалось десятка два книг. Нетрудно подсчитать, что при таких темпах даже при цене, вчетверо превышающей себестоимость, долги отдавать пришлось бы около полугода, а получение вожделенной прибыли откладывалось на неопределенный срок, поскольку по мере насыщения спроса продажа шла бы все медленнее. В этом еще ничего страшного не было – полгода кредиторы Жизнева вполне потерпели бы, а там, глядишь, потихоньку закапала бы прибыль…
  Беда заключалась в том, что терпеть не желали поэты. Любой из старых друзей Жизнева в подобной ситуации сказал бы ему: «Старина, ты пока отдавай долги. Пока не отдашь, ни рубля с тебя не возьму». Новые друзья Жизнева были не таковы. На концертах Жизнев всегда выходил на сцену уже изрядно измученный, так как ему одному приходилось тащить книги через весь город на своем горбу (на такси денег не хватало), а потом он же в одиночку вел торговлю, считая каждый рубль, в то время как его друзья раздавали интервью, очаровывали дам и добродушно подтрунивали над Жизневым, называя его «коллекционером денежных знаков». Забегая вперед, стоит сказать, что такое распределение обязанностей существовало в Сообществе более десяти лет и на доле Жизнева в выручке никак не отражалось (потом удалось нанять специального торговца). Так вот, после первого же концерта, когда распаренный Жизнев стоял и пересчитывал мятые купюры, прикидывая, сколько времени ему потребуется на то, чтобы отдать долги, его молча окружили прочие члены Сообщества. В их глазах Жизнев уловил уже хорошо знакомое ему выжидательно-требовательное выражение и внезапно с ужасом понял, что его расчеты несостоятельны, ибо он не принял во внимание один из главных факторов – звериную жадность поэтов. «Изнемогаю от влеченья. Ах!» – восклицали они вслед за поэтом Видади, но имели в виду не какую-то там юбку, а деньги. «Взять больше от жизни – живущего цель», – считали они вслед за Фирдоуси и, не усложняя задачи, хотели прежде всего как можно больше денег. Глядя на них, Жизнев вспоминал графа Федора Растопчина, который с некоторым удивлением писал: «Оказывается, что большая часть человеческого рода видит в деньгах величайшее благо». Любой разумный человек, разумеется, только посмеялся бы над претензиями стихоплетов на выручку, пока не отданы долги, но Жизнев недолго вращался в литературной среде и разума еще не нажил. Поэтому сперва он начал делить выручку поровну – всем, кто принимал участие в торговле. Потом до некоторой степени одумался, посчитал себестоимость книги, то есть во что каждый экземпляр обошелся ему самому, и эти деньги стал откладывать в особый фонд, предназначавшийся для уплаты долгов. Если бы он объяснил членам Сообщества всю нелепость их притязаний, то смог бы рассчитаться с кредиторами за полгода, а то и раньше. Теперь же, несмотря на созданный фонд, этот срок удлинялся в несколько раз, а мог и вообще никогда не наступить. Спустя много лет Жизнев нипочем не мог вспомнить, каким же образом он сам себе объяснял свои действия, как он заставлял сам себя мириться с собственной глупостью и бесхребетностью. Идя на поводу у наглецов, он невольно обманывал тех людей, которые доверились ему и бескорыстно ему помогли, а ведь на закате Советской власти инфляция стала уже весьма ощутимой и давать взаймы без процентов большие суммы сделалось накладно. Забыл он слова Фирдоуси:
      Знай, сам на презренье себя осудил,
      Кто неблагодарному благотворил.
Но наглецы были веселы, уверены в себе, много шутили, разделяли с Жизневым успех и славу. Невыносимым казалось увидеть на их лицах вместо довольных улыбок кислые гримасы, ощутить на себе вместо теплых искрящихся взоров ледяные буравчики, внести струю унылой прозы в общий праздник жизни. Хотелось крикнуть вместе с Шиллером:
      Не смеет повседневность
      И не должна глумиться над искусством!
Хотелось верить в то, что оправдаются слова того же Шиллера: «Сурова жизнь, искусство – беспечально», что слава Сообщества достигнет вселенских размеров, с нею возрастут продажи, а значит, кредиторы получат свои деньги в срок. А то и потерпят немного – невелика беда. Итак, Жизнев вновь решил ничего не решать и положиться на судьбу, которая уж как-нибудь все уладит. Недаром же вокруг все так веселы, недаром все так любят поэтов, недаром так долго стоит прекрасная погода – ясно, тепло и не жарко…
  Удивительно, но глупое решение Жизнева оказалось правильным. Точнее, не решение было правильным – просто судьба снизошла к безумцу, как она порой это делает для того, чтобы люди продолжали безумствовать и впредь. Совершенно неожиданно Жизневу позвонил книготорговец – человек интеллигентный, имевший знакомства в литературной среде. Поскольку Сообщество находилось на виду, а книги, изданные вольным способом, были еще наперечет, слух о новой книге дошел до этого дельца. И книгопечатание, и книжные магазины состояли покуда в государственной собственности, а значит, частным книготорговцам приходилось ломать себе голову над тем, как обеспечить ассортимент. Не брезговали они потому и книгами, изданными за счет авторов. Некоторые из таких сомнительных изданий продавались бойко, как, например, книга жизневского Сообщества. Конечно, те, кто ожидал найти в самодеятельных изданиях некие открытия, воскрешающие времена Серебряного века, чаще всего терпели разочарование. Однако в книге, выпущенной Жизневым, было и новое, присутствовала игра, уместная в переходное время, попадались талантливые стихи. Поэтому когда Жизнев одним махом продал интеллигентному торговцу половину тиража и получил деньги вперед, совесть его не мучила: имелись все основания думать, что книга разойдется. Она вскоре появилась в ларьках «Союзпечати», мелькнула еще там и сям и вскоре исчезла – видимо, действительно разошлась. Жизневу пришлось изрядно повозиться с проталкиванием платежа через советскую банковскую систему, не привыкшую к тому, что какие-то частные лица проводят через государственный банк торговые операции. Однако, как то ни странно, милостивая обычно лишь к богачам Фортуна на сей раз лишь покобенилась для порядка и сдалась, отсчитав Жизневу изрядную сумму наличными. Видно, не зря в тот год стояла такая прекрасная погода. А две недели, убитые на беготню по различным банковским учреждениям, быстро забылись: по сравнению с успехом, с разрешением всех болезненных проблем они мало что значили (ведь еще Рудаки писал: «Добычу в вечной беготне любая ищет тварь»). Удалось и с долгами рассчитаться, и прибыль появилась, которую Жизнев поделил в соответствии с первоначальной нелепой договоренностью. Осуждать его трудно: пересматривают договоры в момент получения денег только люди морально подвижные, а Жизнев не желал вступать в ряды таковых. Эта история с вовремя подоспевшим покупателем сослужила и товарищам Жизнева, и ему самому плохую службу. Он как-то сразу забыл о том, в каком скверном положении находился. От такой забывчивости недалеко было до новых авантюр. А товарищи решили, что впредь в Сообществе всё рутинное будет делать за них Жизнев: и выпускать книги, и устраивать концерты, и торговать книгами, и так далее. В наступавшее в стране сложное время привычка к сладкому ничегонеделанию грозила серьезными осложнениями, но друзья Жизнева даже подводили под нее своего рода теоретическую базу. Так, один из них в ответ на упреки изнемогшего от трудов Жизнева заявил дословно следующее: «А просто ты такой человек. Ты создан для того, чтобы работать. А я аристократ, я создан для того, чтобы веселиться. Мы с тобой разные люди, вот и всё». Другой сказал льстиво: «Любим, у тебя такой имидж: имидж работящего человека, способного преодолевать любые трудности. А у нас имидж другой…» Старые друзья Жизнева, разумеется, немедленно порвали бы с людьми, способными на такие заявления. Жизнев этого не сделал: в его мозгу просто не умещалось то, что подобные слова могут говориться всерьез. К тому же слова и впрямь сопровождались то громким заливистым хохотом, то застенчивым хихиканьем. Все это казалось игрой, точнее – выдавалось за игру, и Жизнев этой «игре в игру» верил, а партнеров его податливость вполне устраивала. Да и нелепо как-то на волне полного успеха вспоминать о такой скучной вещи, как распределение обязанностей. Зачем? Ведь все счастливы. Завершить эту главу можно прочувствованными словами Носира Хисроу: «Пусть Господь, благословенный и всевышний, избавит всех рабов своих от огорчений, связанных с долгами!»

Глава I
Глава XIX

  Жизнев частенько вспоминал прошлое – он подозревал, что делает это гораздо чаще, чем другие люди. Но во всякой цепочке воспоминаний непременно находилось такое звено, натыкаясь на которое он чувствовал нечто вроде зубной боли, ибо видел оком памяти, каким глупцом он когда-то был. А порой и не только глупцом, а кем-то и похуже. Да, ко многим бесам его природа оказалась невосприимчива, но впадать в гордыню не стоило, тем более что со временем он увидел: его скверные поступки не остались безнаказанными и само наказание свидетельствовало о низости совершенного.
  Когда-то, еще учась в десятом классе, признанный школьный пиит Жизнев довольно зло посмеялся над стихами своего одноклассника и друга. Сам Жизнев в те годы в своем творчестве подражал всем – и никому конкретно, друг же его избрал образцом русских декадентов, не слишком трудился это скрывать и потому был весьма уязвим для критики. Вот Жизнев и дал волю своему остроумию, сочинив язвительную эпиграмму, в которой говорилось, что вместо фамилии автора, то есть его друга, можно смело поставить «Сологуб». Формально Жизнев был прав, подражание действительно имело место, друг против этого не спорил и, кажется, даже не обиделся, но после этого случая перестал писать стихи. Поначалу Жизнев даже не заметил этой перемены, так как был упоен собственным творчеством, не замечая по недостатку образования всей его вторичности. Однако потом выступать в своем кругу единственным поэтом сделалось как-то скучновато. Конечно, пытались сочинять и другие приятели Жизнева, но стихами можно было назвать только те подражания символистам, которые Жизнев свысока осмеял. С годами этот случай стал вспоминаться Жизневу все чаще, и с каждым разом чувство, похожее на зубную боль, охватывало его со все большей силой. Высказанная им тогда дешевая правда поблекла, и на первый план из-за ее спины выступила бессмысленная жестокость, едва прикрытая смешками и шуточками, цену которым Жизнев с годами слишком хорошо узнал. Всё можно было сказать иначе, – не так бесповоротно, беспощадно, почти враждебно. Являлась услужливая мысль: «По сути ты был прав, а неправ только по форме», – но Жизнева от этой мысли передергивало. «Там, где нет любви, все деяния несовершенны», – говорил Мани, вот и от иной правды поэтому только вред. Конечно, человек чрезвычайно преуспел в самооправдании. Толстой в письмах и дневниках много раз говорит о том, что творящие зло не смогли бы жить, сознавая себя злодеями, и потому наловчились убеждать себя, а заодно и окружающих, в собственной правоте. Заметив такие же поползновения за собой, Жизнев был неприятно удивлен и обратился к себе с неприятными вопросами: «А уверен ли ты, что хотел в данном случае только правды? Что хотел только обратить внимание на литературную неудачу? А может быть, лавры первого поэта школы хотелось отстоять? Потому-то и обошелся с другом так, что он перестал писать. И немудрено – кому понравится, что его высмеивают. А ведь это твой друг. Кого же ты пощадишь, если тебя и впредь, не дай бог, затронут за живое?» Но тут вмешивалось чувство справедливости и замечало, что все же ранее Жизнев в оголтелом эгоизме замечен не был – напротив, проявлял склонность к пониманию чужих нужд и переживаний. «И вообще, – добавлял этот внутренний адвокат, – для того чтобы успешно заниматься любым искусством, надо быть твердо убежденным в своей призванности, в том, что без твоих творений человечество не обойдется. Фанатиком надо быть. Что, разве тебя не ругали? Вспомни, как ваш учитель истории подошел к тебе с твоими стихами, которые он у кого-то отобрал, и стал втолковывать тебе, как плохо и вторично ты пишешь. Тоже небось думал про себя: молодец, мол, я – режу сопляку правду-матку. И что? Вспомни, с какой презрительной усмешкой ты на него смотрел. Тебе скучно было его слушать, тебя ничуть не огорчали его слова, потому что ты откуда-то совершенно точно знал: он ошибается, и все его речи происходят от зависти и от желания морально уничтожить слишком талантливого ученика. На самом деле он был, конечно, прав, но как педагог вел себя подло, ибо мог отбить у отрока желание писать. А тот же самый друг, перед которым тебе так стыдно: разве он не прислал тебе, когда ты был в деревне на практике и тосковал по дружескому слову, разгромную рецензию на твои стихи?»
  Однако речи внутреннего адвоката большого успеха не имели. Вмешивался прокурор: «Ты потому и выносил стойко все нападки, что хвалили тебя неизмеримо чаще, чем ругали, причем хвалили в самые ранние годы, во время становления. Хвалил брат, которого ты тогда боготворил, хвалили друзья, одноклассники, учителя, друзья брата… Незаслуженно хвалили, теперь ты об этом знаешь, но не жалели ведь доброго слова. А кто знает, кем бы ты стал, если бы они повели себя как тот учитель истории, давший волю своим несбывшимся амбициям, если бы решили показать тебе, что ты ничем не лучше своих товарищей. Насчет того письма в деревню не надо передергивать: во-первых, там тоже имелась правда, а во-вторых, друг твой разбирал твои опусы дотошно, а не с кондачка, как ты разбирал его. Не его вина, что недостатков в твоих сочинениях тогда было больше, чем достоинств. Сам знаешь: друг вовсе не хотел тебе мстить. Ты ведь сам послал ему стихи, попросил отзыва – ну и получил добросовестный отзыв. К тому же вы стали тогда на четыре года старше, а в юности это огромный срок. Конечно, другу, наверное, следовало, по совету Белинского, побольше писать о достоинствах, но смешно упрекать двадцатилетнего юнца за то, что он не Белинский. Да и не прошел твой друг мимо достоинств, отметил их тоже, а ты над ним просто посмеялся, и всё. И снова хочется спросить: почему? С какой целью?»
  Повторяясь, такие вопросы вновь и вновь заставляли нервы Жизнева мучительно ныть. Успокаиваться ему удавалось только потому, что он не мог с уверенностью сказать: «Да, сделал подлость из корыстных соображений, отстаивая свое положение местечковой поэтической звезды». Обычная детская жестокость и легкомыслие в случившемся были, видимо, все же виноваты больше. То же самое легкомыслие несколько лет спасало Жизнева от угрызений совести, позволив ему забыть о невзначай содеянном. Лишь потом он всё вспомнил и ясно осознал, но тут уже мог утешаться давностью лет.

Глава I
Глава XX

  Гораздо позднее, когда Жизнев уже учился в аспирантуре и начал преподавать, с ним произошло нечто очень похожее на описанный выше случай, спустя много лет начавший мучить его совесть. Сама эта похожесть усугубила подозрения Жизнева в отношении себя самого и мотивов собственных действий (действия, как то и положено литераторам, вновь состояли в определенного рода высказываниях). В одном классе с Жизневым учился странный малый, рыжий, маленький, тощий, скрытный, задиристый, за свою странную внешность прозванный Чудиком. Получать высшее образование Чудик уехал в Харьковский авиационный институт, где работали друзья его отца. Видимо, папаша опасался, что в Москве Чудик может провалиться на вступительных экзаменах. Откуда взялись такие опасения – непонятно: в школе Чудик всегда учился неплохо, особенно по физике и математике. Так как от своих одноклассников Чудик, выглядевший на несколько лет младше, держался в стороне, Жизнев после окончания школы быстро о нем забыл, тем более что и на вечерах встречи Чудик появляться не мог. А через пять лет после окончания школы Жизневу позвонил неизвестный и мужественным голосом предложил встретиться. В ответ на просьбу представиться неизвестный заразительно рассмеялся. Когда выяснилось, что говорит Чудик, Жизнев был изрядно удивлен. В те годы и в их кругу предложение встретиться одновременно означало и предложение выпить, и Жизнев с трудом себе представлял, как знакомый ему заморыш станет вливать в свое тощее тельце портвейн «Агдам» либо другие подобные напитки, имевшие тогда широкое распространение. Но еще больше Жизневу пришлось удивиться, когда вместо хилого малыша на встречу явился статный и мускулистый рыжеволосый молодец на полторы головы выше Жизнева. «Ты не того?.. Не самозванец?» – обходя его кругом, с недоверием спрашивал Жизнев. Прежние скрытность, недоверчивость и угрюмость Чудика куда-то подевались: новый человек шутил, обнаруживая незаурядное чувство юмора, встречал смехом чужие шутки, интересовался жизнью одноклассников и между делом направлял движение их маленькой компании к винному магазину, а оттуда – к Тимирязевскому парку, в котором, по его словам, ему давно хотелось побывать. Тем самым он предупреждал все желания Жизнева, начиная от наличия остроумного собутыльника, имеющего что рассказать, и кончая привлекательным местом для распития спиртных напитков. (Надо сказать, что Тимирязевский парк для Жизнева и его одноклассников являлся не только местом бедных юношеских пиршеств, но и некой эпической областью, где разыгрывалось действие множества выдуманных и невыдуманных историй, и даже чем-то вроде храма – такое почтение питали к старому парку эти юноши. Возможно, с годами кто-то из них забыл лелеявшие их юность удивительные кущи, но любовь Жизнева к Тимирязевскому парку только окрепла, тем более что и жил он по-прежнему поблизости от парка, только с другой его стороны.) Беседа под старыми деревьями текла легко и непринужденно, вино лилось рекой (собутыльники не раз выбегали из парка в ближайший магазин и вновь скрывались в зелени), и к концу встречи Жизневу уже казалось, будто они с Чудиком дружили всегда. Следующие семь лет жизни нашего героя прошли под знаком этой дружбы, никогда не омрачавшейся никакими размолвками. Ну разве что Жизнев рявкал на Чудика, когда они вместе ехали куда-нибудь на машине и Чудик с его увлекающимся характером, сидя за рулем, пытался совершить особо рискованный маневр – порой Жизнев в таких случаях даже отбирал у него руль.
  И вот через несколько лет после возобновления знакомства Чудик неожиданно прочитал Жизневу несколько своих стихотворений. Нашему герою эти стихи показались неплохими, даже неожиданно хорошими для человека, который прежде вроде бы не грешил стихами. Однако Жизнев не сообщил другу о своем впечатлении, а лишь многозначительно усмехнулся и пожал плечами, как бы говоря: «Не в свое дело ты, брат, суешься – профаны нам ни к чему». Такое вот получилось высказывание без слов. Чудик некоторое время подождал, не скажет ли Жизнев еще чего-нибудь, но тот сохранял таинственное молчание жреца. Тогда Чудик тоже пожал плечами и, притворяясь, будто ничуть не огорчен, спрятал листки со стихами и перевел разговор на другое.
  Жизнев поначалу забыл об этом мимолетном эпизоде. Причин помнить его, казалось бы, не было: стихи и в самом деле оставляли желать лучшего, автор их на Жизнева, по-видимому, не обиделся, своих сочинений ему больше не читал (в отличие от других знакомых Жизневу стихотворцев, готовых душить его своими опусами при любом удобном и неудобном случае). Вскоре Чудик перешел из своего института, где его карьера не складывалась, не куда-нибудь, а в продовольственную торговлю. Мало кто знает о том, что в советские времена регулярно проводились кампании по набору новых кадров в торговлю и в милицию из промышленности и из научных учреждений. Как считалось, новые люди, которым сулили быстрый карьерный рост и – в милиции – улучшение жилищных условий, еще не испорчены возможностью легкой наживы и своим приходом оздоровят обстановку в ведомствах с повышенным коррупционным потенциалом (пардон за канцелярит). В какой-то мере расчет властей оправдывался, но – дабы не растекаться, будем говорить только о торговле – люди переходили на новую работу вовсе не с целью кого-то перевоспитать и не из-за высоких зарплат, которые в торговле, как то ни странно, были ниже, чем в НИИ. Другое дело, что новички на первых порах и аппетитами большими не отличались, считая главным плюсом новой работы избавление от дефицита, и опыта не имели, позволявшего видеть лазейки для неправедного обогащения, и связей таких, которые позволяли бы неправедно обогащаться… Старым, уже набившим руку во всякого рода воровстве торговцам под натиском новичков приходилось либо покидать насиженные места, либо какое-то время выжидать и присматриваться к новым коллегам, обогащаясь в этот период с меньшим рвением и большей осторожностью. Население от этих притирок только выигрывало, но периоды притирок, увы, длились недолго. Надо ведь понимать, что люди с несокрушимыми нравственными принципами вряд ли пренебрегут научным призванием ради торговли. Мечтать о великих открытиях в детстве вполне естественно, а вот о торговле мясом – вряд ли. Короче говоря, новички, поначалу желавшие лишь скромной корысти, вскоре осознавали свою чрезвычайную привилегированность в обществе, где масса денег на руках у населения все больше превосходила сумму цен товаров, причем цены на некоторые редкие и особо лакомые товары не повышались десятилетиями с упорством, достойным лучшего применения. К примеру, за говяжью тушенку (отличную советскую говяжью тушенку) люди готовы были платить чуть ли не впятеро против того, сколько она официально стоила.
  Свое появление на посту заместителя директора продмага Чудик как раз и ознаменовал тем, что продал Жизневу ящик тушенки – подороже официальной цены, иначе нового замдиректора не поняли бы коллеги, но и куда дешевле обычной цены черного рынка. Зато при продаже дефицита близким знакомым можно было не опасаться, что покупатель настучит в ОБХСС (для молодежи поясняем: в Отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности, имевшийся при каждом управлении внутренних дел). Недаром в тогдашней торговле бытовала поговорка: «С кого же и взять, как не со своих». Чудик, малый энергичный и понятливый, заместителем директора стал очень быстро, а потом и вовсе пошел на повышение: сделался директором магазина заказов. Через такие магазины распределялись по предприятиям различные дефицитные продукты. Из-за нелепой денежной политики властей периода позднего социализма перечень дефицитных продуктов становился все длиннее и длиннее. Попав на такой пост, Чудик вдруг оказался одним из самых влиятельных людей если не в столице, то в своем районе. Всем-то он вдруг стал известен, всем-то стал нужен, и любые его проблемы начали решаться без усилий, почти что сами собой. По счастью, какое-то время природный ум, а также чувство юмора и возвышенные устремления, унаследованные от прежнего существования в качестве научного работника, сдерживали увлекающуюся натуру Чудика и не позволяли ему без оглядки ринуться в омут новой жизни. Старинные издания трудов великих математиков и физиков он, конечно, покупать перестал, однако страстным собирателем книг некоторое время еще оставался. При этом, как и Жизнев, он особо ценил восточных авторов, а также серию «Литературные памятники». Несмотря на суматошную работу, Чудик находил время и на чтение – в его директорском кабинете среди различных счетов и ведомостей Жизнев всегда замечал несколько темно-зеленых, с золотым тиснением «Литературных памятников», из которых торчали закладки.
  Вспоминался Жизневу чудесный солнечный денек на первомайские праздники (теперь таких дней в Москве почти не бывает), когда он зашел к Чудику домой и они вместе отправились на берег протекавшей неподалеку среди кустов, пустырей и мусорных куч речки Лихоборки. Свежие листочки и свежая травка, словно светившиеся собственным внутренним светом, еще не успели потемнеть и облагораживали эти неприглядные берега. Друзья взяли с собой водки и закуски, а Чудик еще прихватил покрывало и толстую антологию древнекитайской поэзии. Разлегшись на покрывале и щурясь от солнца, друзья попивали маленькими глотками водку, закусывая ее то балыком, то икоркой, и попеременно читали друг другу свои любимые произведения Тао Юаньмина, Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюйи, Оуян Сю и прочих великих. Не зря писал Фэн Мэнлун:
      Три чарки бамбуковой водки
      Проникнут в самое сердце,
      А на щеках вдруг вспыхнут
      Два персиковых цветка.
Можно тут вспомнить и Нгуен Зу:
      Без ежедневной попойки хорошей мы не справимся с ношей,
      Взбешенной тучей нависнет жизнь, тяжко придавит она.
А также и Ли Бо: «Но без изящного стиха в чем выразить свою прекрасную мечту?» Через пару часов их прогнал с насиженного местечка шнырявший по кустам милиционер в штатском – к счастью, он не застал их за распитием водки, иначе не миновать бы им привода в отделение и штрафа. Пришлось продолжить праздник уже в обычной обстановке, на дому у жившего неподалеку приятеля (к Чудику пойти побоялись из-за склочного нрава его мамаши). Тем не менее светлое воспоминание осталось.
  Кажется, именно в этом мае Чудик и прочел Жизневу свои стихи, но успеха у друга не снискал. Возможно, Чудик вскоре и сам забыл об этом эпизоде, как забыл на несколько лет и Жизнев, – во всяком случае, отношения между друзьями никак не изменились. Продолжались совместные попойки, порой – с доступными дамами, обсуждения купленных у спекулянтов книг, совершались дальние поездки, то на машине Чудика, то на машине Жизнева – на Черное море, в Латвию, в Литву. Никаких признаков затаенной обиды Чудик не обнаруживал – наоборот, всегда относился к Жизневу очень уважительно, хотя с людьми ему, Чудику, несимпатичными совершенно не церемонился. Так что дружба продолжалась.


Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, XXI-XXV главы.

Share Button

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*