Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, XI-XV главы.


Часть I
Глава XI

  Как мы выяснили, при Советской власти зарабатывать на жизнь своим творчеством поэт Жизнев не мог, а потому вынужден был трудиться в народном хозяйстве (конкретно – на ниве народного просвещения). Однако и с приходом к власти демократов литература не стала для него кормилицей. Да, сообщество поэтов, к которому принадлежал Жизнев, в конце 80-х громко заявило о себе, стало собирать полные залы, выпустило быстро и с прибылью разошедшуюся книгу… Увы, жить на литературные доходы, не гарантированные государством, все равно оказалось невозможно. Преподавательскую работу Жизнев с сожалением, но и с немалым облегчением покинул: на фоне интеллектуального блеска столпов политической экономии умственная лень его учеников стала внушать ему все большее уныние, а это чувство наш герой ненавидел. Да и доходы преподавателей не внушали оптимизма, а после гайдаровской реформы и совсем рухнули. Приходилось искать такую работу, которая позволяла бы помогать родителям, потому что профессорская зарплата отца также превратилась в исчезающе малую величину. Если раньше родители требовали у сына денег скорее из принципа, – денег у них и своих хватало, – то теперь всякие там принципы вызывали только усмешку, ибо речь шла о куда более серьезных вещах. Родители Жизнева, хорошо обеспеченные, почти богатые люди на глазах превращались в нищих, – допустить этого наш герой, конечно, не мог. Его брат с несколькими приятелями еще в 1989-м открыл кооператив, но помогать родителям не торопился, зато полюбил вкладывать деньги в акции мгновенно расплодившихся акционерных обществ. Все акции оказались надувательством, и деньги как легко пришли, так легко и ушли. Кооператив вскоре отобрали бандиты. Брату посоветовали обратиться к некоему лицу, которое было компетентно разбирать случаи подобных захватов. Брат рассказывал, что его принял не представившийся интеллигентный молодой человек в кабинете без всякой таблички (кабинет находился в старом здании МГУ, рядом со студенческим театром – ныне место театра занял храм св.Татианы). Впрочем, выправку и манеры офицера КГБ гость узнал без труда, так как прежде много раз имел дело с людьми из этого ведомства. Молодой человек спокойно выслушал Жизнева-старшего и попросил его явиться на следующий день в соседний кабинет. Там здоровяк средних лет выдал визитеру отступные – сумму не слишком большую, но и не маленькую (хотя надо сказать, что большие деньги тогда стремительно превращались в маленькие), и на этом кооперативная деятельность Жизнева-старшего закончилась. Впрочем, он и далее устроился удачно – сначала в агентство по торговле ценными бумагами, открытое его бывшей женой, потом в банк, руководимый его бывшими одноклассниками. Родителям он порой подкидывал то сто долларов, то двести, но всерьез опереться на эти поступления было, увы, невозможно. Жизнев-младший попробовал тем временем поработать на дому по заказам быстро расплодившихся частных издательств, но выяснилось, что на договоры с этими фирмами рассчитывать не стоит – работодатели нарушали их с легкостью необыкновенной, понимая, что человеку, борющемуся за выживание, судиться некогда, да и законы против новых хозяев жизни совершенно беззубы. Достаточно было просто переименовать («перерегистрировать») предприятие, чтобы разом избавиться от всех докучных обязательств. Правда, некоторых предпринимателей убивали – возможно, как раз за такие хитрые перерегистрации, но от этого работягам вроде Жизнева ничего не перепадало. Учитывая обстоятельства, одни из которых уже наступили, а другие были легко предвидимы, Жизнев с сожалением отказался от надежд на свободу труда и стал искать постоянного места в издательстве. Он считал, что такая работа в наибольшей степени приближена к любимой им литературе. Ошибался ли он? И да, и нет. Нет – если сравнивать работу редактора с работой, к примеру, токаря или продавца. Да – если вспомнить, что и у токаря, и у продавца, и у редактора в новом либеральном мире лишь одно предназначение: зарабатывать деньги для третьих лиц.
  Жизнев очень скоро понял, что издательство в новой России – это такое же капиталистическое предприятие, как и всякое другое. Будучи библиофилом, он, конечно, прекрасно знал, книги каких авторов пользуются повышенным спросом, однако хозяева издательства, в которое он поступил, сразу разъяснили ему, что хоть он и будет называться главным редактором из уважения к его литературной известности, но все решения принимают исключительно хозяева, и дело Жизнева – только выполнять их указания. Издатели, вышедшие из числа книжных спекулянтов, сами порой почитывали на досуге хорошую литературу, но считали, что в первую очередь издавать надо не ее. То есть в начале 90-х раскупили бы, конечно, и то, что предлагал издать Жизнев, но когда вставал выбор: сделать один полумиллионный тираж «Анжелики» или двадцать тиражей различных классиков XX века, то простейшие экономические соображения говорили за первый вариант. А иные соображения, как очень скоро убедился Жизнев, для капиталиста, – даже для вышедшего из интеллигентов, – руководством к действию не служат. «Теперь, когда бизнес занял столь важное место в нашей жизни, – вспоминал Жизнев слова Стивена Ликока, – совершенно очевидно, что ему суждено поглотить хрупкие создания рук человеческих, которые мы привыкли называть искусством и литературой. Им остается либо приспособиться, либо погибнуть».
  Как известно, главная статья расходов на книгу – это настройка типографского оборудования на данный конкретный заказ, организация самого процесса печатания. Немалая доля затрат приходится также на так называемые допечатные процессы: редактирование текста, верстку, дизайн, подбор иллюстраций. И то, и другое для каждого издания величины постоянные независимо от того, каким тиражом намечено выпустить книгу. Поэтому чем тираж меньше, тем больше затрат приходится на один экземпляр издания. Если книги продаются по одинаковой приблизительно цене, то понятно, что наибольшую прибыль даст книга, выпущенная за один раз максимальным тиражом, и наоборот: чем меньше тираж, тем и прибыль меньше. Попытки увеличивать цену на малотиражные книги, дабы сделать их рентабельнее, приводят обычно лишь к тому, что книгу меньше покупают – таким образом рентабельность можно вообще свести на нет. Зато чем массовее книга, тем легче издателю снизить на нее цену: падение прибыли здесь с избытком компенсируется увеличением спроса. А спрос был велик: один за другим на глазах Жизнева выходили полумиллионные тиражи «Унесенных ветром», «Поющих в терновнике», «Крестного отца»… Пусть это и неплохие книги, но гигантские тиражи заставляли понять, что покупатель вряд ли способен оценить литературные достоинства романов или мастерство переводчиков. Фантастика – Шекли, Саймак, Андерсон и прочие, хорошие детективы, сказки – все это, конечно, следовали выпускать. Однако авторов, не впадавших ни в фантастику, ни в мелодраму, авторов, далеких от авантюрного жанра, а именно таких предлагал Жизнев, – этих авторов печатать не спешили. Собирались совещания, составлялись списки классики, которую следует издать, но все это заканчивалось пшиком. Зато Жизневу как главному редактору приходилось рекрутировать все больше переводчиков для выпуска весьма сомнительных боевиков, триллеров, дамских романов, всего того чтива, благодаря которому современный человек либо проживает жизнь как сон наяву, либо, разочарованный, вовсе отказывается от чтения, но в результате отказа умнее, конечно, не становится. Однако в начале 90-х отказываться от чтения еще никто не собирался. Наоборот, казалось, будто читатель надеется найти на страницах детективов, фантастики и чувствительных романов некую ловко зашифрованную тайную мудрость, код бытия, и потому покупает книжек все больше и больше. К делу, то есть к изданию книг легкого жанра, привлекались даже устаревшие ведомственные типографии, в которых набор длился месяцами. И при всем при этом от предложений Жизнева издать наконец что-нибудь побуждающее к раздумью по-прежнему отмахивались. Эстетическая ценность окончательно перестала определять что-либо в коммерческом книгоиздании. «Высокий образ мыслей мы забыли», – сокрушенно повторял Жизнев слова Вордсворта, сказанные во время бурного развития британского капитализма. За грамотностью в издательствах все же следили, так как известно: чем невежественнее читатель, тем больше он возмущается, обнаружив ошибку в книжке, и тем больший шум из-за этого поднимает (то есть следили за грамотностью, опасаясь таких читателей, а не ради ее самой). Однако прекраснодушные мечтания, желание сеять разумное, доброе, вечное, обуревавшие поначалу коммерческих издателей, оказались быстро и прочно забыты. Нет, издание хороших, глубоких книг убытков не сулило, но оно сулило меньшую прибыль, чем очередной триллер из жизни западных миллионщиков, и этого хватало, чтобы поставить на нем крест. Впрочем, Жизнев, которого научная деятельность приучила рассматривать предмет с разных сторон, не мог не признать: потребитель глубокой литературы в это время все равно нищал на глазах, и хотя он еще не вовсе пал духом и мог купить хорошую книгу и на последние гроши, но подвергать его такому соблазну было негуманно – прежде всего по отношению к его семье. Вначале следовало выжить и вспоминать с тоской слова Бальтасара Грасиана: «О наслаждение разума! О сокровищница памяти, опора воли, услада души, рай жизни! Пусть одни тешатся садами, другие задают пиры, упиваются игрой, увлекаются нарядами, предаются любви, копят богатства! Всем увлечениям и забавам я предпочту чтение, и всем чертогам – избранную библиотеку». Или проливать слезы над строками Висенте Эспинеля: «О книги, верные советники, друзья без лести, пробудители разума, наставники души, управители тела, руководители для хорошей жизни и стражи для хорошей смерти! Сколько людей от темной земли вы подняли к высочайшим вершинам мира? А скольких вознесли до небесных престолов? О книги, утеха моей души, облегчение моих бедствий, поручаю себя вашему святому наставлению!» Конечно, прав был Эспинель, когда писал, что «книги делают свободным того, кто их очень любит». С одной только поправкой: если книголюбу есть на что жить. А в России 1990-х годов множеству пылких книголюбов пришлось продавать книги за бесценок, чтобы не умереть с голоду. Ассортимент букинистических магазинов в одночасье и сильно расширился, и сильно подешевел. И книголюб Жизнев порой не знал, стоит ли этому радоваться.

Часть I
Глава XII

  Жизневу вспомнился один из его рабочих дней. Шло совещание по дальнейшей издательской политике. Звучали какие-то вялые предложения, но вообще-то все кроме трех отцов-основателей фирмы отчаянно скучали – все понимали, что решения уже приняты и происходит только лицемерная демонстрация демократизма в целях укрепления корпоративного духа. Возможно, основатели не хотели отказываться от иллюзий, которые они строили, начиная бизнес – насчет товарищеских отношений в фирме, насчет объединения всех вокруг некой общей цели… Для воплощения в жизнь идеала буржуазного братства не хватало сущей мелочи: гласности образования и распределения прибыли. С гласностью, думал Жизнев, населению прожужжали все уши. Может, раньше ее и не хватало, но в светлом капиталистическом будущем она невозможна даже теоретически уже в самом главном вопросе: в вопросе возникновения и распределения доходов. Так стоило ли копья ломать из-за того, чего в природе не существует? Жизневу, как и всем его современникам, предстояло еще многое узнать о новых порядках, а пока он поглядывал по сторонам и видел, что кто-то тупо смотрит в окно, кто-то чертит на листке бумаги геометрические фигуры, кто-то пишет записки соседу. Разговаривать на совещаниях с недавних пор строго запретили, дабы не нарушать рабочей атмосферы. Кроме того, в издательстве запретили курить и нецензурно выражаться, ибо сотрудники, впадая в грех курения либо сквернословия, могли уронить имидж издательства в глазах возможных иностранных партнеров. А об этих партнерах отцы-основатели думали постоянно и неотступно, словно юноши, мечтающие о возлюбленной. То была иррациональная, нерассуждающая страсть, поскольку отцы стремительно богатели и без всяких иностранцев. Один из триумвирата издателей, разбогатев, оказался любителем живописи и постоянно менял картины в коридорах издательства и на стенах своего кабинета – купленные ранее картины заменялись свежими приобретениями. Жизнев удивлялся бездарности этих полотен, однако они его не раздражали: он придерживался того мнения, что в искусстве отрицательный результат – тоже результат и бездарное произведение всегда поучительно, особенно для творческой молодежи. Особую склонность скоробогатый любитель живописи испытывал к работам некой как бы вымоченной в уксусе шотландской художницы. Внешнее унылое безобразие сочеталось в этой даме с говорливостью и, видимо, с умением убеждать, поскольку дочь Альбиона ухитрилась всучить русскому меценату десятка полтора своих беспредметных холстов, таких же унылых с виду, как она сама.
  Совещание длилось, говорили в основном любитель живописи и один из сотрудников, почуявший, что просвещенному работодателю хочется дискуссии, и решивший ему в этом тактично поспособствовать. Жизнев морщился от такого лицемерия и время от времени комментировал высказывания каждой из сторон, адресуясь к хорошенькой соседке, которая, слушая его, тряслась от смеха. Любитель живописи недовольно посматривал на нарушителя спокойствия, но Жизнева эти взоры не пугали, в прочности своих позиций на службе он был уверен. Каждый месяц он успевал готовить к печати с помощью подобранных им же людей с десяток, а то и больше, прибыльных книг, причем сам составлял договоры, получал в кассе деньги, платил своим людям и делал еще много разного, освобождая хозяев издательства от всей рутинной работы. Поэтому он с чистой совестью выговорил себе особые условия труда и отдыха: в издательство приходил, когда считал нужным; встречался с авторами не только в издательстве, а там, где было удобнее; порой увозил домой полные сумки денег, предназначенные для расчетов с авторами, редакторами и корректорами; когда ему требовалось, уезжал на гастроли. Правда, переговоры с сотрудниками ему приходилось вести и по домашнему телефону, но он считал это разумной платой за относительную свободу. К тому же постоянные деловые звонки повышали его авторитет в глазах родителей, не говоря уже о зарплате, которая раз в десять превышала зарплату отца-академика (и это не считая доходов от концертов). Но хотя Жизнев чувствовал свою незаменимость и косые взгляды начальства его мало смущали, от природы он был человеком дисциплинированным, при нужде мог работать хоть сутками (к счастью, требовалось такое редко – он умел поставить дело без авралов), а потому если и нарушал чопорную атмосферу совещания, то не переходя границ субординации и такта.
  Однако соблюсти требования делового этикета все же не удалось, и не Жизнев оказался тому виной. За дверями комнаты для совещаний вдруг послышался зычный голос некоего Вована Семенова, ранее, как и отцы-основатели, тоже книжного жучка. Как и они, Вован открыл теперь свое издательство. Правда, Вован в отличие от начальников Жизнева не имел высшего образования и никогда ничего не читал. Книгами спекулировать с таким багажом знаний было можно – в конце концов, о том, что именно является дефицитом, знали все. Но вот для издания чего-то кроме общеизвестного и много раз переизданного ассортимента требовалась известная образованность. Поэтому издательство Вован открыл на паях с некой молодой интеллигентной дамой. Сам он в фирме занимался сбытом, а дама – собственно книгоизданием. Начитанность нисколько не мешала даме из профессорской семьи находить общий язык с Вованом, сыном вора в законе. Сходились они в главном: издательскую деятельность оба рассматривали исключительно как средство зарабатывать деньги. Предложи им кто-нибудь безнаказанно издать, к примеру, руководство по умерщвлению престарелых родителей с целью завладения наследством, Вован, разумеется, согласился бы не раздумывая, но согласилась бы и интеллигентная дама. Наблюдая бизнесменов, причем даже не худших из них, Жизнев частенько вспоминал Бодлера: «Машинное производство так американизирует нас, прогресс в такой степени атрофирует у нас всякую духовность, что никакая кровавая, святотатственная, противоестественная утопия не сможет даже сравниться с результатами этих американизации и прогресса… Все, что будет похоже на добродетель, что не будет поклонением Плутосу, станет рассматриваться как безмерная глупость. Правосудие, если в столь благословенные времена еще сохранится правосудие, поставит вне закона граждан, которые не сумеют нажить состояние. Твоя супруга, о Буржуа! твоя возлюбленная половина… ревностная и влюбленная хранительница твоего сейфа, превратится в завершенный образец продажной женщины… Твоя дочь, созрев преждевременно, уже с детства будет прикидывать, как продать себя за миллион».
  Жизневу еще предстояло поработать с Вованом и его напарницей, увидеть, как Вован из торговца становится издателем, как не платит по договорам авторам, редакторам и прочим привлеченным работникам, при этом по нескольку раз в год мотаясь отдыхать в Мексику. Филдинг словно Вована имел в виду, когда писал, что «в природе нет ничего несуразнее, чем любая форма власти при низком уровне ума и способностей…». Однако власть Вован имел и не стеснялся ею распоряжаться. Один из обиженных авторов, явившись в издательство в сильном подпитии и, как обычно, ничего не получив, стянул в расстройстве чувств заграничный кейс Вована, забыв о том, что адреса авторов значатся в хранящихся в издательстве договорах. Вован выслал по означенному в договоре адресу нескольких дюжих приятелей. Они застали труженика пера в тот самый момент, когда он откупоривал бутылку водки, приобретенную как раз на деньги, найденные в кейсе. Бить писателя по-настоящему не стали – так, поучили немного, отобрали кейс со всеми оставшимися деньгами и с торжеством вернулись в издательство. Как писал Честертон, «есть один социальный тип, представители которого безнравственней, чем другие, и это – довольно неприятный класс дельцов». Об одном из своих предприимчивых героев Честертон написал, что он – «мошенник. Или иначе – истинный последователь учения о неограниченной борьбе за существование и выживании сильнейшего». А вот Вована, когда он перестал платить даже и собственным сотрудникам, никто мошенником не называл. Потом издательство опечатали, в результате чего пропала неизвестно куда трудовая книжка нашего героя со всеми записями… Однако не будем забегать вперед. Приведем здесь разве что еще одно высказывание Честертона: «…Жизнь – это непрерывная борьба, и выживает сильнейший, и вообще не важно, по справедливости заплатили бедняку или нет. Вот где настоящая ересь, дорогие друзья. К ней вы приспособились, а она во всем страшнее коммунизма. Вы принимаете как должное антихристианскую мораль или отсутствие всякой морали». Впрочем, справедливости ради надо сказать, что Вован – не самый обремененный грехами член либерального общества, ибо ни о христианстве, ни о коммунизме, ни о морали он ничего не знал. Он просто поступал так, как в его время считалось должным и правильным, а представления о должном и правильном вырабатывали люди пограмотней Вована. Кажется, про одного из подобных интеллектуалов сказал тот же Честертон: «У него лицо человека, обладающего утонченным интеллектом, как оно и есть на самом деле. К несчастью, подобно многим другим обладателям утонченного интеллекта, он глуп». Что ж, о непроходимой глупости многих своих интеллектуалов обществу также еще предстояло узнать. Точнее, прочувствовать ее на собственной шкуре. И навеки проникнуться недоверием к обладателям избыточно честных и интеллигентных лиц, а также к носителям подлинной (читай – «западной») образованности.
  Жизнев, да и все присутствовавшие на совещании слышали, как Вован сипло спросил секретаршу: «Андрюха у себя?» Как то ни странно, но совершенно бессовестный Вован даже нравился Жизневу: он чуждался буржуйской чопорности, со всеми сотрудниками был на «ты», не строил из себя всеведущего начальника, легко признавал чужое умственное превосходство и ценил шутку. Наконец, ему просто явно нравился Жизнев. А в глазах Жизнева Вовану добавляла отрицательного обаяния склонность к пьянству. Этот молодец вполне мог сказать про себя словами Нелединского-Мелецкого:
      Лишь бутылку я увижу,
      Вострепещет дух во мне.
– У него совещание, – сухо ответила секретарша, которая по части европейского этикета являлась верной последовательницей своего работодателя и потому не любила невоспитанного Вована.
– Какое совещание, ты что, – завопил Вован, – тут дело на сто мильёнов! Люди берут три фуры книг, и сразу в деньги – поняла, нет? А, что с тобой базарить, овца…
– Вы куда?! – возмущенно взвизгнула секретарша, но дверь уже распахнулась, и на пороге появился Вован. Он был заметно пьян, широко улыбался и в руке держал тот самый кейс, из-за которого в дальнейшем заварилась такая каша. В зубах у Вована торчала сигарета. Широко расставив руки и чуть не ударив при этом секретаршу по носу кейсом, Вован радостно завопил:
– Андрюха, сто хуёв тебе в брюхо! Здорово!
  Председательствующий метнул в Вована, нарушившего сразу все внутрииздательские установления, яростный взгляд сквозь очки. Однако Вован не привык замечать такие тонкости и ринулся к деловому партнеру с явным намерением его обнять. Председательствующий сдавленным голосом распорядился:
– Так, все свободны.
  Раздался шум отодвигаемых стульев, зашаркали шаги, однако все скромно молчали и потому хорошо расслышали слова Вована, хотя тот и понизил голос:
– Андрюха, для начала скажи: бухнуть есть? А то у меня вискарь весь кончился.
  Ответом было злобное шипение председательствующего. Вован оправдывался:
– Да ладно, Андрюха, чего ты как не родной! Все ж свои! Я ж по-дружески… Да и дело на сто мильёнов… Ну давай, распорядись, пусть эта твоя овца крашеная сбегает…
  Оскорбление следовало за оскорблением – секретаршу, которую Вован назвал крашеной овцой, Андрюха-миллионер считал украшением издательства, его, как стало принято говорить, лицом и страшно ею гордился. Дальнейшего Жизнев и сотрудники уже не слышали. Большинство из них вышло на улицу, невзирая на ноябрьский морозец, дабы перекурить и спокойно отсмеяться вдали от начальства. Жизнев тогда не курил – курить он снова начнет позднее – и сразу прошел в свой уголок, находившийся под лестницей на антресоли (на антресолях располагалась бухгалтерия, и сейчас оттуда неслись взрывы приглушенного смеха). Хорошенькая соседка, сидевшая рядом с Жизневым на совещании, теперь сидела за столом напротив и глядела на визави с улыбкой, хотя вообще-то его побаивалась. Он не знал, почему она его стесняется, ибо сам относился к ней с уважением. Глядя на нее, он вспоминал слова Сервантеса: «Манеры ее были серьезны, взгляд пристоен, походка изящна и легка, как у цапли. Если разбирать ее по частям, впечатление она оставляла отличное, а если взять в целом, то казалась еще лучше». Вдобавок он не испытывал к ней никаких корыстных чувств (сам на себя при этом удивляясь), и потому чувствовал себя с нею свободно. Что ж, как сказал Морето,
      Где нет искреннего чувства,
      Там слова свободней льются.
«А втюрился бы в нее – живо осмелела бы», – подумал Жизнев. Взглянув на часы, он обнаружил, что с минуты на минуту к нему должен явиться посетитель – переводчик, немолодой мужчина по фамилии Лабунец. И гость не заставил себя ждать.

Часть I
Глава XIII

  Лабунец был веселым господином лет пятидесяти пяти с сальными волосами до плеч и лицом в грубых лоснящихся складках. Он перевел несколько не издававшихся ранее в России романов Агаты Кристи, которыми и заинтересовалось издательство (точнее, Жизнев, представлявший интересы фирмы). Перевод оказался не блистательным, но добротным. Нравился Жизневу и сам переводчик, веселость которого не перерастала в угодливость, как у многих других авторов, понимавших, что оценка их труда, а значит, и их выживание в ближайшее время зависят от Жизнева. Тут у главного редактора имелся карт-бланш – хозяевам вовсе не улыбалось влезать в повседневную рутину и решать самим, хороши бесчисленные переводы или плохи. При этом все отцы-основатели страдали манией величия и считали, что разбираются во всех вопросах, и, уж конечно, в вопросах литературного стиля, куда лучше Жизнева и любого из своих работников. Как писал Боккаччо, «стоит торговцу нажить состояние благодаря верному расчету или, чаще всего, по воле случая, и он уже воображает, будто всё знает куда лучше других, хотя знает-то он, невежда, только одно – расстояние от склада или лавки до дома». Да, основатели фирмы крепко верили в себя, однако не разорваться же им было! Да и быстро нажитое богатство раскинуло перед их восхищенными взорами свои горизонты. Забыли они слова папаши Танги, торговца картинами и опекуна импрессионистов: «Если человек тратит больше пятидесяти сантимов в день, он просто каналья!». Какие уж там пятьдесят сантимов… Поневоле вспоминаются стихи Чэнь Цзыана:
      Гордятся люди рынка ловкостью и смекалкой,
      Но жизни путь проходят словно в неведенье детском;
      К мошенничеству склонны и мотовством кичатся,
      Ни разу не помыслят, чем жизнь их завершится.
      Им бы Трактат постигнуть об истине сокровенной,
      Им бытие узреть бы в яшмовом чайнике Дао
      И, в разочарованье оставив небо и землю,
      По правилам превращений в беспредельности кануть!
Одним словом, в то время, о котором мы пишем, слово Жизнева в оценке «авторского продукта», представляемого в фирму, являлось обычно последним. Переводчик Лабунец, видимо, хорошо это понимал, но Жизнев, еще работая в вузе, научился держать на должной дистанции людей, имеющих к нему корыстный интерес. Поэтому Лабунец был почтителен, но тактичен и в дурной тон вроде подхалимажа или намеков на долю в гонораре не впадал. И все же когда его переводы получили одобрение, радость старика (а в то время людей за пятьдесят Жизнев считал стариками) поразила даже видавшего виды Жизнева. Лабунец вскочил со стула, стал с сиянием во взоре совершать массу мелких бестолковых движений, а затем предложил Жизневу отметить это дело. «Да дела-то пока никакого нет, – хладнокровно ответил Жизнев. – Вот утвердит начальство мой список выплат, получите деньги, тогда и радуйтесь». На людей, радующихся раньше времени, Жизнев всегда смотрел с жалостью, зная, в том числе и на своем примере, как легко рок разбивает людские надежды. «Премены счастия суть свойства здешняя света», – правильно писал Сумароков. Особой склонностью видеть будущее в радужном свете обладал покойный друг Жизнева Костя Сложнов – его-то Жизнев и жалел больше всех, памятуя о его несправедливо трудной судьбе (впрочем, в то время, когда наш герой общался с Лабунцом, Костя был еще жив и здоров). Общий приятель Кости и Жизнева, литературный воришка и большой циник поэт П., называл такое свойство характера Сложнова и прочих подобных людей «социально недетерминированным оптимизмом».
  Начальство всё утвердило не глядя, но на всякий случай недовольно ворча. Жизнев получил в кассе деньги по своему списку, в бухгалтерии – расходные ордера и еще накануне описываемого дня роздал все деньги. Лабунец оказался последним получателем. Руки старика, когда он старательно заполнял ордер и, не пересчитывая, совал пачку купюр в карман, заметно дрожали, но он старался держаться с достоинством и шутить. «Любим Васильевич! – воскликнул он. – Ну теперь-то нам ничего не мешает это отметить? Веха, так сказать, в нашем сотрудничестве… Вы мне обещали!» Сотрудницы за соседними столами, прекрасно слышавшие весь разговор, подняли головы и внимательно посмотрели на Жизнева, ожидая его ответа. «Ну что я ломаюсь, как Иосиф Прекрасный? Точнее, как целка валдайская? – подумал Жизнев. – Деньги человек получил, мог бы уйти, и все… Видимо, действительно хочет как-то отблагодарить. Негоже отвечать холодностью на такие похвальные чувства. Да и выпить что-то захотелось, на Вована глядя».
– Ладно, – решительно сказал Жизнев уже вслух, обращаясь не только к Лабунцу, но и к сотрудницам, – надо всеми способами крепить сотрудничество с наиболее многообещающими из наших авторов. Но у меня есть тут еще кое-какие дела…
– Ничего-ничего, я сбегаю, – заторопился Лабунец, но потом замялся и нерешительно спросил: – А куда приносить? В смысле – прямо здесь будем?…
– Прямо здесь, – кивнул Жизнев. – В подобных случаях в нашей фирме не принято таиться и лицемерить. И вот еще что прошу принять во внимание: в вашем успехе есть доля труда и тех замечательных женщин, которые сейчас на нас смотрят из-за соседних столов. Поэтому при закупке прошу вас учитывать дамские вкусы.
– Конечно! – воскликнул Лабунец, подхватил сумку и исчез. Впрочем, отсутствовал он недолго, благо магазин находился в соседнем доме. Вернулся он, нагруженный двумя бутылками коньяка, колбасой и сыром, а также бутылкой полусладкого, апельсинами и конфетами для дам.
– Ого! Серьезная заявка на успех, – хмыкнул Жизнев, увидев такие приготовления, но потом решил, что для большого коллектива это не так уж и много. Подмигнув Лабунцу, он сказал: – В случае чего скажем, что отмечаем день рождения… Дамы, подходите, подсаживайтесь… День рождения Светы, например.
– Нет-нет-нет, – запротестовала, беря конфету, его хорошенькая соседка по совещанию. – На меня прошу не ссылаться, меня сразу уволят. Я тут мелкая сошка, не то что вы, Любим Васильич.
– Ну хорошо, пусть будет мой день рождения, – согласился Жизнев. – Все равно настоящий приходится на пору отпусков. Причем если не появится начальство, то этот предлог мы сможем использовать еще неоднократно.
  Далее два часа протекли незаметно. Жизнев рассказывал о странных людях, заходивших порой в редакцию. Лабунцу эта тема нравилась, так как ему явно давали понять: странным его не считают. В других местах его зеленый плащ, напоминавший альмавивы XIX века, сальные волосы до плеч и огромные башмаки неопределенного цвета вызывали нескрываемое удивление и даже испуг, особенно у молоденьких секретарш. А когда Жизнев стал зачитывать цитаты из недавно полученных рукописей, Лабунец и вовсе освоился.
– Пронзительный роман прислали из Екатеринбурга, в просторечии Ёбурга, – сообщил Жизнев. – Мы там неделю назад выступали, но, надеюсь, одно с другим не связано. Вот послушайте: «В дом ворвался мужчина с телосложением культуриста. Пробежав по Владимиру…» Хулигана удалось выгнать, хоть и не без труда, но герой все-таки волнуется – ведь в доме живет его любимая. Вот он приходит к ней поздно, стучится, но, как пишет автор, «ничто ему не ответило, и никто не отозвался. Но его изумительные уши (“Уши героя”, – пояснил Жизнев) расслышали явственный плеск воды. Ввиду экстренности пробежав несколько метров галопом и не постучав в незапертую дверь ванной, он, особо-то не церемонясь, вошел. Лиза (“Возлюбленная героя”, – пояснил Жизнев) стояла под струей теплого душа, со счастьем в сознании обливая свое эффектное нагое тело». Так что, – прервавшись, обратился Жизнев к Лабунцу, – вы, Николай Николаич, сходили за коньяком быстро, ввиду экстренности, но, надо думать, со счастьем в сознании. Но дальше, в романе, враги героя не успокоились и прямо в доме у его любимой кого-то повесили. Или заставили повеситься… Представьте зрелище: «На его шее болтался кусок веревки затянутой петли. Даже Лизе было понятно, что перед ними находился труп повесившегося человека». Эксперт видит предсмертную записку и бормочет: «Почерк рукописный, а значит, для нас адресный…». Героине советуют: «Не нервничайте и ничего искусственно не вытворяйте». Героиня жалуется: «У меня украли спокойствие!» И ее можно понять. А что герой? «”Надо уходить”, – произнес он, как хищник на охоте, навострив слух». А вот героиня разговаривает с отрицательным героем. «”Негодяй!” – рявкнула она, открыто сжала кулаки и, задыхаясь от злости, вышла из комнаты. Движения ее были отрывистыми и резкими, горечь негодования являла неописуемое восприятие». Н-да, тут автор дал дрозда… О своих бедах героиня за коньячком рассказывает следователю. Как реагирует тот? «Принимая ее слова как лепет охмелевшей женщины, Соколов сделался мягче, психологически легко доступным. Лизе, не заметившей крепость и качество коньяка, прощал всё». Вот так-то.
– Я бы этот шедевр издал без всякой правки и купюр, – мрачным басом заявил корректор и наборщик Володя, незаметно присоединившийся к пирующим.
– Не советую, Володя, а то по тебе тоже пробежит мужчина с телосложением культуриста, – под общий смех возразил Жизнев. – Кстати о коньяке – нальем-ка еще. Хочу стать мягче, психологически легко доступным…
– Очень правильно, – заметила хорошенькая соседка. – А то иногда вы бываете таким мрачным, Любим Васильич, что мы просто вас боимся.
– Принимаю эти слова как лепет охмелевшей женщины, – проворчал Жизнев, хлопнул рюмку и закусил долькой апельсина. Коньяк с помощью подходивших на звуки веселья сотрудников заканчивался, а начальство так и не появилось. Зато в глазах у Лабунца Жизнев заметил то выражение
растерянности, которое возникает, когда выпивка подходит к концу, а веселье по всем ощущениям необходимо продолжить.
– Может, я еще сбегаю? – робко предложил Лабунец.
– Ни-ни, – возразил Жизнев. – Не будем устраивать разнузданную пьянку в этом храме высокой культуры. Да и дела у меня… Давайте-ка, Николай Николаич, прихватим с собой следы преступления, и я вас провожу до метро.
  Когда они вышли на улицу, Лабунец остановился и, разводя руками, сказал умоляюще:
– Как-то все скомканно получилось. Не удалось поговорить. Столько людей посторонних…
– Нет, Николай Николаич, – строго поправил его Жизнев. – В том-то и дело, что для вас это теперь не посторонние, а коллеги. Вы со своими романами влились в коллектив нашего издательства и потому… ну, вы понимаете. Другое дело, что вы хотели бы продолжения банкета. Или мне показалось?
  Лабунец ответил утвердительно. Жизнев сказал:
– Что ж, я вас понимаю. Я с малолетства усвоил совет Чехова брату – «не трескать походя водку». Поэтому если уж ее трескать, то основательно, либо вообще не трескать – таково мое правило. У вас есть какие-либо предложения?
– Можно бы ко мне домой, но там такой бардак… – Лабунец развел руками. «Мог бы и не говорить, – подумал Жизнев, – это и так понятно, стоит на тебя взглянуть».
– Хорошо, – сказал Жизнев вслух, – слава богу, есть в Москве места, где меня могут принять всегда и с любой компанией. Ну, то есть с приличной компанией. То есть люди должны быть интеллигентны, остроумны, богаты, куртуазны… Увы, порой меня окружают и другие люди, но сегодня мы удовлетворяем всем вышеперечисленным требованиям и потому можем предложить себя в компаньоны веселым дамам. Имеем моральное право. Что за дамы, спрашиваете? Поклонницы таланта – моего и моих друзей. У этих дам своя квартира на Добрынинской. Постепенно, нашими усилиями, она превратилась в постоянно действующий салон. Во всякой уважающей себя столице должны быть такие салоны, где деятели культуры могут выпить рюмку водки, закусить чем бог послал, поухаживать за нестрогими дамами и вообще пошалить. Вспомним хоть Серебряный век или эпоху нэпа… Согласны со мной?
  Лабунец был согласен. На его мятом лоснящемся лице читался энтузиазм. Его била дрожь от собственного везения – вдруг оказаться в святая святых такого человека, как Жизнев, и ценой всего-то пары бутылок коньяка! Впрочем, по дороге они закупили еще спиртного и закуски, причем Жизнев решительно пресек попытки Лабунца взять на себя все расходы.
– Не надо поражать меня своей щедростью, – посмеиваясь, сказал Жизнев. – Я видел и не таких мотов, так что удивить меня вы не сможете. А вот душевный дискомфорт вполне сможете создать, если поставите меня в положение сквалыги, пьющего за чужой счет.
  Не сумев обязать Жизнева даровой выпивкой, Лабунец перевел разговор на грандиозные перспективы совместной работы. В метро он кричал Жизневу в ухо что-то о творческом наследии Агаты Кристи и о других англичанках – мастерицах детективного жанра, которые только и ждут, чтобы за них взялся переводчик Лабунец. Жизнев вскоре понял, что в этой области он сам знает куда больше собеседника, и с улыбкой вспомнил слова веселого японца Хираги Гэнная: «Стоит им увидеть какое-нибудь сочинение, как у них начинают сверкать глаза, из задниц вырывается пламя, но у них никогда не находится времени, чтобы поучиться. Для них важен только успех в глазах людей, а угодливость стала их второй природой». Правда, затем Жизнев справедливости ради напомнил себе, что Лабунец все же миляга, и усиленно закивал, думая о своем и сберегая голосовые связки.
  Выйдя на Добрынинской и пройдя несколько минут наискосок дворами пятиэтажек, построенных в тридцатых годах для рабочих окрестных фабрик, они очутились перед странным четырехэтажным зданием строго кубической формы с такими украшениями на фасаде, которые сразу наводили на мысли о монастырях и духовных академиях. Маленький четырехэтажный дом, один подъезд, по четыре квартиры на лестничной клетке – всего, стало быть, шестнадцать. Все жильцы знают друг друга, – по крайней мере в лицо. Жизнь в таких зданиях протекает как-то человечнее, чем в каменных ульях современных новостроек, где никому не ведомы даже ближайшие соседи. Впрочем, и в таких уютных домах случаются взаимные неудовольствия, особенно если одна из квартир живет по богемным понятиям и, веселясь, любя и бурно общаясь, не делает различий между днем и ночью, праздником и оргией, весельем и полным безобразием.
  Квартира на четвертом этаже, в которую поднимались Жизнев с Лабунцом, называлась в определенных кругах притоном имени Жизнева и являлась весьма посещаемым местом. Жили в этом просторном жилище, собственно говоря, лишь два человека, две дамы: хозяйка квартиры, одинокая старуха семидесяти лет, бывшая балерина с бурным прошлым, и ухаживавшая за старухой в расчете на наследство молодая женщина по имени Леокадия, уроженка Калуги. Казалось, при наличии старухи, да еще парализованной и передвигавшейся в коляске, да еще и тяжелого нрава, никакой богемный разгул в квартире был невозможен. Однако на деле выходило не так. Если в квартире случалось шумное сборище, хозяйка наутро долго допрашивала свою молодую компаньонку о том, кто приходил, что представляют собой новые гости и как складывается жизнь у тех, с кем она заочно, по рассказам той же Леокадии, давно познакомилась (стыдясь своей беспомощности, отставная балерина никогда не показывалась гостям и отсиживалась в задней комнате, так что подавляющее большинство посетителей квартиры ее и в глаза не видело). Получив сведения обо всех свадьбах, разводах, романах, успехах и неудачах представителей богемы, об их интригах, подлостях и бесчинствах (Леокадия любила позлословить), старуха приходила в хорошее настроение, долго перебирала в голове услышанное, а затем погружалась в Тургенева или Диккенса. Зато если Леокадию мучила совесть или просто изнеможение после череды особенно развеселых ассамблей и потому в квартире воцарялась тишина, старая балерина впадала в депрессию, становилась требовательна и придирчива. Впрочем, такие мрачные периоды в притоне имени Жизнева длились лишь день-другой. Затем Леокадия начинала скучать по своей сестрице, еще более веселой дамочке, по своим подругам, в устах которых слова «разврат» и «беспредел» звучали похвалой, по своим любовникам, которые казались ей особенно обаятельными потому, что мотивов их поведения не мог постичь никто в мире, в том числе и они сами. А вслед сестре, подругам и любовникам немедленно являлись их подруги, друзья и любовники, которые приводили с собой, в свою очередь… ну и так далее. Жизневу иногда казалось, глядя на некоторых из посещавших притон забубенных девиц, будто именно их обобщенный портрет дал неизвестный китайский автор эпохи Тан: «Если ей чего-нибудь хотелось, немедленно этого добивалась. Вечером затевала распутные забавы, длившиеся всю ночь напролет. Никогда не спала. По виду своему походила на человека». И что же? Нашему герою нравились эти девицы.
  Жизнь всякого дома и судьба всякой компании зависят от первоначального ядра этого дома и этой компании – в нашем случае они зависели от старухи и Леокадии. Старуха не потерпела бы в своем доме сходок заурядных визитеров, о которых нечего толком рассказать. Рутина, бытовые хлопоты старуху не занимали – напротив, подобные материи она ненавидела и интересовалась только жизнью сердца и, хотя и в меньшей степени, жизнью духа. Леокадия тоже не любила обычных людей – ей вскоре становилось с ними скучно. Это не значит, что старуха и Леокадия признавали только людей искусства (хотя они, безусловно, отдавали им предпочтение). На самом деле никакая богема только из творцов не состоит и включает в себя множество разнообразных чудаков, людей со странностями и просто пылких любителей прекрасного, что в наше время, согласитесь, тоже странность. Частенько по закону контраста в среду богемы проникают и заурядные, точнее даже сверхзаурядные люди, дабы служить всем этим гениям, безумцам и моральным уродам предметом издевательств и насмешек. Обычно благонамеренных граждан богема рекрутирует из числа любителей искусства, предпочтительно, разумеется, богатых – таких в богемных кругах всегда околачивается немало. Если в компании с такими людьми обращаются вежливо и почтительно, то, значит, вы просто ошиблись и приняли пошлую гламурную тусовку за богему. Настоящая богема богатых покровителей презирает и дает им это почувствовать, хотя и позволяет запить желчь презрения целыми ушатами беспардонной лести, граничащей с оскорблением.

Часть I
Глава XIV

  В тот вечер, когда в притон заявился Жизнев в компании с Лабунцом, там было тихо и уныло. Леокадия вяло гоняла чаи на кухне в окружении трех подруг. Все трое перемывали кости каким-то малозначительным персонажам и явно страдали от безденежья. Поэтому приход Жизнева, всегда платившего за всю компанию, был встречен ликованием. Радость дам не умалила даже нелепая фигура Лабунца, хотя от Жизнева не укрылось то, с каким брезгливым любопытством и удивлением подружки поглядывали на его спутника. Жизнев сардонически усмехнулся – он не любил встреч по одежке, тем более что Лабунец уже успел блеснуть в его глазах различными человеческими достоинствами. Что ж, как верно писал Голсуорси, «женщины – даже самые лучшие – всегда как-то действуют на нервы, если, конечно, ими не восхищаешься». А о Лабунце Жизнев уже успел понять, что по крайней мере скупость не входит в число пороков этого человека. Сделав такой вывод, Жизнев облегченно вздохнул, так как скупость он ненавидел. Для нашего героя отнюдь не было секретом, что многие завсегдатаи притона только и ждут его появления, дабы за его счет попьянствовать и набить брюхо. Не раз, не раз Жизнев ловил на себе те особые требовательно-выжидательные взгляды, когда люди уже малость выпили и закусили, им хочется продолжить веселье, но очень жалко денег. Жизнев никого не заставлял маяться и томиться в ожидании – он был выше этого, но некоторую брезгливость, безусловно, ощущал. Когда одни и те же люди, раз за разом появлявшиеся в притоне, вновь и вновь отговаривались отсутствием денег в тот момент, когда следовало внести пай в общее веселье, мы не будем скрывать, что Жизнева порой подмывало спросить, какого черта они приходят сюда без денег, но при этом пьют и жрут за троих. Вспоминались ему также слова Кэнко-хоси: «Поить вином простолюдина – дело, требующее большой осторожности». Однако он без труда подавлял в себе желание ставить бестактные вопросы и спокойно выкладывал деньги на стол – достаточно для того, чтобы никто ни в чем себе не отказывал до самого утра. В конце концов, тот же Кэнко-хоси писал: «Что ни говори, а пьяница – человек интересный и безгрешный». Жизневу хотелось, чтобы вокруг царили ничем не замутненные изобилие и радость: не так уж много островков веселья осталось в перепуганной стране, по которой носились неизвестно откуда взявшиеся призраки нищеты, голода и безысходности. А если вернуться к Лабунцу, то чем бы ни объяснялась его щедрость, но факт оставался фактом: этот человек ничего ни от кого не ждал, ничего ни у кого не просил, рассчитывал только на собственный труд и, более того, не прочь был и окружающих порадовать от собственных не очень-то великих доходов. Поэтому Жизнев охотно прощал Лабунцу его странноватый, почти антиобщественный вид и в прихожей притона дружелюбно подталкивал его в спину, одновременно расточая комплименты в его адрес. Лесть являлась в притоне неким условным языком – Лабунец не сразу это понял и первое время смущался, когда Жизнев называл его «гениальным переводчиком» и «человеком поистине безумной щедрости». Впрочем, при всей своей дремучести, глупцом Лабунец отнюдь не являлся и вскоре начал посмеиваться, слушая цветистые хвалы в свой адрес, да и в адрес Жизнева тоже. Жизнева подружки искренне уважали, поскольку им, как и всем женщинам, в мужчинах едва ли не наибольшее отвращение внушала скупость. Они видели ее во многих посетителях притона, знали, что Жизнев тоже ее видит, однако при этом все же платит за всех. Такую позицию они до конца понять не могли, однако относились к ней с большим почтением.
  А гостю было весело. Сэй-Сёнагон писала: «Самое печальное на свете – знать, что люди не любят тебя». Это чувство Лабунцу приходилось испытывать в жизни не раз, хоть большей частью и по собственной вине. После смерти жены он почти не выходил из дому, кроме как по делу. А при жизни жены ему вполне хватало ее общества. Своих друзей по учебе он почти совсем забыл, давным-давно не встречаясь и не перезваниваясь с ними, с товарищами по работе общался только на работе. Хотя он был вежлив и всегда готов поддержать разговор, коллеги чувствовали исходившее от него безразличие и сторонились его, да и странный вид Лабунца тому способствовал. В больших городах найдется множество людей, подобных Лабунцу, живущих в обществе и в то же время вдали от него. Собственно, слово «найдется» тут не вполне уместно, потому что их никто никогда не ищет да и не станет искать, разве что они вдруг не явятся на службу. А не будет у них службы – так и пропадет человек, и найдут потом в квартире мумифицированный труп, когда жилищников обеспокоит наконец сумма задолженности. Но иногда люди, подобные Лабунцу, наталкиваются в жизни на нечто непривычное, не встречавшееся им ранее, на то, что будит их спящее воображение, и тогда с ними могут происходить удивительные перемены. Они необычайно оживляются, их интерес к новому явлению превосходит все пределы приличий и здравого смысла, они вступают в ряды фанатиков и борцов… Нечто подобное грозило произойти и с Лабунцом. Он с наслаждением слушал потоки злословия, которые изливались из наспех подкрашенных уст развеселившихся дам. Генри Джеймс писал: «Что особенно характерно для большинства мужчин? Их способность проводить бездну времени с заурядными женщинами». Однако заурядностью тут и не пахло. Остроумие в женских устах Лабунцу было ранее вообще неведомо, а тут оно присутствовало в изобилии. Покинутые кавалерами подруги, хлопнув по стопке-другой коньяку, превосходили сами себя в ядовитейших шутках, так что даже слыхавший всякое Жизнев время от времени хохотал и вытирал глаза тыльной стороной ладони. Ободряемые такой реакцией, подруги еще больше входили в раж, но подзуживал их даже не столько хохот почитаемого ими Жизнева, сколько тихий смешок и сияющие глаза Лабунца – гость смеялся тихо, дабы не упустить ни слова. Осмелевшие девицы принялись кокетничать с ним и отпускать ему комплименты, называя его видным кавалером, загадочным мужчиной и даже мега-самцом. К такому обхождению Лабунец был совершенно непривычен. Он сладко млел, а между тем тост звучал за тостом, коньяк рюмка за рюмкой низвергался в утробы… Танцы Лабунец запомнил смутно: только чьи-то блестящие глаза и зубки прямо у своего лица да молодой женский смех, щекочущий ему ухо. Грех влек его, но стоит, вероятно, вспомнить слова Роберта Вальзера: «Если б не было в мире пороков и грехов, мир был бы холоден, скучен, беден. Не было бы половины мира, и может быть, более прекрасной половины».
  Проснулся пожилой переводчик в полном обмундировании (правда, без ботинок) на неразобранном диване в большой темной комнате. Где-то тикали часы, на диване у противоположной стены кто-то сонно дышал. Лабунец вздрогнул и дрыгнул ногами – ему показалось, будто чья-то рука с неизвестной целью нашаривает его ступни. Раздалось недовольное урчание и затем мягкий стук – это спавший в ногах у переводчика черный кот Петрушка соскочил на пол. «Фу ты, черт, напугал», – облегченно вздохнул испуганный переводчик. Он приподнялся на локте и увидел, что в щель под дверью пробивается слабый свет. У Лабунца как-то вдруг разболелась голова, замутило, захотелось вновь откинуться на диванную подушку и перевести дух. Однако немалый питейный опыт подсказал переводчику, что это путь тупиковый и будет гораздо лучше, если он пересилит слабость и отправится поискать на кухне какого-нибудь спиртного, а там уж можно будет попробовать и снова вздремнуть. Скрипнув суставами, Лабунец опустил на пол большие ступни в бесформенных носках, затем с трудом поднялся и осторожно выскользнул в коридор. Свет горел на кухне. «Наверно, забыли вчера выключить», – подумал Лабунец, но на пороге кухни в удивлении остановился. Под лампочкой без абажура, за круглым старинным столом, покрытым многократно прожженной клеенкой, сидел Жизнев, полностью одетый и аккуратно причесанный, словно и не ложился, и читал толстый том «Истории Москвы», найденный им в хозяйском шкафу. У ног Жизнева терся кот Петрушка. При появлении Лабунца Жизнев посмотрел на него спокойно, словно они и не расставались на ночь, а Петрушка – с явной неприязнью.
– Доброе утро, Николай Николаевич. Садитесь… то есть присаживайтесь, – невозмутимо произнес Жизнев, наклонился и достал откуда-то из-под стола непочатую бутылку коньяка.
– Доброе утро, – растерянно промямлил Лабунец. – А вы что же, Любим Васильевич, так и не ложились? Не спали?
– Я никогда не сплю, – сухо сказал Жизнев. Лабунец присел на краешек табурета и робко поинтересовался:
– А вот коньяк… Мы разве не весь вчера выпили?
– Весь, – подтвердил Жизнев. – Но я ночью еще сходил тут неподалеку. Во-первых, для моциона, а во-вторых, предвидел, что понадобится.
– Ну так я это… Я поучаствую! – воскликнул Лабунец и полез в карман брюк.
– Не надо. Поберегите деньги, – сказал Жизнев таким голосом, что переводчик не посмел настаивать. Вместо этого он спросил заискивающе:
– Ну что, может, по рюмочке? Поправиться, так сказать…
– Поправиться, говорите? – переспросил Жизнев и посмотрел на пожилого переводчика так внимательно, словно впервые его видел. – Вы уверены?
  Лабунец молча закивал. Говорить он не мог, так как у него отчего-то перехватило горло. Чувствовал он себя очень странно – то ли как в храме безымянного жестокого божества, где его, Лабунца, собираются принести в жертву, то ли как на пороге разгадки некой ужасной тайны. При этом все вокруг было спокойно и буднично: светила лампочка, тикали часы, мурлыкал Петрушка, за окнами слышался шум редких ночных автомобилей. Забулькал разливаемый Жизневым коньяк, Лабунец чокнулся с собутыльником и опрокинул рюмку, не почувствовав вкуса. Жизнев вновь углубился в «Историю Москвы» и не проявлял никакого желания продолжать беседу. Лабунец выкурил сигарету, поерзал на табурете и предложил выпить по второй. Жизнев кивнул. Коньяк разбежался теплом по старческим жилам переводчика, головная боль отступила, и вдруг Лабунец понял, какая загадка его мучит, какую тайну он хотел бы раскрыть.
  – Любим Васильевич… – осторожно начал он. Жизнев поднял на него спокойный взгляд, но Лабунец не спасовал и продолжал: – Любим Васильевич, я вот о чем все думаю: вы так молоды (Жизнев усмехнулся), а руководите таким огромным издательством (Жизнев усмехнулся вторично).
А ведь это дело не просто коммерческое. Нет, это дело идеологически ответственное, формирующее, так сказать, настроения в обществе. Миллионы книг, миллионы читателей – ответственность огромная! Так вот: я никогда не поверю, чтобы вы в ваши годы заняли этот пост без поддержки… или согласования… или разрешения… соответствующих органов. И что вы сами не из этих органов! Времена меняются, а суть власти остается! На таком посту… Э-э-э, я не наивный человек, э-э-э! – и Лабунец, хитро сощурившись, поводил в воздухе некрасивым указательным пальцем. – Ну скажите мне: вы ведь оттуда?
– Да с чего вы взяли? – рассмеялся Жизнев. – И близко к этим органам никогда не подходил. Имел репутацию хорошего литератора, кое-какой редакторский опыт, рекомендации друзей…
– Вот именно, друзей! – вновь подняв палец, с безумным блеском в глазах прошептал Лабунец. – И мы знаем этих друзей! Конечно, я вам никто, вы не хотите мне сказать правду…
– Ну что вы, Николай Николаевич, я вас очень уважаю, но правда состоит в том… – и Жизнев беспомощно рассмеялся, потому что Лабунец вновь возбужденно его перебил:
– Конечно, вы будете все отрицать, но ведь совершенно очевидно, что на такой должности у нас не могут держать случайного человека. Что ж, отрицайте, я ведь вам никто, но мне хотелось бы все-таки услышать правду из ваших собственных уст.
  Ну и так далее. Жизневу пришлось долго отнекиваться, мягко посмеиваться, находить какие-то аргументы, но все было не впрок. Он чувствовал себя все глупее и глупее и мало-помалу начинал злиться. «Злобствует даже поэт – сын слезы и молитвы», – писал Бенедиктов. «Кей-джи-би, — стучало у Жизнева в висках, – кей-джи-би». Он посмотрел на Лабунца исподлобья и вспомнил строчку Сумарокова: «Прешли уже часы веселья твоего». Сумароков в его голове вновь сменился Бенедиктовым:
      Страшись порывом буйных сил
      Тревожить таинство пучины,
      Где тихо дремлет крокодил!
Наконец он залпом выпил рюмку и стукнул кулаком по столу.
– Ну всё, – заявил он, – хватит! Раз уж вы так…
  Лабунец уставился на него с любопытством и надеждой, а Жизнев продолжал, ощутив прилив вдохновения:
– Да, Николай Николаевич, вы человек опытный, видавший виды. (Заметим в скобках: всю свою жизнь Лабунец провел в конторе или дома и никаких особых видов не видал.) Кроме того, вы незаурядный переводчик, а значит, художник, человек с интуицией, с чутьем, тонкий психолог. (Заметим в скобках: никакой проницательностью Лабунец не обладал и не обманывал его только ленивый. Впрочем, сам о себе он был противоположного мнения и полагал, что Жизнев своей грубой лестью только воздает ему должное.) Поэтому вы меня и раскусили. Извините, но я не мог, не имел права вот так сразу признать вашу правоту. Однако вы меня поставили в такое положение, когда лгать и выкручиваться больше нет смысла. (Лабунец зарделся от удовольствия.) Признаю: когда создавалось это издательство, за ним в моей организации внимательно следили и решили, что у него большие перспективы, а значит, нам в нем непременно нужен свой человек. У них не было главного редактора, а я как раз прошел спецподготовку для работы в области культуры – в литературе, если быть точным. Этим все и определилось. Моих начальников вызвали – нет, не на Лубянку, не в Большой дом, боже упаси, это давно устарело, да и против правил конспирации. Нет, пригласили как бы на деловую встречу, а потом представились и порекомендовали меня на мой нынешний пост, ну и вообще куратором издательства. Моя задача, конечно, шире рамок одной фирмы: я должен завязывать связи, деловые контакты, знакомиться с предпринимателями и творческими людьми и в итоге контролировать ситуацию в издательском мире в целом. Это касается как круга бизнесменов, то есть издателей, так и круга творческих работников, к которым принадлежим и мы с вами.
  Жизнев лгал вдохновенно и оттого чрезвычайно убедительно. Лабунец слушал его напряженно, стараясь не упустить ни слова. Когда Жизнев прервал свою тираду, не спеша закурил и откинулся на спинку стула, щуря глаза от дыма, Лабунец открыл рот, готовясь что-то сказать. Однако Жизнев выпустил дым ему в лицо и одновременно предостерегающе поднял руку.
– Стоп, Николай Николаевич. Это тлько присказка, а теперь поговорим о главном. С этого момента вы являетесь обладателем абсолютно, подчеркиваю – абсолютно конфиденциальной информации. Надеюсь, вы как опытный человек понимаете, что это налагает на вас нешуточную ответственность?
– Э-э… Да, конечно… – с готовностью закивал Лабунец. – Я все понимаю, я никому…
– Да нет, я не про то, – досадливо помрщился Жизнев. Я знаю, что вы никому не скажете, вы же не враг самому себе. Но ведь вы понимаете, что я обязан рассказать начальству о нашем разговоре?
– Э-э… Да-да, конечно, – как-то механически сказал Лабунец.
– Ну спасибо, – саркастически усмехнулся Жизнев. – Но начальство-то вас не знает. Оно не может быть так уверено в вас, как я. Значит, вы для него – носитель крайне конфиденциальной информации, и неизвестно, как вы этой информацией воспользуетесь. Значит, с вами надо что-то решать. Тс-с-с, – прошипел Жизнев, заметив, что Лабунец собирается издать протестующий крик. – Не надо сразу думать о самом плохом. Сейчас не те времена, чтобы выбирать простые решения. Я демократ, я, наконец, художник и таких решений не люблю. Они, конечно, возможны, но это не наш стиль, – если, конечно, нас к ним не принуждают. Вы же не будете нас ни к чему принуждать? Ну вот, я так и думал. Всегда верил в ваш ум… Есть и другие методы: моральная дискредитация, медицинская дискредитация, то есть вынесение определенных диагнозов, ну и так далее. Уверен, что в вашей ситуации это не понадобится…
  Лабунец сидел, сгорбившись на стуле. Нижняя губа у него отвисла, глаза бегали. Он явно начинал понимать, во что влип из-за своего языка. А Жизнев неумолимо продолжал:
– Уверен, что мы с вами сможем договориться к общему удовольствию. Выход прост: я сообщаю начальству, что вы являетесь носителем информации, но являетесь таковым в интересах дела. То есть вы готовы взамен также сообщать нам, – если конкретно, то мне, – информацию о настроениях в среде творческих работников, об их контактах. Нас, разумеется, в первую очередь интересуют зарубежные контакты, а также связи с оппозиционными партиями и организациями, экстремистские высказывания разного рода… Интересны также компрометирующие сведения. А то закукарекает громко такой петушок против властей, а мы ему тихонечко на ушко: может быть, стоит потише кукарекать, а то ведь мы и утечку в прессу можем организовать… Понимаете? – и Жизнев разразился отвратительным смехом. – Вижу, что понимаете, молодец. Вы должны меня хорошо понимать, следить за ходом моей мысли. Это для вашего же блага.
  Очень понятливым Лабунец не выглядел. Он выглядел человеком, готовым отдать что угодно, лишь бы очутиться за тысячу верст от этого места. «Сам виноват», – безжалостно подумал Жизнев и продолжал:
– Собственно, у вас нет выбора. Это вы, надеюсь, понимаете? Ну-ка, давайте, выпейте-ка рюмочку… Зато есть что обмыть – мы с вами к очень хорошему соглашению пришли. Будем чаще встречаться, будем довольны друг другом. Обязательно будем. Ну, пейте – вот так, вот так… Не вы первый, не вы последний…
  В коридоре послышались шаги. Жизнев торопливо произнес:
– Всё, договорились, работаем. Через три недели я вам позвоню, договоримся о встрече. Передам вам кое-какую спецтехнику. А пока выпиваем, веселимся…
  В кухне возникла заспанная Леокадия, поздоровалась и исчезла в ванной. Затем, уже одевшись, она присоединилась к мужчинам и с удивлением увидела, как Жизнев, не особенно скрываясь, пинает Лабунца под столом и одновременно изображает на лице слащавую улыбку, явно призывая своего визави вести себя столь же жизнерадостно. Впрочем, когда в кухне появились и подсели к столу остальные подружки Леокадии, а Лабунец выпил еще рюмок пять коньяка, скованность переводчика постепенно улетучилась. Он даже стал похотливо трогать то одну, то другую даму, отвечая таким образом на их довольно ядовитые остроты по собственному адресу. Чтобы прекратить эти прикосновения, Лабунцу сунули в руки гитару гитару и попросили спеть «Милая моя, солнышко лесное». Как то ни странно, он и сыграл, и спел – хотя и фальшиво, но с чувством. Раздались аплодисменты и звуки поцелуев. «А не сходить ли вам в лавочку?» – послышался неизбежный вопрос. Жизнев услышал эти слова, явно обращенные к Лабунцу, уже одеваясь в прихожей, и осторожно выскользнул из квартиры, закрыв за собой дверь. Негромко чавкнул хорошо смазанный кем-то из завсегдатаев автоматический замок.
  Больше Жизневу не довелось увидеть переводчика Лабунца. Леокадия позднее доложила, что Лабунец прожил в притоне еще двое суток, пока не пропил весь гонорар, – прожил бы и дольше, но его недвусмысленно попросили удалиться, так что попробовать себя в качестве тунеядца пожилому переводчику не удалось. Никаких звонков от него не поступало, а когда Жизневу потребовалось перевести какой-то очередной боевик, то связаться с Лабунцом он не смог – телефон не отвечал. Жизнев звонил еще много раз, но телефон продолжал молчать. А потом трубку взяли новые жильцы и сообщили, что Николай Николаевич здесь больше не живет. Куда он переехал, новые жильцы не знали.

Часть I
Глава XV

  Свободное российское книгоиздание быстро менялось, как и полагается всякому юному организму. Поначалу жены отцов-основателей того издательства, в которое, уйдя из института, нанялся работать Жизнев, с неудовольствием интересовались, вправду ли так нужны в штате редакторы и корректоры. Жены опасались лишних расходов, как всякие рачительные хозяйки, и крепко надеялись на редакторские компьютерные программы. В программах Жизнев ничего не понимал, но было ясно одно: создаются они тоже людьми, причем не самыми грамотными и литературно одаренными, и потому от них можно ожидать не улучшения, а скорее порчи текстов. Да и читатель вряд ли мечтал о произведениях, обработанных по одной и той же программе. Жизневу, разумеется, никого ни в чем не удалось убедить – когда речь заходит о деньгах, даже самые неопытные буржуа становятся страшно недоверчивыми. Убедила совавшихся во всё жен только практика, то есть полученные с помощью чудо-программ тексты, над которыми хохотали до упаду все, кто их читал. С тех пор появление в штате редакторов, корректоров, художественных редакторов перестало кого-либо удивлять. Макеты и пленки книг довольно долгое время заказывали на стороне, но затем каждое крупное издательство обзавелось отделом допечатных процессов, где готовило макеты книг соответственно своим требованиям. Некоторое время переводили и печатали все иностранные книги, какие хотели, однако эта лафа продолжалась недолго: в России обосновались отделения западных агентств по соблюдению авторских прав, кого-то притянули к суду, кого-то оштрафовали, после чего в издательствах появились юристы, а потом и юридические отделы.
  Отцы-основатели и жизневского, и других издательств очень недолго носились со своими демократическими взглядами на предприятие как на союз единомышленников. На службе у Жизнева общие собрания по инерции продолжались еще пару лет, но выглядели от раза к разу все нелепее и наконец прекратились, так как всем было очевидно: решения все равно принимаются в хозяйских кабинетах. Начальники-демократы, поначалу индексировавшие зарплату в некотором соответствии с бешеной инфляцией, постепенно стали забывать это делать, видимо сочтя такой порядок излишней филантропией. Пару лет Жизнев чувствовал себя почти богатым, но потом инфляция лишила его этого приятного ощущения. Правда, и дела в издательствах пошли уже не так бойко. Времена, когда любой переводной детектив без всяких опасений выпускался стотысячным тиражом, потому что люди всё это раскупали, – такие времена быстро прошли. Жизнев хоть и увеличивал количество книг в работе, хоть и приглашал всё новых переводчиков, но понимал, что переводному буму долго не продержаться. Во-первых, уровень мастерства большей части прославленных и раскрученных на Западе мастеров авантюрного жанра (а именно за прославленных Жизнев и брался) оказался удручающе низок. То, что подавалось сперва на Западе, а потом и в России как захватывающее чтение, таковым чаще всего не являлось, и винить в этом переводчиков Жизнев не мог. Во-вторых, всё то, что происходило в большинстве детективов и боевиков – а происходило это либо на яхтах и пляжах Калифорнии и Флориды, либо в уединенных британских поместьях, либо в кругах нью-йоркской и лондонской богемы, либо в каких-то совсем уж экзотических местах среди путешествующей братии, – всё это выглядело ошеломляюще далеким от русского читателя, который гораздо больше страшился собственного почти неизбежного разорения, чем лощеных заморских душегубов. В-третьих, первоначальное расширение книжного рынка, когда стало возможным свободно купить то, что прежде не всякий мог достать, очень скоро сменилось резким сжатием по грубо материальной причине – из-за падения доходов как раз тех людей, которые при старом режиме и составляли основную читательскую массу. Степень падения Жизнев определял по своему отцу, но на самом деле оно было еще глубже, ибо инженерам, учителям, преподавателям, научным работникам подолгу не платили вообще, тогда как Жизневу-старшему, академику и инвалиду войны, из некоего остаточного чувства приличия всё же что-то платили. В букинистических магазинах замелькали книги, которые совсем недавно приходилось разыскивать через спекулянтов. Жизнев с содроганием представлял себе степень отчаяния людей, вынужденных продавать любимые книги – ведь без любви они в свое время не стали бы их покупать. В метро Жизнев проходил мимо целых шеренг нищих, нищие и бродяги заполняли головные вагоны поездов. Издательство, где работал Жизнев, находилось на площади Трех вокзалов, и каждый раз, направляясь на работу, Жизнев пересекал какое-то подобие бивака французов 1812 года: множество опухших, больных, обмороженных людей в лохмотьях сидело и лежало у стен вокзала, а иные неподвижно лежали в сугробах и уже не пытались встать. Разница с французами состояла только в том, что эти люди не проиграли никакой войны. Видимо, поэтому – если продолжать аналогию – и в плен брать их никто не хотел, иначе пришлось бы кормить их, мыть и лечить. В газетах писали, что это слабейшие – глупые, ленивые и порочные – члены общества, которые сами виноваты во всех своих бедах и которых несправедливая советская система искусственно от этих бед спасала, а вот новые справедливые времена расставили всех по заслуженным местам. Писали также, что гуманные власти где-то в привокзальных переулках устроили дом призрения, сиречь ночлежку. Жизневу при прочтении этого известия вспомнилась эпиграмма Гнедича:
      Помещик Балабан,
      Благочестивый муж, Христу из угожденья,
      Для нищих на селе построил дом призренья,
      И нищих для него наделал из крестьян.
Запуганные происходящим вокруг, но еще не достигшие дна простые граждане охотно осуждали опустившихся и погибающих, дабы отделаться от угрызений совести. Жизнев порой не выдерживал подобных разговоров и спрашивал: как можно кого-то «искусственно спасать»? Спасать ближнего – самое естественное дело. Жизневу, разумеется, начинали внушать, что, мол, иные ближние и не желают, чтобы их спасали. «Ну, это как сказать, – хмыкал Жизнев. – Если вы о пьянстве, то никто не мечтает стать алкоголиком. Пьют все, так ныне устроена жизнь, спиваются не все, а те, кто к этому предрасположен, но о своей предрасположенности никто не знает. Так ли уж виноват человек, проигравший в этой лотерее? А раз человек болен и при этом не виноват в своей болезни, то надо не ждать от него трезвых решений, а спасать его даже против его воли, тем более что собственной воли у него уже нет. И потом: как бы человек ни пил, от собственного жилья он при этом не откажется, если его каким-то образом не обманут. Лучше ведь пить дома, чем в мерзлом подвале. Что, все эти люди обезумели и стали продавать квартиры, чтобы с пачкой денег оказаться в сугробе? Чушь, вы прекрасно понимаете, что практически все они – жертвы преступлений. А ведь раньше жилье имелось у всех, остаться без него нельзя было ни при каких обстоятельствах. Если кто-то по пьяной лавочке уходил из дому и начинал бродяжничать, его водворяли обратно, если надо – лечили от алкоголизма. И многих, представьте, вылечивали. А сейчас общество спокойно ждет, пока тысячи его граждан вымрут. Это каким-то образом сочетается с ростом религиозности, с жертвованием на храмы… Да и как не жертвовать, не замаливать грехи: многие небось замазаны в аферах с жильем. Вон ведь сколько бродяг, и у каждого была квартира, которая немалых денег стоила…» Но собеседники продолжали талдычить все ту же ерунду об изначальной порочности некоторых членов общества. Вспоминалось высказывание Ремизова: «…Всё проклятие вовсе не в том, что человек человеку зверь да еще и бешеный, а в том, что человек человеку бревно. И сколько ни молись ему, не услышит, сколько ни кличь, не отзовется, лоб себе простукаешь, лбом перед ним стучавши, не пошевельнется: как поставили, так и будет стоять, пока не свалится либо ты не свалишься». А иногда Жизневу начинало казаться, будто он говорит не со смышлеными представителями среднего класса, а с теми же вокзальными бродягами, одуревшими от спиртосодержащих жидкостей: ему виделись отвисшие слюнявые губы, отеки, мутные глаза, слышалось бессмысленное бормотание… Тряхнув головой, Жизнев отгонял видение, криво улыбался и переводил разговор на другое.
  Итак, жуткие картины современности – люди, умирающие на улицах, разрушающиеся заводы, люди-зомби, работающие без зарплаты, и так далее, и так далее – как-то не побуждали население к приобретению все новых детективов и триллеров из жизни богатых. Поток переводной литературы уперся в плотину под названием «падение платежеспособного спроса». А Жизнев размышлял как некогда Писарев: «Со временем многое переменится, но мы с вами, читатель, до этого не доживем, и потому нам приходится ублажать себя тем высоко бесплодным сознанием, что мы до некоторой степени понимаем нелепость существующего».


Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, XVI-XX главы.

Share Button

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*