Роман-фельетон «Пучина богемы». I часть, I-V главы.

  Предуведомление автора: мемуарный роман «Пучина богемы» я намерен в обозримом будущем размещать только здесь, на своем официальном сайте, и публиковать его по типу романа-фельетона, то есть главу за главой по мере готовности. Понятие «роман-фельетон» ничего не говорит о содержании романа (он может быть любовным, сатирическим, историческим, мемуарным и каким угодно) – оно характеризует только способ публикации. Роман-фельетон возник в XIX в. вместе с возникновением периодических изданий, когда писатели стали выпускать свои произведения в газетах, печатая отрывки (главы) из номера в номер. Так поступали Бальзак, Теофиль Готье, Диккенс, Эжен Сю, Доде, Золя и многие другие. «Пучина богемы» – это проза, основанная на воспоминаниях, но в то же время это и роман, так что я имею право заявить: все совпадения имен и характеров случайны.

 Андрей Добрынин

ПУЧИНА БОГЕМЫ.
(мемуарный роман)

Часть I
Глава I

  Поэт Любим Жизнев сидел, вытянув ноги, в продранном кресле и нежно взирал на свою любимую, которая с высокомерным видом читала его стихи, расположившись напротив на диванчике. Диванчик был покрыт ковром с изображением пяти котят в корзинке, чудом сохранившимся со времен детства Жизнева. Возле диванчика стоял антикварного вида круглый раздвижной стол на четырех толстых ногах, покрытый видавшей виды льняной скатертью. На самом деле стол не заключал в себе ничего антикварного, а был самым обычным образом приобретен родителями Жизнева в пятидесятые годы. Но так уж выглядела квартира поэта: в ней даже на вполне современных предметах меблировки имелся налёт старины, – большей частью, конечно, лишь воображаемый. Так, на дверцах вполне заурядной «стенки» из древесно-стружечной плитки красовались прилепленные скотчем старинные гравюры (точнее, их современные воспроизведения, успевшие, однако, уже пожелтеть). В душе возлюбленной Жизнева эти гравюры порождали противоречивые чувства: ее постоянно тянуло рассмотреть их вновь, еще разок, особенно серию про ведьм Бальдунга или «Носорога» Дюрера, но в то же время она постоянно втолковывала Жизневу, что украшать мебель картинками – сущая дикость. А уж афиши концертов с участием Жизнева, большей частью тоже пожелтевшие и обтрепанные по краям, любимая и вовсе ненавидела, пусть даже они и работали на общую атмосферу старины в квартире. Особенно же возмущал дорогую гостью приколотый кнопками к стене номер газеты, которую выпускали в школьные годы Жизнев и его одноклассники. Газета была выполнена, что и говорить, небрежно, зато ошарашивала так и рвущейся с полос творческой энергией. На большом листе ватмана соседствовали, порой налезая друг на друга, очередные главы романа-боевика с продолжением (во Франции XIX века его назвали бы романом-фельетоном); авантюрные биографии одноклассников, учителей (скрывавшихся под совершенно прозрачными псевдонимами) и даже известных государственных и партийных деятелей СССР 70-х годов; новые главы другого романа-боевика, уже в стихах, и также с продолжением. С авантюрной и социально-сатирической прозой в газете мирно уживались интимная лирика, порой по-юношески слезливая, а также разделы нелепейших афоризмов, загадок и шарад. Юмористические рисунки, в которых сюжет явно доминировал над исполнением, заставляли возлюбленную Жизнева невольно фыркать, но тут же заявлять:
– Любим, это ужас. Как может висеть на стене квартиры такая жуткая мазня? Это же неэстетно просто. Нарисовано всё как курица лапой… И написано всё так же…
– Кур было много, дорогая, – поднимал палец Жизнев. – Много было кур. Это же не я один писал и рисовал. Всего один лист – и память о стольких людях.
– Ну и спрячь себе в шкаф эту память, – предлагала любимая.
– Не спрячу, – упрямился Жизнев. – В шкафу это будет не память, а какие-то консервы. А тут я смотрю на стену и вижу, что прошлое со мной… Опять же люди приходят, интересуются, что это такое. Мне приятно рассказать, им приятно послушать.
– Не знаю, что приятного слушать обо всём этом. Вас же преследовали!
– Тьфу ты, – сердился Жизнев. – Тысячу раз повторял тебе, что никто нас не преследовал, а ты опять свое. Ну да, привлекли нас за хулиганство, когда мы дали в морду паре дураков – они воровали эти газеты. А что, по головке нас гладить за мордобой? Ну, поставили на учет в милиции, но ведь не посадили даже. Приходилось только ходить в отделение отмечаться.
– А как же вот такой-то пишет, что он вместе с тобой боролся с режимом, что это было сопротивление, что вас подвергали репрессиям? – язвительно спрашивала любимая.
– А ты верь больше. Его вообще ничему не подвергали, в отличие от нас. Он как-то забыл об этом написать. И никакими борцами мы себя не считали – просто смеялись над тем, что казалось смешно.
– И он тоже?
– И он. Борцом он себя не провозглашал, это я точно помню. Мы очень удивились бы, если бы провозглашал. Теперь он, видимо, решил, что может приврать, как-никак сорок лет прошло. Но я его не виню. Время было для нас дивное – юность, ощущение свободы, что бы теперь ни говорили про те времена. Он погрузился в воспоминания, ощутил былую свободу, и перо само написало то, что написало.
  И все же тем главным, что придавало квартире Жизнева ощущение старины и, не побоимся сказать, уюта, являлись, несомненно, книги. Книг было множество, на полках и даже на верху шкафов они давно уже не помещались и потому выстраивались в сложные фортификационные сооружения, неприступные на первый взгляд, но порой с шумом валившиеся на поэта и его гостей от первого неосторожного толчка. Ценитель сразу видел, что книги подобраны со вкусом, случайных среди них нет и даже небольшая коллекция детективов и романов ужасов, имеющаяся у Жизнева, включает в себя только лучшие образцы жанра. Ценитель видел и немалое число дорогих книг – первые выпуски серии «Литературные памятники», редкие издания из серий «Academia», «Памятники письменности Востока», «Философское наследие», «Памятники исторической мысли», «Зарубежный роман XX века»… Среди книг «Библиотеки поэта» можно было встретить даже тома Шумахера и Востокова, самые редкие и дорогие во всей серии, а сама «Библиотека» была, разумеется, собрана полностью. Видимо, в дополнение к «Библиотеке поэта» Жизнев собрал и все многочисленные книги поэтов Серебряного века, выпущенные за полтора последних десятилетия издательством «Водолей» (в этом издательстве он печатался и сам – разумеется, на деньги спонсоров). Бросалась в глаза любовь хозяина квартиры к художественной литературе античности и старого Востока: только самый дотошный библиограф мог обнаружить пробелы в этой части библиотеки Жизнева, к тому же наш герой знал о пробелах и периодически их восполнял. Например, в описываемый нами день он получил на почте двухтомник «Византийская литература IV – XV веков», а также маленькую, изданную еще в начале 60-х годов и очень редкую книжечку средневекового азербайджанского поэта Маджлиси. Жизнев не то чтобы откровенно блаженствовал в результате своей покупки – для этого он был слишком опытным собирателем, – однако порой бросал на новые приобретения, лежавшие стопкой на столе у компьютера, благосклонные взгляды.
  Возлюбленная Жизнева дочитала стихи, положила пачку листов на толстоногий стол, взяла с того же стола чашку благоухавшего жасмином чая и с разочарованным видом откинулась на спинку дивана, наполовину заслонив собой компанию котят. Жизнев с серьезным видом любовался ею, машинально вертя в руках только что дочитанную книгу (Рикардо Гуиральдес, «Дон Сегундо Сомбра», серия «Зарубежный роман XX века» – издание 1960 года, удачно купленное по случаю). Золотисто-зеленые глаза гостьи глядели на поэта осуждающе поверх чайной чашки. Поэт же молча восхищался ее волосами цвета светлого меда, никогда не знавшими краски, высокими скулами, удивительно завершенным овалом лица, точеным носом с чуть заметной горбинкой… Возлюбленная Жизнева, несомненно, была красавицей – так сказал бы любой, даже самый строгий ценитель женской красоты. Впрочем, таковым являлся, видимо, как раз сам поэт, судьба которого сложилась так, что все женщины, с которыми он был близок (или близости которых добивался), отличались незаурядной красотой. Это обстоятельство служило предметом удивления (хочется надеяться, что не зависти) людей, хорошо знавших Жизнева, так как сам поэт красотой, прямо скажем, не блистал и хотя и был физически очень крепок, почти могуч, однако толстый нос, маленькие голубые глазки и верхняя губа, смешно нависавшая над нижней, могли, казалось бы, отучить его от излишней разборчивости в выборе дам. Впрочем, привередливостью он и не страдал, просто выбирал лучшее и не испытывал, как часто бывает, особой робости при общении с красавицами, справедливо полагая, что любовные устремления мужчин понятны красавицам лучше, чем дурнушкам, и заслуживают прощения в их глазах. Постигали нашего героя и горькие любовные бедствия (как постигают они, кстати, и писаных красавцев): он мог годами страдать от отсутствия взаимности, не в силах утешиться с другими, так как был однолюбом. Однако с виду Жизнев неизменно сохранял веселость и готовность к шутке, оправдывая фамилию, некогда данную его столь же веселому предку в Рязанской семинарии.
– А? Что? – вздрогнул Жизнев, погрузившийся было в созерцание нежных округлостей, видневшихся в декольте строгого (будто бы) делового костюма гостьи и ее удивительной красоты ног (любимая сидела, положив ногу на ногу).
– Подонище! С ним дама разговаривает, а он витает неизвестно где! – воскликнула любимая с упреком. Однако ее плутоватая улыбка, открывшая мелкие ровные зубки, и засиявшие золотистые глаза говорили о том, что она не сердится и что от нее не укрылось, куда с таким восхищением взирал ее визави.
– Прости, прости… И долго ты уже со мной разговариваешь? Меня отвлекло кое-что. Искал образ. Такой уж я человек – чуть что начинаю искать образ…
– Жизнев, хватит трындеть, – заявила гостья. – От этих твоих опусов я снова в шоке. Как и от предыдущих. Написано, конечно, грамотно, – не ухмыляйся, не ухмыляйся, – но тематика! Какие-то бомжи, какие-то разрушенные заводы, помойки, старые бабки, бродячие коты… Ты понимаешь, что тебя никто не напечатает? Никто – и никогда!
– Меня и так никто не печатает, – резонно возразил Жизнев.
– Конечно, если ты пишешь такую хрень. Причем чем дальше, тем хлеще!
– Марина, поэтов в наше время вообще печатают мало и неохотно. Не только меня. Считается, что народ не любит стихи, что стихотворные книги не окупаются. Ну так дай хоть подурачиться, – примирительно сказал Жизнев.
– Ничего, кой-кого вон печатают, – возразила Марина, которая благодаря знакомству с Жизневым стала почитывать современных поэтов. – И премии дают кой-кому. А кто тебе за твоих бомжей даст премию? Да тебя даже в это здание не пустят, где их дают! Может, ты от своих бомжей блох набрался, хрен тебя знает. А люди пишут светлое, жизнеутверждающее… Дебилизм, я согласна, но ты же можешь написать как положено и в то же время не дебильно!
– А, значит, ты признаешь, что я не дебил? – радостно спросил Жизнев, мягким движением перемещаясь на диван и заслоняя от нас, зрителей этой сцены, остальную половину выводка котят. Он обнял Марину, та издала протестующий стон, но такой, который мог бы даже монаха побудить к любовным авантюрам. Она уклонялась, но поэт мягко повернул к себе ее лицо. Последовал долгий поцелуй, во время которого рука Жизнева покоилась на восхитительно округлом и гладком колене любимой.
– Подонище, – промурлыкала Марина, когда поцелуй наконец прервался. – Ты же знаешь, что я не свободна!
– Ты вечно не свободна, – возразил Жизнев. – И что же мне делать? Вешаться в расцвете творческих сил? Тогда я уже несколько раз должен был умереть. Чего стоит хотя бы история с Габором!
  Габором Марина называла одного из своих ухажеров, богатого выходца из Восточной Европы, гражданина Америки. Настоящее его имя она не могла, а скорее всего просто не хотела запомнить, но богатый коротышка безропотно откликался и на имя Габор. Основной темой его бесед с Мариной являлось перечисление тех благ, которыми он предполагал ее осыпать. Ни о чем другом удачливый иностранец говорить не умел, шуток над собой не понимал, а в учреждениях культуры, куда ради смеха водила его Марина, почти мгновенно погружался в дремоту. Когда Габора там принимали за пьяного и пытались растолкать и вывести, Марина возмущенно шипела: «Вы что?! Это же американец, они всегда так. Вот вы деревня, вот серость! Просто стыдно за эту страну!» Габору приходилось, хотя и с неудовольствием, угощать в ресторанах подруг Марины, ибо той потешаться над Габором без подруг стало уже скучновато. В конце концов Марина сплавила богатея самой уродливой бабенке из своего окружения, которой приходилось в одиночку кормить двоих детей. «Расскажи ему, какая я сука, и он тебя полюбит», – напутствовала Марина подругу. Поначалу вроде бы так и получалось – Габору нравилось, когда его жалели и видели в нем жертву. Однако затем он с присущей ему прямотой заявил новой сожительнице, что она недостаточно красива и он со своими деньгами имеет полное право на расположение любой русской красавицы (о таких своих качествах, как карликовый рост, толстое пузо, пятнистая плешь, суетливость и непроходимая тупость, Габор счел возможным не упоминать). Таким образом богатый иностранец временно обрел свободу. «Ничего, найдет новую дуру», – уверенно говорили подруги.
– Как ты смеешь попрекать меня Габором, негодяй! – возмутилась Марина. – Да, он меня домогался, но я осталась непреклонна. Я не отдалась ему!
– Допустим, – согласился Жизнев. – Зато пока ты морочила ему голову, что уже само по себе нехорошо, я должен был страдать и мыкать горе без женской ласки. Это как?
– Ты – без женской ласки? Ха-ха! А та полоумная пэтесса из Новосибирска?
– Из Новороссийска, – машинально поправил Жизнев.
– Какая разница! Одна фамилия чего стоит – Попандопуло! Я почитала тут ее стишки – это же клиника!
– Во-первых, Попандопуло она по мужу, а на самом деле она Рябошапка. Во-вторых: ты опять рылась в моих бумагах. Марина, как тебе не стыдно!
  Марина отодвинулась от Жизнева и посмотрела на него в упор. Ее русалочьи глаза сузились и потемнели.
– Жизнев, – сказала она с расстановкой, – ты вспомнишь еще мои слова: когда-нибудь тебе захочется, чтобы кто-нибудь порылся в твоих бумагах, поинтересовался твоими делами, да некому уже будет. Ты жаловался, что папа без спросу читает твои записи, твои бумаги. Теперь вот папы нет, и что – легче тебе стало?
– Конечно, не легче, – признал Жизнев. – Ты только про папу потише, чтоб мама не слышала, она в той комнате… Ты мудрая, Марина, за это я тебя и люблю. Несмотря на всех твоих Габоров. Несмотря даже на нынешнего, который, кажется, хуже всех предыдущих…
– Он не Габор, он Вольдемар Ольгердович, – поправила Марина.
– Ну да… На ловлю счастья и чинов заброшен к нам по воле рока… Он из каких же будет? Чухонец, что ли?
– Сам ты чухонец… Не знаю, из каких, черт его знает, – звонко рассмеялась Марина. – Ладно, пусть я плохая, но не могу я жить в условиях безденежья. Ты лучше прочитай-ка мне вот это стихотворение про бомжей, очень прикольное. Люблю, когда ты мне читаешь, – и она потянулась к пачке листов на столе.
– Ну как же, все брошу и начну стихи читать, – проворчал Жизнев и заключил свою гостью в объятия. На сей раз несколько поцелуев последовали один за другим. Марина ворковала: «Нет… Не хочу… Подонище…» Жизнев успел расстегнуть несколько пуговиц ее жакета.
– Ай! – вдруг вскрикнула Марина как ужаленная и оттолкнула Жизнева. Тот увидел, что она с ужасом смотрит через его плечо, и обернулся. Оказалось, что посреди комнаты стоит растрепанный низкорослый мужчина в застиранной футболке с надписью «Останкинское пиво» (такие выдаются самым ненасытным питухам на пивных праздниках), в полотняных китайских портках и в шлепанцах. Взгляд его табачно-карих глаз был с недоумением устремлен на целующуюся пару. Точнее, на Марину, с ее шиком, красотой и свежестью явно казавшуюся невзрачному мужчинке существом из другого мира.
– Спокойно, Марина, это Михалыч, – сказал Жизнев.
– Он что, маньяк? – раздраженно спросила Марина. – Какого хрена он так смотрит? Баб не видел, что ли?
– Михалыч, ты что уставился? – рявкнул на незваного гостя Жизнев. – И как ты вообще сюда попал?
  Гость с трудом стряхнул оцепенение и объяснил:
– Извини, Васильич, просто дверь была не закрыта, я и вошел. У тебя же часто так…
– А если бы мы тут… – грозно начал Жизнев, но Михалыч замахал руками:
– Не-не-не, – я бы сразу на цирлах – и домой.
– Я просто в шоке, – объявила Марина. – Проходной двор какой-то. Жизнев, ты катишься куда-то не туда. Это я тебе точно говорю.
– Да не сердитесь вы, девушка, – торопливо вступился Михалыч. – Это не походный стол, просто у Васильича замок барахлит. Собачка отходит…
– При чем тут «походный стол»? – недоуменно спросила Марина. – Я сказала «проходной двор». Он еще и глухой?
– Да нет, – усмехнулся Жизнев, – просто Михалыч, если волнуется, путает слова, а также разные буквы. Правда, Михалыч? Ну-ка скажи «бомбардировщик».
– Правда, бывает, бывает, – закивал Михалыч, но трудное слово выговаривать не стал.
– Короче, спроси, что ему надо, – потребовала Марина.
– Михалыч, тебе чего надо? – осведомился Жизнев.
– Васильич, тут такое дело, – понизив голос, топчась на одном месте и помогая себе руками, стал объяснять Михалыч. – Вчера ванную со свояком закончили ремонтировать, ну и решили отметить это дело. Я-то ничего, а свояк лежит, разболелся совсем. Поправить его надо бы, а денег нет.
– Понятно! Конечно, я так и думала! – голосом школьной училки воскликнула Марина. – А при чем тут Любим Васильевич?
– Возьми ты знаешь где. И исчезни, – перебил ее Жизнев.
– Васильич, спасибо! – снова замахал руками Михалыч. – Я бы никогда, но иначе – веревка! Свояк лежит – просто труп! Веревка!
– Ансамбль имени Веревки, – засмеялась Марина, глядя, как Михалыч топочет в разных направлениях по полу. Тот смутился, отступил в угол и сунулся там в какой-то шкаф. В этот момент Жизнев неожиданно обнял Марину, и она издала протестующий, но чрезвычайно завлекательный стон, будучи в уверенности, что незваный гость уже удалился. Михалыч, слышавший подобные стоны в кино, от неожиданности вздрогнул, оступился и задел башню из книг. Башня рухнула на него, книги с глухим стуком посыпались ему на голову, на плечи, на спину и с глухим стуком покатились на пол. «Бонбандировка», – пробормотал Михалыч и опрометью метнулся в прихожую, прижимая к груди бутылку. Жизнев вскочил и принялся восстанавливать разрушенное сооружение. Покончив с этим делом, он повернулся, раскрыв объятия, и похолодел: Марина встала и уже подкрашивала губы перед зеркалом.
– А как же близость? – простонал поэт. – Как же исполнение мужского долга?
– В другой раз, – насмешливо ответила Марина. – Дурак ты, Жизнев, и все никак не поумнеешь.
– Ну и что? – фыркнул Жизнев. – Я слыхал, что женщины как раз любят глуповатых. Тот же Габор, тот же Вольдемар Ольгердович имеют у них успех.
– Ну, жди, может, и тебя полюбят. Ладно, не переживай, просто мне пора. Замок наладь, – и Марина прошагала к двери. Дверь попыталась было заартачиться, но гостья рванула ее с такой силой, что чуть не сорвала с петель.
– Я позвоню, – бросила Марина на прощанье и засмеялась. Перед Жизневым блеснули золотистые глаза и белые ровные зубки. Хлопнула дверь, на лестнице простучали каблучки, и все стихло.

Часть I
Глава II

  – Ох, за что мне все это, – упав в продранное кресло, простонал Жизнев и закрыл глаза. Собачка, какая-то собачка… Или судьба? «Хорошо бы собаку купить, – повинуясь понятному ходу мысли, пробормотал поэт. – Пусть гоняет всех этих Михалычей. Но почему я не увел ее в спальню? С другой стороны, если бы этот болван приперся в спальню? А он приперся бы, он такой. Из тех людей, которые всегда делают глупости, запарывают, так сказать, косяки, но сердиться на которых невозможно. Смотрит собачьими глазами, мать его ети…»
  Нам следует оговориться: мы называем нашего героя поэтом, хотя, строго говоря, профессиональным поэтом он не являлся. Поэзию он, безусловно, считал главным делом своей жизни, причем закоснел в этом убеждении в столь юном возрасте, когда никаких оснований для веры в свой творческий жребий у него еще не имелось. Потом основания постепенно появились, пришла известность, и даже довольно широкая, но материального толку от известности выходило мало. Произведения Жизнева присутствовали на множестве интернет-сайтов, но попадали они туда без разрешения и даже без ведома автора, которому платить никто и не думал. Книги его, выпускаемые спонсорами, продавались только на концертах, на волне сиюминутного успеха, когда возбужденная публика искала способа изъявить автору свое восхищение. Вновь обретая хладнокровие, публика уже старалась денег не тратить и выпрашивать книги у автора в подарок, одалживать их у друзей, воровать в магазинах, а на следующие концерты проходить по списку гостей, – впрочем, эту ситуацию в свое время прекрасно описал Генри Джеймс. Примерно о том же писал Моэм: «Очень трудно определить, насколько многочисленна интеллигенция, зато совсем несложно определить, многие ли из среды интеллигенции согласны выложить деньги, чтобы поддержать свое возлюбленное искусство. …Книги, требующие от читателя больше понимания, чем можно ожидать от заурядной публики, находят сбыт в количестве тысячи двухсот экземпляров [Это еще очень неплохо! – Авт.]. Ибо интеллигенция, сколь она ни чувствительна к красоте, предпочитает ходить в театр по контрамарке, а книги брать в библиотеке». Надо только добавить, что во времена Джеймса и Моэма не было Интернета. А во времена Жизнева держатели интернет-сайтов мало того что никому ничего не платили и вообще отличались скупостью, но вдобавок еще и поголовно страдали манией величия. То, что Жизнев и его товарищи-поэты наполняли сайты живым содержанием и делали их привлекательными для посетителей, а значит, и для размещения рекламы, вовсе не добавляло поэтам веса в глазах интернетчиков. В глазах этих человекопауков авторы выглядели, по-видимому, полезными, но безмозглыми существами вроде мух: создать для них виртуальный кокон, то есть сайт, и потихоньку их посасывать стоило, но и только. Пожелания, советы и предложения поэтов встречались с раздражением и издевкой, словно ребенок вдруг осмелился учить жизни взрослых. Деятели Интернета в массе своей склонны были забывать о том, что обладание неким знанием или умением не есть повод для гордыни. Глупо выглядит автослесарь, куражащийся над клиентом, глупо выглядит продавец, высмеивающий покупателя, но стократ глупее выглядит держатель литературного сайта, пытающийся в грош не ставить тех людей, трудами которых он кормится и без которых существование его сайта просто невозможно. Без них ему пришлось бы заниматься каким-то другим делом, а это всегда затруднительно, так как интернетчики – обычно люди талантами не обремененные, малообразованные и ни в чем толком не смыслят.
  Жизнев набрал телефонный номер. Звонил он как раз держателю литературного сайта, – того, на котором некогда размещались материалы Жизнева и близких к Жизневу авторов. Два года назад поэтам пришлось создать себе новый сайт, поскольку их крайне самоуверенный интернет-директор по кличке Смит не оставил им другого выхода. Смит делал массу всяких глупостей: организовывал на сайте конкурсы заведомых графоманов; размещал безвкуснейшую рекламу интим-салонов; создавал кружок полоумных почитателей жизневского творчества, разумеется, ничего в этом творчестве не смысливших, зато писавших всякую дрянь – как им казалось, в духе своего кумира, – и размещавших ее на сайте, так что все хорошее тонуло в этом смрадном болоте. Не жалея сил на эту идиотскую деятельность, Смит в то же время высокомерно отвергал все просьбы своей творческой паствы. Даже разместить у него объявление о концерте удавалось только с большим трудом. Поэты создали себе новый сайт, для чего нашли нового интернет-директора (позднее этот бледный суетливый человек тоже выжил из ума, что, к сожалению, характерно для людей его профессии). Жизнев попросил Смита убрать с подвластного тому сайта стихи Жизнева и прочих, не сомневаясь в согласии: ведь модератор постоянно талдычил своим подопечным, что ему от них одна морока, а прибыли никакой. Действительно, Смит пылко согласился, причем в голосе его звучали обиженные интонации, напомнившие Жизневу ослика Иа-Иа из знаменитого мультфильма о Винни-Пухе. Однако именно излишнее подчеркивание Смитом собственного благородства и внушило Жизневу сомнения в его искренности. Лицемерие в людях Жизнев распознавал очень хорошо, вдобавок Смит уже успел доказать, что вполне способен на вранье: в самом деле, сайт битком набит рекламой, от моторных масел до борделей, а Смиту, видите ли, от него только головная боль. Жизнев, разумеется, отметил для себя эту неувязку, но помалкивал, пытаясь сохранить если не добрые, то хотя бы корректные отношения. Отметил для себя Жизнев и кое-что еще: недобрые мышиные глазки Смита, его ханжески поджатые губки, елейную улыбочку и постоянные лицемерные упреки поэтам в грубости на концертах (и эти упреки предъявлял человек, рекламирующий бордели). Дамы, приходившие со Смитом, дескать, постоянно страшно смущались. Все эти черты внешности и поведения Смита долгое время лежали в памяти Жизнева столь же неприятным, сколь и бесполезным грузом. Затем наступила пора печальных хлопот: умер друг Жизнева, прекрасный поэт Костя Сложнов, и пришлось разбирать его творческое наследие, составлять и редактировать книги его стихов и прозы, а также с миру по нитке собирать деньги на издание этих книг. Сбор денег, как всегда, выявил много интересного в людях: один коммерсант, называвший себя другом поэтов, не дал ни копейки, отговариваясь тем, что строит дом, а другой друг, инженер из Королева, человек слабого здоровья, дал аж сорок пять тысяч. Брать у него второй транш в размере двадцати пяти тысяч Жизнев долго отказывался, но скромный ракетчик проявил такое упорство и в конце концов так разобиделся на отказы, что взять деньги пришлось. Жизнев навсегда запомнил встречу с ним на Ярославском вокзале: его всклокоченные волосы, опухшее лицо, такие же словно опухшие ботинки, брюки, давно забывшие об утюге, черное пальто, похожее скорее на флотскую шинель и понизу щедро заляпанное грязью, а главное – детскую радость и глубокую благодарность человека, получившего в обмен на свою двухмесячную зарплату полдюжины уже вышедших книг Кости Сложнова. «Вот здорово! Это всё мне?! Ну это же надо!» – приговаривал инженер, поглаживая симпатичные книжечки в твердом переплете и перечисляя друзей, которым будет приятно их получить. Жизнев не смог осквернить эту чистую радость вопросом: а не могли бы друзья хоть немножко вложиться в издание и тем самым хоть немножко облегчить подвиг геройского ракетчика? Последний явно находился в периоде обычной русской слабости, что и подтвердил, вынув из кармана пальто-шинели фляжку коньяка и сделав из нее огромный глоток (разумеется, сначала предложив Жизневу, но тот отказался). А ведь ослабевшие люди к щедрости, как правило, не склонны, потому что расход на вино у них постоянен, а доходов никаких нет.
  Хотя с книгами Сложнова всё в конце концов получилось успешно, непростые перипетии процесса издания большого поэта еще долгое время крутились у Жизнева в голове. Тут-то и вспомнилась ему противная физиономия Смита. Жизнев открыл его литературный сайт и зримо убедился в том, в чем был подсознательно уверен все те два года, которые прошли после официального прекращения сотрудничества со Смитом и после всех клятв этого субъекта: стихи Жизнева, Сложнова и прочих поэтов их круга по-прежнему красовались на сайте среди мерцавшей и подмигивавшей рекламы. «Вот сволочь», – покачал головой Жизнев, вспомнив честный, подрагивавший от обиды голос Смита, обещавшего все стихи с сайта убрать (а как же не обижаться – не оценили его трудов неблагодарные писаки). Но предстояло выпускать диск песен Сложнова, и Жизнев, как сказано выше, набрал номер Смита, хоть и с немалым отвращением.
– Да? Кто это? – жеманно промяукали в трубке.
– Привет, Сергей, это Любим Жизнев, – постаравшись придать голосу беззаботность и дружелюбие, представился наш герой.
– Здравствуйте, – произнес после некоторого замешательства Смит – сухо, как девица, которой надоел не в меру назойливый вздыхатель. Жизнев объяснил, что собирает деньги на диск Сложнова.
– Не понимаю, почему вы обращаетесь именно ко мне, – раздраженно возразил Смит. – В свое время вы со Сложновым везде написали, что не имеете ко мне никакого отношения, а теперь, значит, когда понадобились деньги…
«Вот сука, – подумал Жизнев. – Нет, ну какая сука». Однако нелегкая реальность последнего двадцатилетия научила его смирять негодование и прочие благородные порывы.
– Сережа, – ласково сказал Жизнев, – я ведь тебе с самого начала сказал, что я не для себя прошу. Это во-первых. Во-вторых, вместе работать мы не смогли, нам пришлось делать свой сайт, и, чтобы сайты не конкурировали, как-то обособиться. Какие тут могут быть обиды? А в-третьих, я же не Христа ради прошу. Стихи на твоем сайте как висели, так и висят, несмотря на все твои обещания, денежки капают… Кажется, я имею право попросить на доброе дело.
– Я уже не имею отношения к этому сайту, – поспешно заявил Смит. – Я его продал.
– Так-так, интересно, – оживился поэт. – Значит, продал вместе с нашими стихами. Значит, получил деньги за наши стихи. Значит, есть чем поделиться, тем более что деньги в значительной мере не твои. Ты как взрослый человек должен это понимать.
– Я взрослый, я взрослый! – взвизгнул Смит совсем уже дамским голосом, осознав, что насчет продажи сморозил глупость. – Да, я взрослый! А вы идите подавайте на меня в суд, если вам не стыдно!
– Мне, стыдно? – опешил Жизнев. – Чего?
– Стыдно судиться из-за таких ничтожных денег! – прокричал Смит и бросил трубку, окончательно уподобившись капризной бабе.
– Ну и ну, – произнес в пространство Жизнев. – Знал я, конечно, что он сволочь, но чтоб такая… Он качает бабло с наших стихов, а мне должно быть стыдно. Тырить деньги не стыдно, а судиться стыдно. Знает, подлец, что некогда мне в суд подавать, вот и куражится. Ну ладно, если окажемся на одном мероприятии, я тебе, сучонок, удовольствие испорчу.
  Жизнев разместил в Интернете отчет о разговоре со Смитом и призыв к любителям поэзии не заходить на сайт этого жулика, после чего заставил себя успокоиться и переключиться на другие дела. А таковых хватало. Историю со Смитом мы здесь привели для того, чтобы показать как всю эфемерность доходов современных русских поэтов, так и то, с какой легкостью поэты становятся жертвами самой наглой эксплуатации. О Жизневе разговор впереди, а чемпионом по части труда за копейки на разных ловкачей являлся, несомненно, недавно умерший друг Жизнева Костя Сложнов. Этого любителя красивой жизни и доступных девиц, а по сути – святого человека не использовал для личного обогащения, казалось, только ленивый. Издательство, для которого Сложнов по рекомендации Жизнева писал боевики, около года задерживало гонорары – до тех пор, пока Жизнев не устроил скандал директору издательства, своему давнему приятелю. Из группы, которую Сложнов когда-то основал, его выдавил второй основатель и друг Сложнова Сидорчук, когда группа стала приносить деньги. Успешная команда выпускала диск за диском с песнями Сложнова, но не платила бедняге ни копейки. То есть звукозаписывающие фирмы платили Сидорчуку, тот обещал поделиться со Сложновым и, конечно, клал все деньги себе в карман. Косте пришлось, по настойчивому совету Жизнева, обратиться в агентство по охране авторских прав, в котором произведения Сложнова, по счастью, были зарегистрированы. Костя получил тысячи полторы долларов, но, хотя мог получить гораздо больше, махнул рукой и заявил, что удовлетворен. Ранее он и таких-то денег отродясь не держал в руках. Жизнев ругал его за мягкотелость, но не сильно, поскольку в глубине души сознавал, что на месте друга поступил бы так же. Люди, снабжавшие песенными текстами эстрадных певцов и поставлявшие сценарии и поздравительные тексты для корпоративных празднеств, заказывали все это Сложнову и платили ему дай бог десятую часть от полученных щедрых гонораров. Впрочем, «его скудный заработок был вполне естествен: это тот заработок, который жизнь обычно предоставляет на долю тех, кто поклоняется красоте, кто стоит выше толпы» (Драйзер). Сложнов и тем был доволен, ибо постоянно что-нибудь сочинял, как для заработка, так и большей частью для души, и на завязывание новых деловых связей у него попросту не оставалось времени. А потом Сложнов умер по дороге на работу в подземном переходе, предоставив друзьям разбираться, за двоих ли работал покойный (писавший «для заработка» и «для вечности») или все же за троих (так как писал много музыки и выпускал альбомы со своими песнями на собственной домашней студии). Жизнев трудился за двоих всегда – сначала писал и учился, потом писал и работал, так что к постоянной дополнительной нагрузке успел привыкнуть и не слишком ею тяготился. Однако в год, последовавший за смертью Сложнова, ему пришлось подготовить и выпустить несколько книг покойного друга (разумеется, предварительно обеспечив выпуск деньгами). Нагрузка увеличилась ощутимо, так как кормившую его работу в издательстве он бросить не мог, а прекратить сочинять не мог по причинам, не выразимым в словах, но, видимо, достаточно серьезным – недаром эти причины определяли всю его судьбу. Глупцы считают, будто поэт сочиняет играючи, просто записывает то, что «диктует вдохновенье», а потому и платить ему не за что. О таких мнениях писал Честертон: «Фабриканта вы непременно спросили бы, как идут дела у него на фабрике. Но никого не интересуют обстоятельства, при которых создаются стихи. Ведь сочинять стихи – все равно что предаваться безделью». На самом-то деле вдохновение способно подсказать только идею, а точнее, намек на идею будущего произведения, а далее следует тяжелый труд, требующий подготовки, длящейся всю жизнь. Разумные люди веками пытаются донести эту истину до толпы. Вот что писал, к примеру, Шиллер: «Истинный художественный гений всегда узнается по тому, что он, при самом пламенном стремлении к целому, сохраняет хладнокровие, стремление и упорство в отделке частностей и скорее откажется от наслаждения оконченным созданием, чем нанесет ущерб совершенству. Трудность средств заставляет простого любителя отвернуться от цели; он желал бы, чтобы создание давалось так же легко, как созерцание». Брюсов напоминал: «Мы все очень много говорим о культуре, но кое-кто среди нас забывает, что культура требует систематического умственного труда и ее нельзя свести к вспышкам вдохновения». Кольридж писал, что дело поэта – «заставить блеснуть новизной вещи повседневные и вызвать чувства, аналогичные восприятию сверхъестественного, пробуждая разум от летаргии привычных представлений и являя ему красоту и удивительность окружающего нас мира, это неисчерпаемое богатство, которое из-за лежащей на нем пелены привычности и человеческого эгоизма наши глаза не видят, уши не слышат, сердца не чувствуют и не понимают». Но вот недоумок на то и недоумок, чтобы внимать не гласу разума, а своим невесть откуда взявшимся убеждениям, особенно если эти убеждения позволяют ему сэкономить на оплате труда поэта.
  Итак, Жизнев, придя с работы, сперва погружался в тексты Сложнова, а затем, уже порядком одурев, часами пытался довести до ума собственное произведение, начатое либо в метро по пути на службу, либо в издательстве во время перекура. Да, дорогой читатель, именно часами, ибо вдохновение порой позволяет многообещающе начать, порой – с блеском закончить, но что касается выстраивания целого, то тут надежда на него плоха. Были, думал Жизнев, одареннейшие поэты, полагавшиеся в основном на вдохновение – Мандельштам, Юрий Кузнецов… И что же? Законченных произведений мало и у того, и у другого. Обычная картина: в начале идут сильные, порой гениальные строки, а потом беспомощное бормотание, от которого делается неловко за автора. Тот, кто понял истинную роль в творчестве так называемого вдохновения, не ждет от него слишком многого: возьмешь, точнее схватишь, то, что оно дает, а дальше изволь усиленно трудиться, доводя дело до подлинного конца. Беда названных авторов как раз в том, что они слишком торопились поставить точку, словно зодчий, который прекрасное здание оканчивает как сарай, спеша к неизвестно кем назначенному сроку. Так что Жизнев трудился прилежно, усилий не жалел и даже в записную книжку, то есть в черновик, заносил только многократно обдуманный вариант текста. Затем он переносил текст в беловую тетрадь (порой в ней тоже становилось черно от помарок), и только затем перепечатывал, пополняя компьютерные файлы – основу для будущих книг. Впрочем, и к файлам, и даже к изданным книгам он еще не раз возвращался с поправками.
  Всей этой загруженности противоречила случившаяся с Жизневым странная история. Казалось, будто он потерял способность соразмерять свои силы и время с принимаемыми им на себя обязательствами. Один из его читателей, руководитель рок-группы, для повышения качества песенных текстов решил брать у Жизнева уроки стихосложения. Жизнев давно поборол в себе стеснительность Сложнова, которому легче было совсем отказаться от работы, чем первым завести разговор о ее оплате, – посему уроки хотя и скромно, но оплачивались. В ходе занятий выяснилось, что ученик хорошо владеет немецким языком. Жизнев предложил совмещать приятное с полезным и делать переводы какого-нибудь недостаточно переведенного на русский немецкого поэта. Такой поэт, и очень крупный, очень скоро пришел на ум нашему герою. Ученик, ссылаясь на недостаток времени, взялся делать лишь подстрочные переводы, зато очень толковые, а Жизнев начал преобразовывать их в стихи. Дело спорилось – видимо, потому, что Жизневу случалось переводить и ранее. Знакомыми переводчиками стихи были одобрены, ученик хотя и перестал брать уроки, но изготовлять подстрочники продолжал: такое тесное соприкосновение с великой поэзией его захватило. Жизнев переводил и переводил, и когда готовых переводов набралось уже несколько десятков, Жизнев заговорил о них со своим издателем (кажется, единственным в России, еще издававшим новые переводы зарубежных поэтов и заново открывавшим полузабытых русских поэтов Серебряного века). Здравый смысл подсказывал Жизневу, что, затевая этот разговор, он поступает безрассудно, но перед внезапно нахлынувшим энтузиазмом здравому смыслу пришлось отступить, особенно когда прозвучало волшебное слово «грант». Иначе говоря, Жизнев пообещал сделать целую книгу великого немца – не менее ста пятидесяти стихотворений. В какой-то степени Жизнева можно понять, ибо нечасто современный русский поэт, начиная работу, пребывает в уверенности, что стихи непременно издадут, а ему самому заплатят. Наш герой как-то запамятовал о том, что переводами заниматься ему просто некогда и потому никаких обещаний давать не следует. Была еще возможность остановиться, пока не начались переговоры о гранте, но Жизнев ею не воспользовался, так как придерживался замшелого правила: если дал обещание, то его кровь из носу надо выполнять. Таким образом Жизнев и на себя взвалил неподъемную ношу, и, что еще хуже, своего ученика, страшно занятого на службе, принудил сделать то же самое – ведь изготовление подстрочника хоть и проще, чем собственно перевод, но мороки с ним тоже немало, а лавров за него много не пожнешь. Ну и в довершение всего выяснилось, что грант института Гёте позволяет издать книгу, но не заплатить переводчику (другой вариант – заплатить переводчику, но не выпускать книгу издательство по понятным причинам рассматривать не пожелало; впрочем, Жизнев на него за это не обиделся). Так что Жизневу и его товарищу заплатили натурой – выдали сотню экземпляров книги, которые они продали на презентациях, а деньги пропили. Из всего сказанного в этой главе читатель должен сделать два вывода: во-первых, существование поэта (если он не захребетник от природы, а таких, увы, немало) весьма непросто, несмотря ни на какое вдохновение, а порой даже невыносимо тяжело; во-вторых, наш герой переживал в описываемое время один из самых тяжких периодов своей жизни, причем значительную часть этой тяжести он навалил на себя сам. Правда, жалуясь друзьям на собственную глупость, усталость и недостаток времени, подлинного раскаяния он не испытывал. В редкие минуты отдыха он предавался воспоминаниям.

Часть I
Глава III

  Жизнев очень поздно, лет в сорок пять, прочел наставление Толстого сочинителям: писать только тогда, когда некая идея не дает тебе покоя и не оставляет другого выхода, кроме как излить ее на бумагу. Если же такой идеи нет, классик, как известно, советовал не браться за перо. Ознакомившись с этим наставлением, Жизнев с радостью констатировал, что, сам того не зная, всю жизнь поступал по Толстому, то есть писал о том, что его волновало и о чем хотелось написать. Сочинять лишь ради самого процесса, как Бродский, Жизнев не стремился и не верил в успех этого дела (думается, стихи Бродского оправдывают его скепсис). К счастью, в своем литературном образовании Жизнев не замыкался в кругу русских авторов и гораздо раньше слов Толстого открыл такое, например, высказывание Аретино: «Поэзия – это счастливый каприз природы, которому дает жизнь лишь наше собственное страстное переживание. Без него поэтическая речь – что церковь без колокола». Или слова Китса:
      Знай: посягнуть на эту высоту
      Дано лишь тем, кому страданье мира
      Своим страданьем стало навсегда.
      А те, которые на свете ищут
      Спокойной гавани, чтоб дни свои
      Заспать в бездумье, – если невзначай
      Сюда и забредают к алтарю, –
      Бесследно истлевают у подножья.
  Созревал как поэт Жизнев при Советской власти, тогда же он начал вращаться в окололитературных кругах – посещать литературные объединения, курсы и семинары. Вскоре благодаря общению с наставниками и более опытными товарищами, а также чтению книг современных советских мастеров стиха он хорошо понял суть понятия «проходимость», которым руководствовалось подавляющее большинство тогдашних поэтов, в том числе и те, которые позднее объявили себя страдавшими от режима. Проходимым произведение становилось, если удовлетворяло всего лишь двум требованиям: во-первых, не затрагивало существовавшую в то время в СССР политическую систему и, во-вторых, отличалось просветленностью, звало к добру – пусть ненавязчиво, но достаточно внятно, излучало пусть не плакатный, но вполне ощутимый читателем оптимизм. Система власти в СССР Жизневу не нравилась, но не затрагивать ее он был готов, поскольку считал, что альтернативы социализму нет и устаревшие структуры и установления постепенно сами изменятся в лучшую сторону. До известной степени он оказался прав, однако перемены, миновав эту степень, продолжали развиваться все быстрее и быстрее и привели отнюдь не к лучшему, а к тому, к чему привели. Если же не забегать вперед, то надо просто сказать, что идейным политическим оппозиционером Жизнев не был, а значит, мог обойтись и без диссидентских нот в стихах. Вдобавок те диссиденты и диссидентствующие, с которыми ему доводилось встречаться, в подавляющем большинстве вызывали у него, прежде всего своим фанатизмом, глубокой лживостью и агрессивностью, острое чувство брезгливости. Следовать за ними, походить на них хоть в чем-то Жизневу, несмотря на все его недовольство властью, никак не хотелось.
  Однако вторая сторона свойства «проходимости» – для краткости мы называем ее просветленностью – была для нашего героя решительно неприемлема. Чувствуя изначальный трагизм жизни, он не понимал своих современников, произведения которых так и светились «общим позитивом»: неужели эти люди всегда испытывают от окружающего положительные эмоции? А если нет, то для чего им нужно опошлять просветленностью все естественные человеческие чувства? Неужели только ради публикаций? «Хм, ничего себе – “только”, – подмигивал зеркалу Жизнев. – Публикация, потом еще, потом еще – всё это гонорары, денежки. А потом, глядишь, книжка, – это изрядный гонорар. А потом членство в Союзе писателей, за которое идет трудовой стаж, а значит, можно писать, не отвлекаясь ни на что. Всякие писательские льготы – по линии Литфонда и не только. А потом какая-нибудь не пыльная работенка в газете или на радио, плюс можно подрабатывать руководителем литературного объединения…» (Надо оговориться, что все блага, о которых думал тогда Жизнев, были типичны лишь для Советской эпохи, милостивой к искусствам. В либеральные времена они стали возможны лишь как редчайшее исключение и только для лиц, признанных эпохой полностью своими.)
  Итак, в творчестве Жизнев следовал лишь своим эмоциям. Человек он был желчный, нервического склада, склонный к мрачным фантазиям, зато никак не склонный к благостности и просветленности. Следовательно, проходимостью его сочинения не обладали; следовательно, Жизнев сам отрезал себе путь к официальным публикациям в Советском Союзе, неофициальных же публикаций он не хотел, не веря в правоту диссидентского движения и не желая связывать с ним свое имя. Получался тупик, то есть полное отсутствие публикаций. Однако, как то ни странно, в депрессию такая ситуация Жизнева не повергала. У него были прекрасные друзья (позднее многие из них сильно изменились, но речь пока не об этом), имелись толковые приятели в окололитературной среде, тем и другим он читал стихи и встречал понимание и одобрение. Был семинар переводчиков при Центральном доме литераторов – там собирались культурнейшие люди, чуждые зависти, и там Жизнев тоже пользовался признанием (возможно, отчасти потому, что Жизнев тогда писал только оригинальные стихи и переводчикам делить с ним было нечего). Всей этой узкой публичности Жизневу хватало. Ну или почти хватало, если учесть то, что ему, в воздаяние за скромность, никогда не приходилось в творчестве кривить душой. Многие ли советские поэты могли этим похвастаться? А ведь кривить душой их, начиная с 60-х годов и позже, не заставлял никто кроме собственной жадности: очень уж добра была Советская власть к тем, кто разделял введенные ею правила игры и понимал принцип проходимости. Конечно, Жизнев мог публиковаться в самиздате, то есть самолично или с помощью друзей перепечатывать и записывать на магнитофон свои стихи и потом пускать их в народ. Думается, на этом пути его мог ожидать успех, так как мрачно-иронических фантасмагорий в то время, пожалуй, еще никто не писал. Впрочем, Жизнев остался оригинален и позже, – другое дело, что через несколько лет ироническая муза невероятно полюбилась русским поэтам, и на лице (творческом лице) многих из них навсегда застыла издевательская ухмылка, словно их разбил какой-то особо зловредный паралич. Поэты вдруг дружно застеснялись рассказывать о своих чувствах, и русская поэзия стала напоминать женскую баню, в которую неожиданно проник мужчина. Кто-то закрывался ассоциативностью, то есть полной непонятностью; кто-то – словесной вязью в духе Бродского и его же равнодушием; большинство – иронией, без которой уже и не мыслили восходить на Парнас, как не мыслили выходить в город без штанов. Так или иначе, почти все чем-то постоянно закрывались. Не делали этого разве что некоторые поэтессы, но у тех стихи получались настолько женские, что уже как бы и не совсем человеческие. На этом фоне Жизнев и покойный Сложнов, продолжавшие писать так, как писали поэты испокон веку, то есть «от души», выглядели, как то ни странно, ужасными оригиналами и вызывали интерес у публики, а у литераторов зачастую – понятное раздражение.

Часть I
Глава IV

  Итак, печататься Жизнев в советские времена не мог, а значит, ему следовало где-то работать ради хлеба насущного. Эту истину он понял рано, так как еще в семнадцать лет неудачно пытался поступить в Литературный институт. Объемистую рекомендацию ему написал знаменитый в те годы земляк его матери Владимир Солоухин, однако творческого конкурса опусы юного Жизнева не прошли. Надо признать, что права была скорее приемная комиссия, нежели маститый писатель: Жизнев к тому времени еще, как говорится, не созрел и хотя писал мастеровито, но явно подражательно, причем подражал не кому-то конкретно, а всем мотивам, которые ему в то время нравились и в отечественной, и в мировой поэзии. Из-за такой размытости эпигонства он с юношеской раздражительностью воспринимал все справедливые упреки в несамостоятельности, тем более что конкретные обвинения ему и впрямь нелегко было предъявить. Выходило у него слишком красиво, слишком мужественно, слишком гордо и так далее, ну и, конечно, довольно банально, чего сам автор по недостатку образования понять еще не мог. Разглядеть во всем этом блестки таланта не составляло труда, но приемная комиссия Литературного института издавна паче всего ценила оригинальность, культурность же абитуриента считала неким клеймом, обрекающим его носителя на вечную вторичность. Вероятно, именно потому уже долгие десятилетия подавляющее большинство студентов Литературного института можно разделить на две группы: а) жулики, более или менее ловко симулирующие оригинальность, например поэт П., о котором речь пойдет ниже, и б) законченные идиоты. Последние и преобладают численно, и создают, по отзывам знающих людей, общую атмосферу этого учебного заведения. Исключения крайне редки.
  Через год после первой неудачи Жизнев, дабы избежать волынки с почтой, сам повез свою рукопись в приемную комиссию Литинститута. Там его встретили неожиданным известием: оказалось, что москвичей в институт не принимают. Нет смысла сейчас гадать о причинах такого странного установления, хотя догадок можно высказать множество. Скажем лишь, что Жизнев как патриот своего города был взбешен и решил прекратить попытки поступить в кузницу литературных талантов. Несколько позже он стороной узнал, что многие дети проживавших в Москве известных литераторов в том же несчастливом для простых москвичей году преспокойно поступили в Литинститут, и укрепился в своем решении. Да и друзья говорили ему о том, что лезть в столь идеологически оберегаемое учебное заведение с такими стихами значит попусту тратить время. Приходилось думать, как заработать на жизнь. Иждивенчества суровые родители поэта не потерпели бы. Не потерпели бы они и слияния поэта с народом, – например, выбора котельной или морга в качестве места работы с параллельным кропанием стишков, когда впереди маячит либо армия, либо, если врачи забракуют, вечная котельная. Ремнем юношу лупцевать никто не стал бы – возраст не тот, хотя в детстве случалось, – но ежедневные скандалы утром, в обед и вечером действуют на людей с поэтическим складом характера куда эффективней, чем порка. А родители Жизнева относились к тому типу целеустремленных людей, которые могут бороться за свое непрерывно, без всяких колебаний и без малейшего вреда для собственного здоровья (чего порой, увы, не скажешь о тех, кто является объектом борьбы). В итоге, хоть Жизнев того и не хотел, но пришлось ему учиться на экономиста. Надо сказать, что задатки экономиста Жизнев проявлял с малолетства, с большой прибылью торгуя марками во дворе. Правда, деньги у него регулярно отбирал старший брат, но младший и не сопротивлялся, потому что толком не знал, куда бы потратить заработанное. Бизнес Жизнева окончательно утратил смысл даже как искусство для искусства именно благодаря неразумной алчности его брата. Когда Жизнев окончательно махнул рукой на марки и занялся сочинительством, брат еще не раз пожалел о том, что зарезал курицу, которая несла золотые яйца.
  Неудивительно, что у юноши с такими наклонностями, как Жизнев-младший, любимым предметом в студенческие годы стала политическая экономия. Не обходил вниманием наш герой и философию, причем особенно любил Энгельса. Стоит ли его строго осуждать? Ведь и весь ученый мир, потеряв надежду опровергнуть марксизм (соответствующие щедро оплаченные труды только выставили своих создателей в дурацком виде), ныне, делая вид, будто марксизма не существует, в то же время широко использует его методологию во всех мало-мальски серьезных обществоведческих трудах. Философия, конечно, дело другое… Но, впрочем, мы отвлекаемся.

Часть I
Глава V

  Годы учебы Жизнева – студенчество, затем аспирантура – пролетели незаметно. Он всегда был занят, ему всегда не хватало времени. Занятия в институте, экзамены, чтение (целые горы книг), сочинительство. Посещение литературных объединений, первые успехи и первые проявления зависти коллег, настолько странной, что Жизнев по наивности решил, будто его так яростно критикуют всерьез, по искреннему убеждению (впрочем, подлец ради душевного спокойствия вполне может проникнуться любым искренним убеждением). Купленный родителями автомобиль, курсы вождения, попытки построить гараж – уже в те годы автомобиль сжирал времени больше, чем экономил. Зато автомобиль облегчил поездки на дачу, которая постепенно превратилась для родителей Жизнева, как и для множества наших соотечественников, в настоящую манию. Маньяк тоже может убедить себя в чем угодно – так и родители Жизнева, являясь людьми обеспеченными, убеждали и себя, и сына в том, что не могут выжить без урожая с дачного участка. Дача сделалась подлинным кошмаром Жизнева – вопрос о поездке туда мог возникнуть в любой момент, ломая все планы, а отказ неизбежно влек за собой нескончаемую череду склок. Уйти из дому и снимать квартиру было бы тоже глупо, потому что тогда для оплаты жилья пришлось бы вкалывать на товарной станции или где-то еще – хрен редьки не слаще. Если сын пытался заикнуться о своих делах, ему, помимо обычных упреков в тунеядстве (несправедливых, так как учился Жизнев отлично) напоминали также о его, как выражались родители, «разврате и пьянках». И в том, и в другом Жизнев был повинен, пожалуй, даже меньше, чем прочие обычные юноши, но, однако, факт оставался фактом: ему случалось и не ночевать дома, и приходить домой под мухой. Ссылаться на нормальность своего поведения было бесполезно: у родителей всегда имелись в запасе памяти какие-то мифические молодые люди, которые не пили, всегда ночевали дома и обожали окучивать родительские грядки. С некоторыми из этих прекрасных людей Жизневу довелось познакомиться – конечно, с некоторой настороженностью, ведь они выполняли в его жизни ту же роль, что миляга Сид в жизни Тома Сойера. Жизнев с изумлением убедился в том, что они отнюдь не чуждаются житейских радостей. Некоторые из них и впрямь любили повозиться в огороде, но зато ничего не читали и отличались крайним невежеством. Променять знания и эстетические восторги на лишний пуд картошки, вдобавок не с неба упавший, а оплаченный нелегким трудом, Жизневу совершенно не хотелось. Он говорил обо всем этом родителям, но те отвечали, что он клевещет на трудолюбивых и высоконравственных юношей, дабы оправдать собственное захребетничество. Жизнев, дабы не становиться законченным ябедой, решил не сообщать родителям о том, что один из этих высоконравственных молодцов использует поездки на дачу для изготовления в сарае самогона из томатной пасты, а другие члены той же замечательной компании с удовольствием пьют это пойло, закусывая ворованной колбасой (один из прекрасных юношей работал в охране мясокомбината). Волей-неволей приходилось порой совершать постылые поездки, но чаще придумывать непоколебимые предлоги для того, чтобы остаться в городе. Конечно, требовалось поломать голову, но обычно удача оставалась на стороне Жизнева, ведь он все же был смышленым юношей. Тогда у него появлялась возможность либо пригласить домой друзей или девушку (а родителям не нравились ни его друзья, ни его подруги), либо прочесть какие-то книги, давно намеченные к прочтению, либо что-нибудь сочинить. Да, следует с печалью сознаться: когда родители были в отъезде, их сын отдыхал душой, хотя такое, наверное, противоестественно. В подобные дни над ним не тяготела угроза того, что ему совершенно внезапно найдут какое-нибудь совершенно ему чуждое, крайне нелепое, но абсолютно неотложное дело. Увы, вид читающего или пишущего сына (и пишущего, и читающего, конечно, же, не то, что надо) заставлял родителей заподозрить, что рядом с ними находится человек, противопоставивший себя обществу в лице ячейки общества – семьи, или, другими словами, захребетник. Отсюда и постоянные требования – сделай то, сделай это… Причем если бы спросить родителей Жизнева всерьез, с пристрастием, в самом ли деле они считают своего сына паразитом, то ответ, конечно, последовал бы отрицательный. Обычное дело, беда и проклятье многих семей, когда в обществе люди разумны, понятливы, доброжелательны, – а в семье, увы, они совсем другие. Семья при этом служит неким бездонным котлом для сброса всяких маний, навязчивых идей, стремления к доминированию и просто рутинного раздражения. Неизвестно, какие призраки восстанут со временем из такого котла. Уже банальной истиной стало то, что именно в семьях вместо естественных, казалось бы, любви и надежды друг на друга часто, слишком часто созревает самая черная вражда. Жизнев, конечно, врагом для родителей не стал, – впрочем, и ни для кого другого, так уж он был устроен. Однако подальше от родителей он чувствовал себя спокойнее. Что, разумеется, очень печально.

Share Button